Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Наука. Техника. Медицина
   Документальная
      . Сборник воспоминаний об Ильфе и Петрове -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  -
о, нечего, вы негры и должны трудиться. И он уехал. А мы остались. Это было в августе или сентябре 1927 года. И начались наши вечера в опустевшей редакции. Сейчас я совершенно не могу вспомнить, кто произнес какую фразу, кто и как исправил ее. Собственно, не было ни одной фразы, которая так или иначе не обсуждалась и не изменялась, не было ни одной мысли или идеи, которая тотчас же не подхватывалась. Но первую фразу романа произнес Ильф. Это я помню хорошо. После короткого спора было решено, что писать буду я, Ильф убедил меня, что мой почерк лучше. Я сел за стол. Как же мы начнем? Содержание главы было известно. Была известна фамилия героя -- Воробьянинов. Ему уже было решено придать черты моего двоюродного дяди -- председателя уездной земской управы. Уже была придумана фамилия для тещи -- мадам Петухова и название похоронного бюро -- "Милости просим". Не было только первой фразы. Прошел час. Фраза не рождалась. То есть фраз было много, но они не нравились ни Ильфу, ни мне. Затянувшаяся пауза тяготила нас. Вдруг я увидел, что лицо Ильфа сделалось еще более твердым, чем всегда, он остановился (перед этим он ходил по комнате) и сказал: -- Давайте начнем просто и старомодно -- "В уездном городе N". В конце концов, не важно, как начать, лишь бы начать. Так мы и начали. И в этот первый день мы испытали ощущение, которое не покидало нас потом никогда. Ощущение трудности. Нам было очень трудно писать. Мы работали в газете и в юмористических журналах очень добросовестно. Мы знали с детства, что такое труд. Но никогда не представляли себе, как трудно писать роман. Если бы я не боялся показаться банальным, я сказал бы, что мы писали кровью. Мы уходили из Дворца Труда в два или три часа ночи, ошеломленные, почти задохшиеся от папиросного дыма. Мы возвращались домой по мокрым и пустым московским переулкам, освещенным зеленоватыми газовыми фонарями, не в состоянии произнести ни слова. Иногда нас охватывало отчаяние. -- Неужели наступит такой момент, когда рукопись будет наконец написана и мы будем везти ее в санках? Будет идти снег. Какое, наверно, замечательное ощущение -- работа окончена, больше ничего не надо делать. Все-таки мы окончили первую часть вовремя. Семь печатных листов были написаны в месяц. Это еще не был роман, но перед нами уже лежала рукопись, довольно толстенькая пачка больших густо исписанных листов. У нас еще никогда не было такой толстенькой пачки. Мы с удовольствием перебирали ее, нумеровали и без конца высчитывали количество печатных знаков в строке, множили эти знаки на количество строк в странице, потом множили на число страниц. Да. Мы не ошиблись. В первой части было семь листов. И каждый лист содержал в себе сорок тысяч чудных маленьких знаков, включая запятые и двоеточия. Мы торжественно понесли рукопись Дюма-отцу, который к тому времени уже вернулся. Мы никак не могли себе представить, хорошо мы написали или плохо. Если бы Дюма-отец, он же Старик Собакин, он же Валентин Катаев, сказал нам, что мы принесли галиматью, мы нисколько не удивились бы. Мы готовились к самому худшему. Но он прочел рукопись, все семь листов прочел при нас, и очень серьезно сказал: -- Вы знаете, мне понравилось то, что вы написали. По-моему, вы совершенно сложившиеся писатели. -- А как же рука мастера? -- спросил Ильф. -- Не прибедняйтесь, Илюша. Обойдетесь и без Дюма-пера. Продолжайте писать сами. Я думаю, книга будет иметь успех. Мы продолжали писать. Остап Бендер был задуман как второстепенная фигура, почти что эпизодическое лицо. Для него у нас была приготовлена фраза, которую мы слышали от одного нашего знакомого биллиардиста: "Ключ от квартиры, где деньги лежат". Но Бендер стал постепенно выпирать из приготовленных для него рамок. Скоро мы уже не могли с ним сладить. К концу романа мы обращались с ним как с живым человеком и часто сердились на него за нахальство, с которым он пролезал почти в каждую главу. Это верно, что мы поспорили о том, убивать Остапа или нет. Действительно, были приготовлены две бумажки. На одной из них мы изобразили череп и две косточки. И судьба великого комбинатора была решена при помощи маленькой лотереи. Впоследствии мы очень досадовали на это легкомыслие, которое можно было объяснить лишь молодостью и слишком большим запасом веселья. И вот в январе месяце 28-го года наступила минута, о которой мы мечтали. Перед нами лежала такая толстая рукопись, что считать печатные знаки пришлось часа два. Но как приятна была эта работа. Мы уложили рукопись в папку. -- А вдруг мы ее потеряем? -- спросил я. Ильф встревожился. -- Знаете что, -- сказал он, -- сделаем надпись. -- Он взял листок бумаги и написал на нем: "Нашедшего просят вернуть по такому-то адресу". И аккуратно наклеил листок на внутреннюю сторону обложки. Все случилось так, как мы мечтали. Шел снег. Чинно сидя на санках, мы везли рукопись домой. Но не было ощущения свободы и легкости. Мы не чувствовали освобождения. Напротив. Мы испытывали чувство беспокойства и тревоги. Напечатают ли наш роман? Понравится ли он? А если напечатают и понравится, то, очевидно, нужно писать новый роман. Или, может быть, повесть. Мы думали, что это конец трудов, но это было только начало. 4 Мы работали вместе десять лет. Это очень большой срок. В литературе это делая жизнь. Мне хочется написать роман об этих десяти годах, об Ильфе, о его жизни и смерти, о том, как мы сочиняли вместе, путешествовали, встречались с людьми, о том, как за эти десять лет изменялась наша страна и как мы изменились вместе с ней. Может быть, со временем такую книгу удастся сочинить. Покуда же мне хотелось бы написать несколько строк о записных книжках Ильфа, оставшихся нам после его смерти. -- Обязательно записывайте, -- часто говорил он мне. -- Все проходит, все забывается. Я понимаю -- записывать не хочется. Хочется глазеть, а не записывать. Но тогда нужно заставить себя. Очень часто ему не удавалось заставить себя сделать это, и его очередная записная книжечка не вынималась из кармана по целым месяцам. Потом надевался другой пиджак, и когда нужно было записать что-нибудь, книжечки не было. -- Худо, худо, -- говорил Ильф, -- обязательно надо записывать. Проходило еще некоторое время, и у Ильфа появлялась новенькая записная книжка. Он с удовольствием рассматривал ее, торжественно хлопал ее ладонью по картонному или клеенчатому переплетику и прятал в боковой карман с таким видом, что теперь-то уж будет вести записи каждый день и даже ночью будет просыпаться, чтобы записать что-нибудь. Некоторое время книжечка действительно вынималась довольно часто, потом наступал период охлаждения, книжечка забывалась в старом пиджаке, и, наконец, торжественно приносилась домой новая. Однажды Ильфу после настойчивых его просьб подарили в какой-то редакции или издательстве громадную бухгалтерскую книгу с толстой блестящей бумагой, разграфленной красными и синими линиями. Эта книга ему очень нравилась. Он без конца открывал ее и закрывал, внимательно рассматривал бухгалтерские линии и говорил: -- Здесь должно быть записано все. Книга жизни. Вот тут, справа, смешные фамилии и мелкие подробности. Слева -- сюжеты, идеи и мысли. К своим увлечениям Ильф относился иронически. Он несомненно любил эту толстую книгу, как носительницу совершенно правильной идеи -- все записывать. Но он знал, что все равно никогда не заставит себя записывать каждый день в течение всей своей жизни, и потому подшучивал над книгой. Постепенно увлечение прошло, и в книге появились рисунки, небрежные и резкие ильфовские рисунки, где какой-нибудь профиль, или шапочка с пером, или странный верблюд с пятнадцатью горбами ("верблюд-автобус", как называл его Ильф) были повторены десятки и даже сотни раз. После Ильфа осталось много книжечек. Некоторые из них заполнены только наполовину, некоторые -- на треть, а в некоторых записи занимают лишь две-три странички. Остальные пусты или покрыты рисунками. В 1925 году мы еще не начали писать вместе с Ильфом, и он главным образом занимался журналистикой. Редакция послала Ильфа в Среднюю Азию. Это было его первое большое путешествие. Он потом часто и с удовольствием о нем вспоминал. Разбирая записные книжки Ильфа, мы нашли заметки, касающиеся поездки в Среднюю Азию. Ильф был очень строг и даже беспощаден в своих литературных вкусах. От писателя он требовал точности, умения собрать и заготовить впрок наблюдения, неожиданные словесные обороты, термины. Мельком услышанные рассказы какого-нибудь случайного попутчика, кусочек ландшафта, промелькнувший в окне вагона, цвет неба или моря, форма дерева или описание животного, -- вот чему были посвящены его первые записи. Это была, если можно так выразиться, писательская кухня. Впоследствии, работая вместе, мы, прежде чем начать писать задуманную книгу, заготовляли на листах бумаги самые разнообразные наблюдения, сюжеты и мысли. Я уже говорил о том, что сейчас невозможно установить, кто что придумал. Но кое-что Ильф извлекал из своих записных книжек и требовал того же от меня. Во время последнего путешествия по Америке мы купили пишущую машинку. Ильф очень увлекался ею. Ему нравился самый процесс печатания. В первый же вечер (это было в Нью-Йорке) он сел писать, вернее -- печатать дневник. Он собирался делать это каждый день. Но поездка была так утомительна, что на дневник не хватало ни времени, ни сил. Вернувшись в Москву, уже смертельно больной, Ильф снова вернулся к этой идее и стал регулярно записывать свои наблюдения, но уже не в форме дневника, а в виде коротеньких самостоятельных записей. За последний год своей жизни он напечатал так около двух листов. Эти заметки он делал весной 1936 года в Остафьеве и в Кореизе, затем летом на даче под Москвой, осенью -- в Фороссе и зимою с 1936-го на 37-й год -- в Москве. Эта последняя работа -- не просто "писательская кухня". На мой взгляд, его последние записки (они напечатаны сразу на машинке, густо, через одну строчку) -выдающееся литературное произведение. Оно поэтично и грустно. Ильф знал, что умирает. Потому так грустны его последние записки. Он был застенчив и ужасно не любил выставлять себя напоказ. -- Вы знаете, Женя, -- говорил он мне, -- я принадлежу к тем людям, которые входят в двери последними. Только в двух местах рукописи Ильф вспоминает о своей болезни: "...и так мне грустно, как всегда, когда я думаю о случившейся беде". "Такой грозный ледяной весенний вечер, что холодно и страшно делается на душе. Ужасно, как мне не повезло". Это все, что он написал о себе. ЮРИЙ ОЛЕША ОБ ИЛЬФЕ " 1 Ильф и Петров совершили путешествие по Соединенным Штатам Америки и написали о своем путешествии книгу под названием "Одноэтажная Америка". 1 Мы включили в сборник два очерка Юрия Олеши: "Об Ильфе" и "Памяти Ильфа", написанные в разное время. Кое в чем эти очерки совпадают, в некоторых подробностях дополняют друг друга. Нам показалось правильным напечатать здесь и тот и другой. Это -- превосходная книга. Она полна уважения к человеческой личности. В ней величаво восхваляется труд человека. Это книга об инженерах, о сооружениях техники, побеждающих природу. Это книга благородная, тонкая и поэтическая. В ней необычайно ярко проявляется то новое отношение к миру, которое свойственно людям нашей страны и которое можно назвать советским духом. Это книга о богатстве природы и человеческой души. Она пронизана возмущением против капиталистического рабства и нежностью к стране социализма. Один из авторов этого прекрасного произведения умер. Умер Ильф. Умер замечательный писатель, мастер, тонкий и мудрый человек, первоклассная величина в развитии нашей культуры. Он умер молодым, только начав входить в силу, умер живым, полным замыслов и желаний. Я хорошо знал Ильфа и хочу поделиться с читателями воспоминаниями о нем. Я познакомился с Ильфом в 1920 году, в Одессе. Опять, как после смерти Эдуарда Багрицкого, по печальному поводу память возвращается к прекрасным дням юности -- к Одессе, ко времени, когда вся наша группа одесситов только начинала работать. Существовал в Одессе в 1920 году "Коллектив поэтов". Это был своего рода клуб, где, собираясь ежедневно, мы говорили на литературные темы, читали стихи и прозу, спорили, мечтали о Москве. Отношение друг к другу было суровое. Мы все готовились в профессионалы. Мы серьезно работали. Это была школа. Мы равнялись на Москву. Слава ее докатывалась до нас, волнующие слухи о Блоке, о Маяковском. Однажды появился у нас Ильф. Он пришел с презрительным выражением на лице, но глаза его смеялись, и ясно было, что презрительность эта наигранна. Он как бы говорил нам: я очень уважаю вас, но не думайте, что я пришел к вам не как равный к равным, и, вообще, не надо быть слишком высокого мнения о себе -- ни вам, ни мне, потому что, какими бы мы ни были замечательными людьми, есть люди гораздо более замечательные, чем мы, неизмеримо более замечательные, и не нужно поэтому заноситься. Этот призыв к скромности и корректному пониманию собственных совершенств исходил от Ильфа всегда. Ильф поразил всех нас и очень нам понравился. Он прочел стихи. Стихи были странные. Рифм не было, не было размера. Стихотворение в прозе? Нет, это было более энергично и организованно. Я не помню его содержания, но помню, что оно состояло из мотивов города, и чувствовалось, что автор увлечен французской живописью и что какие-то литературные настроения Запада, неизвестные нам, ему известны. Сохранились ли эти стихи Ильфа? Уже в этих первых опытах проявилась особенность писательской манеры Ильфа -- умение остро формулировать, особенность, которая впоследствии приобрела такой блеск. Ильф был чрезвычайно сдержан и никогда не говорил о себе. Эту повадку он усвоил на всю жизнь. Он придумал себе псевдоним -- Ильф. Это эксцентрическое слово получалось из комбинации начальных букв его имени и фамилии. При своем возникновении оно всех рассмешило. И самого Ильфа. Он относился к себе иронически. Это был худой юноша, с большими губами, со смеющимся взглядом, в пенсне, в кепке и, как казалось нам, рыжий. Он следил за своей внешностью. Ему нравилось быть хорошо одетым. В ту эпоху достигнуть этого было довольно трудно. Однако среди нас он выглядел европейцем. Казалось, перед ним был какой-то образец, о котором мы не знали. На нем появлялся пестрый шарф, особенные башмаки, -- он становился многозначительным. В этом было много добродушия и любви к жизни. К несерьезному делу он относился с большой серьезностью, и тут проявлялось мальчишество, говорившее о хорошей душе. Ильф любил книги о спорте, о морских сражениях. Много зародившихся в детстве желаний он нес сквозь жизнь свежими, непотухшими. Представлял ли он свое будущее как будущее писателя? В те годы он обнаружил уже острую наблюдательность. Обо всем он говорил метко. Порой нежнейшая лирика и грусть звучали в его словах. Он писал мало. Он как бы и не стремился к большой писательской работе. О том или ином явлении, обстоятельстве, об отдельных личностях он высказывался с бесподобным остроумием, и получалось впечатление, что большого ума и не нужно, что этой игрой вполне удовлетворяется его потребность в художественной деятельности. Он чрезмерно строго судил о себе. Произведения искусства, которые он уже в ранней юности успел выбрать в качестве образцов, успел оценить и полюбить, были так высоки, что собственные возможности представлялись ему шуточными. В Москву Ильф приехал в 1923 году. Мы жили с ним в одной комнате. Маленькая комната при типографии "Гудка" на улице Станкевича. Мы работали в "Гудке". Работа наша состояла в том, что мы правили рабкоровские письма. Ильф был "правщиком". Так называлась его должность по штату. Письму рабкора нужно было придать литературную форму. Ильф проявлял свое оригинальное и блестящее дарование. Заметки, выходившие из-под его пера, оказывались маленькими шедеврами. В них сверкал юмор, своеобразие стиля. Это было в полной мере художественно. Делалось это легко, изящно. Создание каждой такой заметки было веселым и захватывающим событием для всего коллектива редакции. Менее всего можно было назвать эту работу бездушной, будничной, газетной работой, -- это было творчество, мастерство, полная жизнерадостности деятельность художника, пробующего свои силы. Против кого были направлены эти заметки? Против бюрократов, плохих хозяйственников, подхалимов, тупиц. Ильф как бы делал подмалевки для будущей большой картины. В "Гудке" произошла встреча Ильфа с Евгением Петровым. Петров тоже был правщиком. Родилась идея о совместной работе над романом. И роман был написан -- "Двенадцать стульев". Все знают, какой огромный успех имел этот роман. В короткий срок два молодых автора приобрели известность в СССР и за границей. В мою задачу не входит критический разбор книг Ильфа и Петрова. Мне только хочется сказать, что когда близко знаешь человека, называешь его по имени, то личность его и деятельность в твоих глазах представляется порой меньшей, чем это есть на самом деле. Какая черта была главной в душе Ильфа? Какая склонность являлась характерной для него? Чем он жил? Я много лет прожил с ним вместе. Ильф называл себя зевакой. "Вы знаете: я -- зевака! Я хожу и смотрю". Детское слово "зевака". Похожий на мальчика, вертя в разные стороны головой в кепке с большим козырьком, заглядывая, оборачиваясь, останавливаясь, ходил Ильф по Москве. Он ходил и смотрел. В "Одноэтажной Америке" сказано о любопытстве, что это замечательное человеческое свойство. И, вернувшись домой, Ильф рассказывал о том, что он видел. Это был не простой зевака. Он делал выводы из того, что видел, он формулировал, объяснял. Каждая формулировка была пронизана чувством. Это был журналист в самом высоком смысле этого слова, если говорить о журнализме как о деятельности, сопряженной с участием в перестройке мира. Ильф ненавидел тупость, издевался над дураками, над организаторами нелепостей, мешающими строительству новой жизни. Увидеть и оценить. Это было его пафосом. Восхититься, удивиться, рассказать. Он возвращался домой и рассказывал. Несколько фраз, точнейшие и неожиданнейшие эпитеты. Лучше всего он говорил о детях. О мальчиках. Они особенно привлекали его внимание -- своими проделками, любовью к машинам, любознательностью, независимостью и важностью. Класс журнализма Ильф показал в тех фельетонах, которые в соавторстве с Петровым он писал для "Правды". Ценность и значение современной литературы зависит именно от наличия в ней журналистской природы. Хемингуэй и многие другие крупные современные писатели -- журналисты. Интерес к технике, к политике, к дипломатии, -- интерес к тем областям жизни, которые обычно привлекали журналистов, -- в наши дни создает большую литературу. Все эти области захвачены борьбой между социализмом и капитализ

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору