Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
юка:
- А что это за банда такая - "Черная кошка" эта самая?
Пасюк поднял на меня прозрачные серые глаза, пошевелил бровями,
сказал медленно:
- Банда. - Помолчал, добавил: - Банда - вона и есть банда. Убийцы та
грабители.
Сволочье отпетое. Поймаем, Бог дасть, уси под "вышака" пойдуть. Тоби
вон Шесть-на-девять пусть лучше расскажет, он говорун у нас
наиглавный...
Фотограф, видимо, уже привык к своему необычному прозвищу, или мнение
Пасюка его мало волновало, или желание рассказать было в нем сильно, но,
во всяком случае, Пасюку он ничего не ответил, только рукой махнул на
него и протянул презрительно:
- Ба-анда - она и есть ба-анда! Она ни на одну другую банду не
похожа, потому нам и поручено ее разрабатывать...
- Особо тоби, - разлепил в усмешке обветренные узкие губы Пасюк. - На
тебя сейчас уся надежда...
А фотограф сказал мне:
- Банду эту второй год ищут, а выйти на след не удается. Был бы я Лев
Шейнин - обязательно об этом деле книгу бы написал!
- А о чем же писать, коли следов никаких нет? - поинтересовался я.
- Нет, так будут! - уверенно сказал Шесть-на-девять. - Хотя, конечно,
увертливые они, гады. Грабят зажиточные квартиры, продовольственные
магазины, склады, людей стреляют почем зря. И где побывали - или углем
кошка нарисована, или котенка живого подбрасывают.
- А зачем? - удивился я.
- Для бандитского форсу - это они вроде бы смеются над нами, почерк
свой показывают...
Распахнулась дверь, вошел Жеглов, мы все повернулись к нему, и он
сказал:
- Значитца так: ты, Пасюк, завтра с утра поедешь с телом Векшина в
Ярославль, от нас всех проводишь его в последний путь, мать его
постараешься успокоить. Хотя какое к чертям собачьим тут придумаешь
успокоение!
Лицо у него было черное, подсохшее, будто опаленное, и камнями ходили
желваки на скулах.
Пасюк вытер жирные от ружейного масла пальцы о кусок газеты,
аккуратно свернул его и бросил в корзину, встал, коротко сказал:
- Есть, будет сделано...
- Вы, Тараскин и Шарапов, со мной завтра дежурите в группе по городу.
- А я? - обиженно спросил Гриша Шесть-на-девять. - А я что буду
делать?
- Ну и ты с нами, конечно, куда ж тебя девать? Всем спать немедленно.
Сон был неплотен и зыбок, как рассветный туман, и лишь на мгновение,
кажется, прикрыв глаза, я испуганно вскочил на кровати - показалось, что
я проспал. В комнате было темно и очень холодно, и мне жаль было
вылезать из нагретой за ночь постели. Я вытащил из-под одеяла руку и
посмотрел на мерцающий зеленым светом циферблат: стрелки плотно слиплись
на половине седьмого. Я досадливо крякнул - пропало полчаса сна; и я
подумал о том, что утрачиваю фронтовую привычку спать до упора,
используя каждую свободную минуту, возмещая вчерашний недосып и стараясь
хоть миг вырвать у завтрашнего.
Со стула рядом с кроватью взял папиросу "Норд", чиркнул зажигалкой и
глубоко затянулся. Ничего нет слаще этой первой утренней затяжки, когда
горячий сухой дым ползет в легкие, заливая голову мягкой одурью, и тело
наполняется радостным ощущением бездельного блаженства, когда точно
знаешь, что у тебя есть несколько свободных от беготни, суеты и забот
минут, отданных всецело пустому глядению в потолок и удовольствию от
горьковато-нежного табачного вкуса.
Окно комнаты выходило на перекресток у Сретенских ворот, и когда
машины на улице, сдержанно урча, сворачивали с бульвара на Дзержинку,
свет их фар белыми плотными столбами таранил стекло и, ворвавшись в
комнату, упирался в стену, на одно мгновение замирал, словно в раздумье,
куда ему дальше деваться, и затем стремительно прыгал на потолок яркими
сполошными пятнами, прочерчивал его наискось и прятался в углу за
карнизом, будто там была дырка, через которую он навсегда исчезал из
комнаты.
Я лежал, глазел на прыгающие со стены на потолок пятна голубоватого
света, курил папироску и думал о том, что в МУРе мне, наверное, придется
нелегко. Чуть больше суток минуло с того момента, как я вошел в желтый
трехэтажный особняк Управления милиции, предъявил в подъезде пропуск,
поднялся на второй этаж, разыскал комнату номер 64 и постучал в дверь.
- Открыто! - крикнули тонким голосом из кабинета. Я вошел и
представился по-уставному:
- Оперуполномоченный старший лейтенант Шарапов для прохождения службы
прибыл!
Хозяин кабинета, по-видимому тот самый знаменитый старший
оперуполномоченный Глеб Жеглов, начальник оперативной бригады отдела по
борьбе с бандитизмом, к которому меня направили для стажировки, сидел за
письменным столом, заваленным папками и исписанными на машинке листами.
Меня удивило, что у знаменитого сыщика такой невзрачный вид - был он
очень тощ, очень длинен, и очень сильные очки в роговой оправе сидели
косо на хрящеватой переносице. И наверное, от сознания физической своей
немощности держался он очень важно. Смотрел поверх меня, откидывая
голову и задирая высоко подбородок, и, хотя происходило это скорее всего
от недостатка зрения, вид у него при всей его нескладности все равно был
крайне высокомерный.
- Ну, здравствуй, Шарапов! - сказал он наконец. - Из кадров о тебе
уже звонили.
В общем, мы таким тебя и представляли...
Я не понял, кто это "мы", но отчего-то мне стало неловко, и я
ответил, пожав плечами:
- Обыкновенный...
- Конечно, обыкновенный, только вот такие обыкновенные фронтовые
ребята и нужны нам. Чем занимаемся, знаешь?
Я кивнул, но, видимо, не совсем уверенно, потому что оперативник
важно сказал, подняв вверх палец:
- Бандитизм. Убийства. Разбой. А это тебе не фунт изюма. Ты на фронте
разведчиком был?
- Точно. Командир разведроты.
- Приживешься. Весной будет набор в юршколы - мы тебя туда быстренько
затолкаем...
В этот момент с шумом растворилась дверь, и в кабинет влетел парень -
смуглый, волосы до синевы черные, глаза веселые и злые, а плечи в
пиджаке не помещаются.
Мельком взглянул, засмеялся - как пригоршню рафинада рассыпал:
- Ты Шарапов? Здорово! Жеглов моя фамилия...
Я удивленно посмотрел на человека за столом, а Жеглов крикнул ему:
- Ну-ка, отец Григорий, кыш со стула!
- Я тут поработал немного, - сказал задумчиво, важно Григорий,
медленно разогнул свои бесчисленные суставы и выпрямился, как штатив на
пляже.
- Вы тут уже, наверное, познакомились? - спросил Жеглов.
- Ну, более-менее, - пробормотал я, а Григорий солидно покачал
головой:
- Я пока кое-что объяснил товарищу про нашу работу...
Жеглов искоса посмотрел на него, засмеялся и сказал:
- Шарапов, ты запомни - это великий человек, Гриша Ушивин,
непревзойденный фотограф, старший сын барона Мюнхгаузена. Мог бы
зарабатывать на фотокарточках бешеные деньги, а он бескорыстно любит
уголовный розыск...
- Ну знаешь, Жеглов, мне твои оскорбительные выходки надоели! -
закричал Гриша; он покрылся неровными красными пятнами, и стекла очков у
него запотели. - Если ты хочешь со мной поругаться...
- Упаси Бег, Гриша! - захохотал Жеглов. - Шарапов - человек военный,
он тебя лучше всех поймет. Не твоя же вина, что медкомиссия тебя до
аттестации не допускает. Но разве дело в погонах? А, Гриша? Все дело в
бесстрашном сердце и быстром уме! Так что ты еще нами всеми здесь
покомандуешь!
Гриша хотел было дать достойный ответ Жеглову, но в кабинет вошли
двое - квадратный человек с неприметным серым лицом и совсем молоденький
парнишка, и я узнал, что их фамилии - Пасюк и Векшин, а еще через минуту
прибежал Коля Тараскин и задыхающимся шепотом сообщил, что звонил Сенька
Тузик: бандиты назначили встречу...
Так я вошел в группу Жеглова, и было это двадцать часов назад, и
произошло с нами всеми за этот день такое, что у меня теперь не будет
времени на привыкание, учебу и притирку - надо с ходу заменять погибшего
сотрудника...
На кухне огромной коммунальной квартиры оказался только один человек
- Михаил Михайлович Бомзе. Он сидел на колченогом табурете у своего
стола - а на кухне их было девять - и ел вареную картошку с луком.
Отправлял в рот кусок белой рассыпчатой картошки, осторожно макал в
солонку четвертушку луковицы, внимательно рассматривал ее прищуренными
близорукими глазами, будто хотел убедиться, что ничего с луковицей от
соли не произошло, и неспешно с хрустом разжевывал ее. Он взглянул на
меня также рассеянно-задумчиво, как смотрел на лук, и предложил:
- Володя, если хотите, я угощу вас луком - в нем есть витамины,
фитонциды, острота и общественный вызов, то есть все, чего нет в моей
жизни. - И, покачав лысой острой головой, тихо заперхал, засмеялся.
- В нем полно горечи, Михал Михалыч, - сказал я, усаживаясь напротив.
- Так что давайте я лучше угощу вас омлетом из яичного порошка!
- Спасибо, друг мой, вам надо самому много есть - вы еще мальчик, у
вас всегда должно быть чувство голода. - Он смотрел на меня прищурясь, и
все его лицо было собрано в маленькие квадратные складочки, а кожа
коричневая - в темных старческих пятнах. И может быть, потому, что Михал
Михалыч вытягивал сильно голову из коротенького плотного туловища с
толстыми лапками-руками и маленькими ногами, казался он мне очень
похожим на старую добрую черепаху. И носил он к тому же коричневый
костюм в клетку, цветом и мешковатостью напоминавший ячеистый панцирь.
Я бросил на сковороду комок белого свиного лярда, разболтал в чашке
яичный порошок - желтая жижа с бульканьем и шипением разлилась на черном
чугуне, - потом принес из комнаты буханку черного хлеба и сохранившиеся
шесть кусков сахару, а у Бомзе был чай на заварку. Так что завтрак у нас
получился замечательный.
Старик ел мало и медленно, и я видел, что еда не доставляет ему
никакого удовольствия - ест, потому что если не есть, то, наверное,
скоро умрешь. Вот он и ел, не ощущая вкуса, равнодушно и неторопливо,
будто выполнял скучную, надоевшую работу. Потом отложил вилку и сказал:
- Впрочем, вы уже не мальчик. Вы уже мужчина. Сколько вам минуло?
- Двадцать два.
- Двадцать два, двадцать два... - старик высунул из-под панциря и
снова спрятал острую головку. - Как я был счастлив в двадцать два года!
От воспоминаний он прикрыл тонкие синеватые перепоночки век, и со
стороны можно было подумать, что старик заснул. Но он не спал, потому
что зашевелились лапки на столе и он спросил:
- Володя, а вы счастливы в свои двадцать два?
Я пожал плечами:
- Не знаю, вроде бы все нормально.
- А я точно знал, что счастлив. И счастье, когда-то огромное,
постепенно уменьшалось, пока не стало совсем маленьким - как камень в
почке...
Я посмотрел на него искоса: в уголке черного мутного глаза застыла
печаль, едкая, как неупавшая слеза. Жалко было старика - уж больно
тоскует.
- Михал Михалыч, ну что вы здесь один маетесь? У вас же есть какие-то
родственники или друзья в Киеве - вы бы поехали к ним, все-таки
веселее...
Бомзе покачал своей маленькой сухой изморщиненной головой, грустно
усмехнулся широким черепашьим ртом.
- Сколько улитка по земле ни ходит, от своего дома все равно не
уйдет. Кроме того, - сказал он, минутку подумав, - они все уже старые, а
старикам вместе жить не надо. Старикам надо стараться притулиться
где-нибудь около молодых - это делает прожитую ими жизнь более
осмысленной...
Сына Бомзе - студента четвертого курса консерватории - убили под
Москвой в октябре сорок первого. Он играл на виолончели, был сильно
близорук и в день стипендии приносил матери цветы. В нашей квартире
никто никому никогда не дарил цветов, и эти букетики пробуждали к юноше
чувство одновременно жалостливое и почтительное, ибо при всей очевидной
нелепости траты денег на цветы, когда их за городом можно нарвать
сколько угодно, соседи ощущали именно в этих цветочках нечто возвышенное
и трогательное.
Цветы приобрели наглядный смысл, когда старики Бомзе получили
извещение о смерти сына. Мать, никогда не болевшая раньше, прожила после
этого три дня и умерла ночью, во сне, и обряжавшие ее, и хоронившие на
Немецком кладбище соседи почему-то больше всего вспоминали про эти
цветы, словно они были самым главным, что запомнилось им из короткой
жизни мальчика, быстрого, близорукого, извлекавшего из своей виолончели
трепетно-тягучие, волнующие и не очень понятные мелодии...
- А вы довольны своей новой работой, Володя? - спросил Михал Михалыч.
- Как вам сказать... Я еще и сам не разобрался, - уклончиво ответил
я, вспомнил Васю Векшина и подумал, что вряд ли тот был старше сына
Михал Михалыча. И больше ничего говорить не стал, потому что старику
вовсе не следовало знать, как я провел свой первый день в МУРе.
Посмотрел на часы и стал торопливо собираться.
- Оставьте, Володя, я сам потом вымою посуду - я ведь на свою работу
не опоздаю, ибо удачно пошутить никогда не поздно... - сказал старик.
Работа у Бомзе была необычная. До войны я вообще не мог понять, как
такую ерунду можно считать работой:
Михал Михалыч был профессиональный шутник. Он придумывал для газет и
журналов шутки, платили ему очень немного и весьма неаккуратно, но он не
обижался, снова и снова приносил свои шутки, а если они не нравились -
забирал или переделывал.
Он любил повторять, что, к счастью, за самые лучшие шутки и анекдоты
ему не назначали гонорара. Называлась его профессия
"юморист-малоформист", и меня всегда удивляло, как может придумывать
действительно смешные шутки и истории такой унылый и тихий человек...
Мне показалось, что Михал Михалыч хочет сказать что-то важное, но на
кухню ввалилась Шурка Баранова со всеми пятью своими отпрысками, и сразу
поднялся здесь невыразимый гвалт, суета, беготня, топот, крики, смех и
плач одновременно, дети хватали из тарелки картошку Бомзе, дергали меня
за ремень, один подлез под полу шинели, чтобы пощупать кобуру пистолета,
другой забрался к старику на колени, все они хотели кричать, бегать,
есть, они хотели жить, и я понял, почему старик не желает уезжать отсюда
в Киев не то к друзьям, не то к родственникам.
КЛЕВ РЫБЫ
На подмосковных водоемах изо дня в день усиливается клев рыбы. Щука берет
лучше всего на Истринском водохранилище. Здесь попадаются экземпляры весом 4-5
кг. Хорошо клюет и окунь, нередко довольно крупный, 600-700 граммов.
"Вечерняя Москва"
В отделе было шумно: опердежурный Соловьев выиграл по довоенной еще облигации
пятьдесят тысяч. Счастливчик, очень довольный и гордый, слегка смущаясь,
благодарил за поздравления, с которыми к нему приходили даже люди малознакомые.
Торжество достигло вершины, когда явился редактор управленческой
многотиражки с фотографом. Правда, тут Соловьева обуяла скромность, и он
стал отказываться, бормоча, что ничего особенного он не сделал, но
редактор быстро урезонил его, подсказав, что помещать его портрет в
газете будут не от восхищения замечательными соловьевскими глазами, а
потому, что это дело политически важное.
Потом пришел Жеглов, которому Соловьев в тысячный раз поведал, как он
вчера "так просто, от скуки, чтоб время, значит, убить" проверил номера
облигаций по первому послевоенному тиражу:
- Смотрю, братцы вы мои, серия сходится! А как увидел выигрыш -
полтинник, - так и номер проверять опасаюсь: вдруг, думаю, не тот,
получи тогда "на остальные номера выпали...". Отложил я газету на диван,
пошел перекурить...
- А сердце так и бьется, - сочувственно сказал Жеглов.
- Ага... - простодушно подтвердил Соловьев. - Зову Зинку. Зинк,
говорю, у тебя рука счастливая, проверь-ка номер... Да, братцы, это не
каждому так подвалит...
- Еще бы каждому! - подтвердил Жеглов. - Судьба, брат, она тоже
хитрая, достойных выбирает. А как тратить будешь?
- Ха, как тратить! - Соловьев залился счастливым смехом. - Были б
гроши, а как тратить - нет вопроса.
- Не скажи, - помотал головой Жеглов, - "нет вопроса". . К такому
делу надо иметь подход серьезный. Я вот, например, полагаю, что достойно
поступил Федя Мельников из Третьего отдела...
- А чего он? - спросил Соловьев озадаченно.
- А он по лотерее перед самой войной выиграл легковой автомобиль
"ЗИС-101", цена двадцать семь тысяч.
- И что?
- Что "что"? Как настоящий патриот, Федя не счел правильным в такой
сложный международный момент раскатывать в личном автомобиле. И выигрыш
свой пожертвовал на дело Осоавиахима, понял?
Лицо Соловьева сильно потускнело от этих слов Жеглова, как-то погасло
оно от его рассказа, помялся он, пожевал губами, обдумывая наиболее
достойный ответ, и сказал:
- Мы с тобой, товарищ Жеглов, люди умные, должны понимать, что война
кончилась, государство специально тираж разыграло, чтобы людям, за
трудные времена пообтрепавшимся, облегчение сделать. Да и Осоавиахима
уже нет никакого...
Жеглов ухмыльнулся, потрепал Соловьева по плечу, сказал не то
всерьез, не то шутейно:
- Это, Соловьев, только ты умный, а я так, погулять вышел... Конечно,
вместо Осоавиахима я бы тебе другой адресочек мог подбросить, но, вижу,
ты к этой идее относишься слишком вдумчиво. Поэтому, так и быть,
ограничимся коньячком с твоего выигранного капитала. Сделались?
Соловьев явно обрадовался благополучному исходу.
- Что за вопрос между друзьями! - сказал он важно. - Обмоем, как
водится!
- Не обманешь? А то на посуле, как на стуле: посидишь, да встанешь, -
недоверчиво покачал головой Жеглов и, будучи не в силах угомониться,
добавил: - К тому же теперь будет у кого перехватить до получки, а?
Соловьев готовно покивал, но в глазах его я особой радости по поводу
жегловских планов не заметил.
- Теперь дочке пианино куплю, - сказал он. - А то в школу на трех
трамваях ездит, покою нету... Жене, Зинке, отрез панбархата возьму, в
комиссионке на Столешникове видел. Ши-икарный отрез, розовый, две с
половиной стоит...
- А слоники у тебя на комоде есть? - поинтересовался Жеглов.
- Какие еще слоники? - не понял дежурный.
- Семь таких слоников, мал мала меньше, они еще счастье приносят.
- А у тебя эти слоники есть? - спросил, подумав, Соловьев.
- Есть, - соврал Жеглов и "подставился". Радостно захохотав, Соловьев
заорал:
- Вот у тебя есть, а у меня нет, а счастье все равно мне подвалило!
Суеверие одно, товарищ Жеглов, ты на них, на слоников, не надейся...
- Ну и дурак, - сказал Жеглов и хотел еще что-то добавить, но
зазвонил телефон.
Глеб снял трубку, и по ходу разговора улыбка сошла с его лица,
вытянулось оно, и жестко сжались губы. - Хорошо, - отрывисто сказал он в
трубку. - Сейчас выезжаем. - Дал отбой и скомандовал. - Бригада, на
выезд. В Уланском - труп ребенка!
Во дворе около столовой стоял старый красно-голубой автобус с
полуоблезшей надписью "милиция" на боку. Шесть-на-девять крикнул мне:
- Гляди, Шарапов, удивляйся: чудо века - самоходный автобус!
Двигается без помощи человека...
Трофейный "опель блитц" наверняка за долгую свою жизнь повидал виды.
От старости и того невыносимо тяжелого груза, что пришлось ему повозить
за долгие годы, просели рессоры и высохли амортизаторы, машина будто
припала к земле громоздким брюхатым кузовом на хилых перелатанных
баллонах и неуклюжей статью своей и плоской придавленной мордой походила
на огромного больного бульдога.