Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Наука. Техника. Медицина
   Документальная
      . Сборник воспоминаний об Ильфе и Петрове -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  -
кину, как вдруг девушка с ужасом почувствовала, что у нее отскочила очень важная пуговица. Разговор шел о новых спектаклях Мейерхольда, но не оставалось ничего другого, как прервать собеседника и извиниться перед ним. -- Да, -- важно заметил Илья Арнольдович, -- поправьте свой туалет, девушка должна возвращаться домой в аккуратном виде. Смущенная собеседница скрылась за кустами. Но в этот момент Илья Арнольдович увидел ватагу одесских сорванцов, шумно приближающихся по аллее. Дело происходило поздним вечером, и девушка признавалась потом, какое облегчение почувствовала она, когда навстречу развязной компании твердо шагнул ее спутник и, обмахиваясь широкополой женской шляпой, оставленной на минутку в его руках, встал у куста на страже. Удалая компания прошла дальше. Больше всего поразило девушку выражение лица Ильи Арнольдовича, человека, в сущности, мало ей знакомого, недосягаемого в ее глазах. Это было выражение непреклонной решимости: опасность встречалась твердо и смело. -- Так вот... Гей ты, моя Генриетточка! -- еще раз усмехнулся Ильф. Его чтение настроило было меня на другой лад, я мало что понял в прочитанном, но тут сразу стало легко и весело. И легко было теперь сказать, что я плохо понял письмо и что, пожалуй, действительно, не стоит отправлять такие письма девушкам. Надо проще... -- Да, надо, бы проще, но проще у меня, вероятно, никогда не получится,-- печально проговорил Ильф. -- Много слов, а истина не вся... но да будет так! Он взял со столика конверт с уже написанным на нем адресом, вложил в конверт листки и тихо проговорил: -- Почтальон будет не раньше нового утра по солнечному исчислению. Этот добряк не хочет мне зла. Но вы возьмите и отправьте. Почтовый ящик у нас за воротами. Будем действовать. Довольно размышлять о насморке Робеспьера и о тайнах Теодора Гофмана. Почта теперь ходит плохо, и, бог даст, письмо не дойдет. Что делать, от этого гибли империи, не то, что я... Будущий поэт, совместивший в себе качества Горация и Банделло, такой поэт когда-нибудь расскажет о моей судьбе. Письмо по адресу дошло, не коснувшись, однако, судьбы Ильфа. Судьба его была не там, куда ушло мудроватое письмо, продиктованное тревожной и зыбкой влюбленностью, -- иное стояло за дверью. Вот и близок конец моего рассказа. Добавлю только, что добродушный каламбур "Гей ты, моя Генриетточка" попал впоследствии в прославленную записную книжку. А главное, как не вспомнить печальное и очень значительное замечание Ильфа о стиле приведенного здесь письма: "Да, надо бы проще, но проще у меня никогда не получится..." К счастью, Ильф ошибался. Нужно было счастливое соединение для того, чтобы получилось по-другому. И как знать, может быть, уже тогда Ильф жадно ждал друга, которого нашел позже... 3. ПРИЗНАНИЕ Не скажу с уверенностью, где, в каком доме, было это. Почему-то кажется мне, что чтение было назначено в боковых служебных комнатах театра Вахтангова. В этот вечер, впервые после долгого молчания, Бабель обещал прочесть свои новые рассказы... Здесь мы встретились с Ильфом и вместе стали ждать появления земляка. Бабель подымался по лестнице, окруженный друзьями. Мы увидели в толпе покатые плечи и лохматую, начинающую седеть голову Багрицкого. Бабель подымался не торопясь, переводя дух, закидывая голову. Его румяное лицо, как всегда, казалось веселым. С толпой вошел оживленный говор. Но веселость Исаака Эммануиловича была обманчивой. Предстоящее дело, очевидно, заботило его. Охотников послушать Бабеля собралось много. Начали без запоздания. Создатель трагических рассказов любил и умел шутить. Помнится, и тут тоже, проверяя готовность слушать его, он начал какой-то шуткой. Потом, сразу став серьезным, поправил очки и, заново наливаясь румянцем, приступил к чтению. -- "Гюи де Мопассан", -- сказал Бабель и начал читать. Бабель читал в знакомой нам манере, не изменяя ей, -- неторопливо, внятно, свободно передавая ощущение слова. Вторым был прочитан рассказ "Улица Данте". Не замечая, как и другие, легкого шороха внимания, окружающего нас, я вслушивался в звуки чтения, с интересом следил за развитием сюжета -- и чувствовал недоумение. Больше того -- я был озадачен: то, о чем повествовал Бабель, казалось мне не заслуживающим серьезного рассказа. Особенно озадачил меня рассказ о том, как бедствующий, нищий автор заодно с богатой петроградской дамой переводили "Признание" Мопассана. Выразительность эротической сцены обожгла воображение, но как и чем это достигалось? Я не оценил ни тонкого заимствования из мопассановской новеллы, ни всего чудно-музыкального строения рассказа Бабеля. Чтение кончилось. Чувство недоумения не оставляло меня, но вместе с тем не оставило меня и то мне непонятное, что -- слово за словом -- откладывалось и накапливалось во мне во время чтения. Публика расходилась. Ильф, счастливо блестя улыбкой и крылышками пенсне на глазах, поставленных слегка вкось, вздохнул и сказал застенчиво: -- Хорошо темперированная проза. Действует как музыка, а как просто! Вот вам еще одно свидетельство, что дело не в эпитетах. С этим нужно обращаться экономно и осторожно: два-три хороших эпитета на страницу -- не больше, главное -- жизнь в слове... Я промолчал. Как всегда, в, казалось бы, непоправимо грубых ошибках молодости именно эта молодость служит нам единственным и счастливо-убедительным оправданием. Видимо, и на сей раз молодость еще не умела в негромком услышать важное, в малозаметном увидеть истину. Ильф -- он был старше меня лет на пять-шесть -- был уже зрелым, его душа уже была в движении... Прошло, однако, еще пять-шесть лет, -- и вот дивное дело: отыскивая и сочетая слова, фразы и строчки, прислушиваясь к их звукам и смыслу, к ритмам пауз, означенных запятой или точкой, я то и дело слышал среди интонаций, идущих из каких-то светлых запасов памяти, музыку речи, и я радостно узнавал знакомые созвучия, верил им и подчинялся. Вероятно, это справедливо. Вероятно, так и должны говорить друг с другом поэты... Но не довольно ли признаний? "Никакое железо не может войти в человеческое сердце так леденяще, как точка, поставленная вовремя..." Т. ЛИШИНА ВЕСЕЛЫЙ, ГОЛЫЙ, ХУДОЙ Не помню, где мы -- дружная компания, состоявшая из трех девушек, только что окончивших школу и пишущих стихи, -- познакомились летом 1920 года в Одессе с Ильфом. Скорее всего, это было в "Коллективе поэтов", где до поздней ночи бурно обсуждались стихи, или в кафе поэтов "Пэон четвертый". Мы еще не знали, что этот "Пэон" означает. Мы это узнали позже, когда вместе с другими принялись распевать не очень складную песенку, сочиненную Багрицким: "Четвертый пэон -- это форма стиха, но всякая форма для мяса нужна, а так как стихов у нас масса, то форма нужна им как мясо". Ильф часто бывал на собраниях поэтов. Худощавый, в пенсне без оправы, с характерным толстогубым ртом и с черным родимым пятнышком на нижней губе, он обычно сидел молча, не принимая никакого участия в бурных поэтических дискуссиях. Но стоило только кому-нибудь прочесть плохие стихи, какой делал с ходу меткое замечание, и оно всегда било в самую точку. Как-то не очень одаренный поэт прочел любовные стишки, где рифмовалось "кочет" и "хочет", Ильф с места переспросил: "Кто хочет?" И восклицание это надолго пристало к поэту. Ильфа побаивались, опасались его острого языка, его умной язвительности. Никто не знал, что он пишет сам: стихи или прозу. Было известно, что он брат талантливого художника и что служит он статистиком в Губземотделе. Но его абсолютный слух к стихам и нетерпимость к пошлости, ложному пафосу, нарочитым стилистическим красивостям признавались безоговорочно. Непримиримость Ильфа к любому проявлению пошлости в искусстве и в быту общеизвестна, но я могу засвидетельствовать, что это было ему свойственно в самые ранние годы. Вернувшись из первой поездки в Москву, он рассказывал, очень волнуясь, что на Петровке в витринах нэповских кондитерских появились торты, украшенные революционными лозунгами. -- Подумать только, что слова, написанные некогда кровью, теперь написаны сахаром! -- возмущался он. Ильф очень хорошо относился к нам, молодым, сначала очень робевшим на поэтических собраниях. Много позже мы узнали, что он называл нас "Белинской колонией недотрог" (жили мы все на улице Белинского и были очень застенчивы). Не слышавши еще ни одной лекции по литературе и искусству, мы впервые от Ильфа узнали о Стерне и Рабле, Франсуа Вийоне и Артюре Рембо, Саади и Омаре Хайяме, Домье, Гаварни, Федотове. Он приносил нам старые номера "Вестника иностранной литературы", читал понравившиеся страницы. Книги он любил самозабвенно, но берег их не только для себя, а для того, чтобы о них можно было рассказать и дать прочесть другому. Рассказчик он был превосходный. Из вечера в вечер, когда я болела, он рассказывал придуманную им занимательную историю о голубом бриллианте (он почему-то произносил это слово с ударением на первом слоге). В этом рассказе, так и не законченном из-за моего выздоровления, помнится, были груды бриллиантов, среди которых надо было найти единственный голубой, обладавший великой силой исцеления всех болезней; были прекрасные руки какой-то леди, топор палача, голодные бунты нищих, часы Вестминстерского аббатства, погоня за похитителями в дилижансах, фиакрах, омнибусах. Обо всем этом рассказывалось весело, занимательно, замысловато... С ним было нелегко подружиться. Нужно было пройти сквозь строй испытаний -- выдержать иногда очень язвительные замечания, насмешливые вопросы. Ильф словно проверял тебя смехом -- твой вкус, чувство юмора, умение дружить, -- и все это делалось как бы невзначай, причем в конце такого испытания он мог деликатно спросить: "Я не обидел вас?" Смешное он видел там, где мы ничего не замечали. Проходя подворотни, где висели доски с фамилиями жильцов, он всегда читал их и беззвучно смеялся. Запомнились мне фамилии Бенгес-Эмес, Лейбедев, Фунт, которые я потом встречала в книгах Ильфа и Петрова. Если Ильф хотел похвалить человека, он говорил о нем: веселый, голый, худой. "Веселый -- талантливый, все понимает; голый -- ничего не имеет, не собственник; худой -- не сытый, не благополучный, ничем не торгует", -- объяснял он. Ильф жил трудно, в большой семье скромного бухгалтера. Дома была полная неустроенность, болела мать, не было дров, воды в голодной и холодной тогда Одессе. Но по тому, как он держался, никак нельзя было предположить этих трудностей жизни. Худой, он совсем истоньшился -- щеки впали и еще резче выступили скулы, но вместе с тем всегда был подтянут, чисто выбрит и опрятен и никогда не терял интереса к окружающему, к литературной жизни. В Одессе, только несколько месяцев назад освобожденной от белогвардейцев, почти все население голодало. Местные власти организовали для писателей бесплатные обеды. Ложка ячневой каши и кружка желудевого кофе с конфеткой на сахарине -- это все, что могла дать молодая советская власть пишущей братии. После такого обеда сосущее чувство голода оставалось. Как-то поздно мы возвращались с литературного вечера, Ильф пошел проводить меня. Ноги у меня подкашивались, -- видимо, сказывалось длительное недоедание. Ильф внимательно присматривался ко мне. "Кажется, сегодня голоден не только я, но и вы?" Не дожидаясь ответа, он подошел к маленькой будочке с нехитрым товаром из семечек и липких кустарных сладостей. Хозяин, румяный перс, навешивал ставни, чтобы закрыть будку на ночь. Ильф молча вынул из кармана большой перочинный нож и протянул его персу. Тот испуганно отшатнулся: "Иди, пожалста! Ай-ай-ай, как нехорошо... Зачем нож?" Ильф успокоил его: "Я же вам дарю нож, а вы нам тоже подарите чего-нибудь". Перс сразу повеселел и дал нам какую-то ерунду, хотя нож был хороший. Иногда Ильф мечтал вслух: "Неужели будет время, когда у меня в комнате будет гудеть раскаленная чугунная печь, на постели будет теплое шерстяное одеяло с густым ворсом, обязательно красное, и можно будет грызть толстую плитку шоколада и читать толстый хороший роман?" Пока же он в полной мере олицетворял свой человеческий идеал: был веселый, голый и худой. Нельзя сказать с уверенностью, что Ильф ничего не писал до того дня, когда, вернувшись в 1921 году из поездки в Харьков, куда он ездил с Эдуардом Багрицким и поэтом Эзрой Александровым, прочел нам свой первый рассказ. Помню только, что там шла речь о девушках, "высоких и блестящих, как гусарские ботфорты", и на одной из девушек была "юбка, полосатая, как карамель". Помню и такую фразу: "Он спустил ноги в рваных носках с верхней полки и хрипло спросил: "Евреи, кажется, будет дождь?" Ильфа очень печалило, что все его друзья покидают Одессу один за другим. Он писал мне: "Уезжают на север и направляются к югу, восток привлекает многих, между тем как некоторые стремятся к западу. Есть еще такие, о которых ничего не известно. Они приходят, говорят "прощайте" и исчезают. Их след -- надорванная страница книги, иногда слово, незабываемое и доброе, и ничего больше. Я снова продан, и на этот раз Вами, и о чем мне писать, если не писать все о том же?" Шел 1923 год. Ильф тоже начал готовиться к переезду в Москву. Незадолго до отъезда мы сидели с ним на ступеньках одного из разрушенных оползнями домов на Черноморской улице. Он прощался с морем, с юностью, но не позволил себе ни одного лишнего слова, был, как всегда, сдержан, только, пожалуй, молчаливее обычного. Встретились мы с ним уже в 1926 году, в Ленинграде, куда он приехал после возвращения из Средней Азии. Оживленный, веселый, загорелый, он очень возмужал и окреп. Хотя, по его словам, впечатления еще не отстоялись, но слушать его, как всегда, было очень интересно. Мы увидели узенькие улочки Бухары и Самарканда, мечети и базары, верблюдов и пески пустынь, рельсы новых путей, глаза женщин в глухой парандже, школьниц с множеством косичек до пят и в пионерских галстуках. Он свободно оперировал цифрами новой экономики, цитировал материалы рабкоровских заметок, приводил примеры героизма и расточительства. Восхищаясь работой молодых строителей новой Азии, он возмущался недостатками и грозился расправиться с ними в газете. В его рассказах был виден не только блестящий стилист и рассказчик, но человек, который много и хорошо видит, угадывался наблюдательный автор будущих очерков и фельетонов, и вместе с тем острословие и юмор, умение сдвинуть понятия так, чтобы слова зазвучали по-новому, придать им новый смысл, -- все это отточилось еще больше. В этот приезд в Ленинград ему нужно было по делам в Облпрофсовет. Я рассказала ему, как проехать на бульвар Профсоюзов (так назывался бывший Конногвардейский бульвар), а вечером услышала: -- Почему вы не сказали прямо, чтобы я искал Бульвар профсоюзных конногвардейцев, -- это было бы проще... В 1933 году мы увиделись с Ильфом в Москве, когда он уже был известным писателем. Но это не мешало ему по-прежнему участливо интересоваться жизнью ленинградских друзей, подробно расспрашивать о детской кинематографии, где я тогда работала. Я поделилась с ним планом ленинградских кинодеятелей объединить молодежные и детские кинотеатры в один огромный комбинат. Поблескивая глазами из-за стекол пенсне, он с непередаваемо лукавой интонацией заметил: -- Пышно, очень пышно... А детям это нужно? Вы уверены? Интересно отметить, что хотя это объединение было создано, но просуществовало очень недолго и быстро распалось именно из-за своей пышной нецелесообразности. Прощаясь, я спросила Ильфа, доволен ли он своей жизнью, достаточно ли в ней буйства, нежности и путешествий. Он усмехнулся, как всегда немного грустно: -- Вы не забыли мечту моей юности! Буйства, вернее, работы хватает. Нежность меня не обошла. И путешествия были, а сколько их еще впереди! Он не знал, как и никто из нас, что следующее путешествие -- в Америку -- будет для него последним. КОНСТАНТИН ПАУСТОВСКИЙ ЧЕТВЕРТАЯ ПОЛОСА После возвращения с юга в Москву я долго бродил по разным редакциям в поисках работы. Однажды в редакции "Гудка" я встретил Виктора Шкловского. Он остановил меня и сердито сказал: -- Если хотите писать, то привяжите себя ремнями к письменному столу. Старших надо слушаться. -- У меня нет письменного стола. Я не Ротшильд! -- Тогда к кухонному! -- крикнул он и исчез в соседней комнате. Слова о ремнях Шкловский сказал просто так, впрок. Мы с ним не были еще знакомы. В комнате, где исчез Шкловский, сидели за длинными редакционными столами самые веселые и едкие люди в тогдашней Москве -- сотрудники "Гудка" Илья Ильф, Олеша, Булгаков и Гехт. Склонившись над столами и посмеиваясь, они что-то быстро писали на узких полосках бумаги, на так называемых гранках. Редакционная эта комната называлась странно: "Четвертая полоса". В простенке висела ядовитая стенная газета "Сопли и вопли". В этой комнате готовили последнюю, четвертую полосу (страницу) газеты "Гудок". На этой полосе печатались письма читателей, но в таком виде, что ни один читатель, конечно, не узнал бы своего письма. Сотрудники "четвертой полосы" делали из каждого письма короткий и талантливый рассказ -- то насмешливый, то невероятно смешной, то гневный, а в редких случаях даже трогательный. Неподготовленных читателей ошеломляли самые заголовки этих рассказов: "Шайкой по черепу!", "И осел ушами шевелит", "Станция Мерв -- портит нерв". Сам редактор "Гудка" без особой нужды не заходил в эту комнату. Только очень находчивый человек мог безнаказанно появляться в этом гнезде иронии и выдерживать перекрестный огонь из-за столов. В то время никто еще не подозревал, что в этой комнате собралась "Могучая когорта" (так они себя шутливо называли) молодых писателей, которые вскоре завоюют широкую известность. В комнату иногда заходил "на огонек" Бабель. Очень учтиво входил Василий Регинин. В то время он редактировал новый журнал "Тридцать дней". Стоя на пороге и как бы боясь войти, Регинин торопливо рассказывал последние анекдоты. Часто шквалом врывался Шкловский и с жестоким напором прославлял Маяковского и Велемира Хлебникова. Далеко не каждого принимали в этой комнате приветливо. Халтурщиков встречали тяжким и зловещим молчанием, а бахвалов и крикунов -- ледяным сарказмом. Мирились только с одним хрипучим и живописным халтурщиком -- репортером по прозвищу "Капитан Чугунная Нога". У него действительно была искусственная, железная ступня. Однажды он наступил на ногу кроткому писателю Ефиму Зозуле, и тот около месяца пролежал в больнице. Поэтому, когда капитан входил, все тотчас поджимали ноги под стулья. Меня в этой страшноватой комнате встретили сравнительно спокойно, -- может быть, потому, что я дружил с Бабелем. Для сотрудников "четвертой полосы" он был бесспорным авторитетом. -- Творятся неслыханные дела! -- говаривали они. -- Из Одессы прибыл выдающий писатель Пересыпи и беззаветный красный конник Исаак

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору