Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
ких соревнованиях, я проиграл партию
одному профессионалу -- мастеру спорта, выступавшему за Московский
университет. Черными я разыграл редкий и рискованный вариант испанской
партии, полюбившейся мне в школьные годы, но мой противник применил
совершенно новое для меня продолжение. После игры он рассказал мне, что
выудил эту новинку в каком-то шведском шахматном журнале. К тому времени я
давно уже перестал читать такого рода литературу даже по-русски, не говоря
уже об иностранных изданиях, ибо решил завязать со своим "профессиональным"
шахматным детством, а потому проигрыш мастеру меня не слишком огорчил. Но
мне показалось тогда, что шведская новинка несостоятельна и должно иметься
какое-то опровержение. Однако ни времени, ни желания подумать над этим
всерьез у меня не было; шахматы все дальше уходили из моей жизни в прошлое.
И вот теперь, расхаживая по карцеру или лежа И на полу, я часто возвращался
к этой партии, медленно перебирая вариант за вариантом. Временами казалось,
что решение найдено, но каждый раз я обнаруживал за белых новое усиление. В
конце концов я придумал правильный вариант. Но главным было, конечно, не
это: шахматы помогли мне выдержать страшную моральную пытку -- пытку
монотонным, бесконечным, мучительно тянущимся карцерным временем, сохранить
способность логически мыслить и на сотые сутки.
На семьдесят пятый день, когда, наверно, даже в глазок можно было
увидеть, что силы мои на исходе, власти сбавили темп и стали добавлять не по
пятнадцать, а по пять суток.
-- Выходите на работу?
-- Только тогда, когда отдадите псалмы.
-- Пять суток карцера.
Именно в это время у меня появились соседи; смежные камеры ШИЗО
"ожили".
Первым посадили Вазифа Мейланова. Услышав после долгих дней тишины
необычные звуки: голоса, шум, протестующие выкрики, доносившиеся до меня от
самой дальней в коридоре камеры, -- я понял, что население зоны пополнилось
новым непокорным зеком, и стал ждать минуты, когда внимание охранников будет
чем-нибудь отвлечено, чтобы окликнуть его. За переговоры между камерами
немедленно следует наказание; мне-то терять было нечего, но подводить соседа
я не хотел. Однако осторожность моя оказалась излишней: тот сам подал голос,
громко крикнув:
-- Есть здесь кто-нибудь?
Я тут же ответил. Не обращая внимания на крики надзирателей, мы стали
знакомиться. Вскоре обнаружилось, что лучший способ общения --
переговариваться через форточку, благо намордников на окнах тогда еще не
было. Преодолевая слабость, я взбирался на подоконник, цеплялся руками за
форточку и надолго повисал на ней: наши беседы длились часами. Надзиратели
бесновались, видя, что на окрики мы не реагируем, они стучали молотками по
железным дверям, устраивая "глушение". Мы замолкали, ждали, когда они
устанут, и возобновляли разговор.
Один из вертухаев -- далеко не самый плохой, но очень нервный -- вышел
однажды на улицу, встал под моим окном и несколько раз крикнул: "Молчать!",
а потом... замахнулся на меня топором! Я инстинктивно отшатнулся, но тут же
сообразил, что надежно защищен железной решеткой. Все же мы с Вазифом
вызвали начальника лагеря и потребовали избавить нас от психованных
надзирателей.
-- А зачем вы нарушаете? -- спросил Осин.
-- А что, по вашим законам за разговоры можно бросаться на людей с
топором?! Наше дело -- нарушать, дело надзирателя -- писать на нас рапорты.
Или не так?
-- Вы правы, -- согласился Осин и обратился к стоявшему тут же
вертухаю:
-- О каждой попытке переговоров сообщайте нам, а мы будем их строго
наказывать.
Но что значит "строго наказывать", если все возможные виды наказания к
тебе уже применены и ты сидишь в бессрочном карцере?
Словом, мы продолжали общаться почти без помех. Знакомство наше было
"заочным", но по темпераменту Вазифа я сразу понял: с этим человеком мы
скорее всего проведем немало времени вместе -- в ПТК, в ШИЗО, в тюрьме. Так
оно и случилось.
Мейланов -- наполовину лезгин, наполовину кумык -- родился в Махачкале,
однако вырос на русской культуре, литературе и истории. Вазиф окончил мехмат
МГУ, был талантливым и знающим математиком, но его эрудиция в гуманитарных
науках была ничуть не меньшей. Обладая острым критическим умом и ярким
публицистическим даром, Мейланов написал ряд работ, распространявшихся в
самиздате. В восьмидесятом году, сразу после ареста Сахарова и высылки его в
Горький, Вазиф почувствовал, что обязан действовать. Он вышел на центральную
площадь Махачкалы с плакатом и полчаса простоял напротив обкома партии,
требуя освобождения опального академика и уважения к правам человека в СССР.
Случай для этого города был беспрецедентным, и поэтому ни милиционеры, ни
высокое начальство не знали поначалу, как реагировать. Наконец Вазифа
пригласили подняться в обком на беседу, которая кончилась семью годами
заключения и двумя -- ссылки. Вскоре после прибытия в нашу зону Мейланов
заявил: -- Я не раб. До тех пор, пока труд в лагере -- принудительный, я
работать не буду.
Естественно, он сразу же оказался в ШИЗО и больше в зону никогда не
выходил. Помню, тогда, в первые месяцы его борьбы, мало кто верил, что Вазиф
удержится на своей позиции. "И не таких ломали!" -- заявляли менты. "И не
таких храбрецов видали", -- говорили те из зеков, кто послабее духом и
позавистливее остальных. Но и четыре года спустя, когда я, еще сам того не
зная, доживал в неволе последние месяцы, сидя с Мейлановым в одном карцере,
он так же твердо стоял на своем, как и вначале. Позади остались годы
карцеров и тюрем, здоровье его было разрушено, но дух Вазифа КГБ не удалось
сокрушить.
В политических зонах было немало стойких диссидентов, но даже на их
фоне Мейланов выделялся своим непоколебимым упорством. В ГУЛАГе он
подружился лишь с несколькими зеками. Мой принцип -- быть жестким с
властями, но терпимым по отношению к их жертвам -- для Вазифа не подходил:
того, что он требовал от себя, он требовал и от других, слабости не прощал
никому. Сдерживать свои чувства этот человек тоже не умел и не хотел.
Словом, сокамерником он был нелегким, и КГБ в дальнейшем искусно этим
пользовался, провоцируя конфликты между ним и другими заключенными.
У нас с Мейлановым трений не возникало, может, потому, что у меня в
запасе всегда был такой громоотвод, как шахматы. Когда я давал ему фору --
пешку, наши силы становились примерно равными, и потом, в тюрьме, мы на
много часов с головой уходили в игру. Вслепую же Вазиф, увы, не играл, и
здесь, в ШИЗО, общаясь со мной через форточку, составить мне компанию не
мог. Зато мы развлекали друг друга математическими головоломками, а вскоре к
нам присоединился еще один любитель математики и логики, угодивший в карцер.
Это был не кто иной, как мой старый московский знакомый -- Марк Морозов...
Между тем число дней, проведенных мной в ШИЗО, подходило к сотне.
Однажды утром, услышав голос Вазифа, я попытался подтянуться на подоконнике,
чтобы взобраться на него, но в глазах неожиданно потемнело, в ушах появился
какой-то гул, и я потерял сознание.
Придя в себя, я увидел, что лежу на полу, и услышал испуганный голос
вертухая, зовущего меня по фамилии. Заметив, что я открыл глаза, он сказал:
-- Сейчас придет врач, я его уже вызвал.
По инструкции открывать дверь камеры надзиратель имеет право только с
напарником; поэтому, пока не пришли врач с офицером, он лишь наблюдал за
мной через кормушку. Меня это устраивало: впервые я лежал на полу карцера
совершенно законно, не нарушая инструкции. Голова гудела, перед глазами
плыли какие-то пятна...
Врач измерил мне давление и сказал коротко:
-- Он должен лежать.
Вертухай отомкнул и опустил нары.
-- Принесите ему постель. Тут надзиратель заупрямился:
-- В карцере не положено.
Тем не менее после нескольких телефонных звонков начальству врач
добился для меня матраца, подушки и одеяла. Впрочем, это была последняя
уступка администрации. В тот день я сидел на хлебе и воде, и в обед к этому
скудному меню добавилась разве что кучка лекарств.
-- Как же можно лечить человека и одновременно морить его голодом? --
кричал из своей камеры Вазиф.
-- Еда ему сегодня не положена, -- невозмутимо отвечал вертухай.
"Медицинская помощь оказывается Щаранскому лишь для того, чтобы сделать
процесс разрушения его организма более плавным", -- писал Мейланов в тот
день в очередном резком заявлении прокурору, за которое он, соответственно,
снова был наказан. Я же по слабости ни о каких протестах и думать не мог,
лежал себе, наслаждаясь мягкой и уютной постелью, и вспоминал показания
врачей на моем суде: "Это все ложь, в карцере никто потерять сознание и даже
просто заболеть не может. Поместить туда имеют право только с разрешения
врача, и каждый день мы контролируем состояние здоровья заключенного".
Я пролежал так несколько дней, потом врач пришел снова, померил
давление, и постель у меня отобрали: здоров. Прошли сутки, и я опять
почувствовал себя плохо: к головокружению и слабости добавилось еще одно
неприятное и пугающее явление -- сердце стало стучать в каком-то рваном,
пулеметном ритме. В очередной раз пришел врач, послушал меня и заявил:
-- Вегето-сосудистая дистония в форме криза. Освободится место в
больнице -- положим, а пока потерпите.
К счастью, очередной мой пятисуточный карцерный срок заканчивается, и
меня все же переводят в ПКТ. Нары тут тоже заперты днем на замок, но зато
есть лавка, на которой я и лежу с утра до вечера. Сердце продолжает строчить
рваными очередями, и так будет еще несколько недель, пока меня не заберут
наконец в больницу.
А пока что ко мне в камеру помещают Марка Морозова, и я становлюсь
свидетелем -- и частично участником -- одной из самых печальных драм,
разыгравшихся на моих глазах в ГУЛАГе.
* * *
Морозов, напомню, был тем самым человеком, который в последние месяцы
перед моим арестом поставлял нам информацию, переданную ему офицером КГБ.
Почти никто не верил тогда Марку, точнее, не ему, а его кагебешнику, хотя
сведения, касавшиеся предстоящих арестов и обысков зачастую оказывались
достоверными, несмотря на многочисленные "но". На следствии же я пришел к
выводу, что это было все же провокацией охранки, воспользовавшейся
наивностью Морозова.
И вот через четыре года я вновь услышал голос Марка из соседнего
карцера и с изумлением узнал продолжение этой детективной истории. Теперь
Морозов мог уже назвать имя своего "агента": капитан КГБ Виктор Орехов. Ведь
тот был, по словам моего соседа, арестован и осужден. Сначала через форточку
в ШИЗО, а затем сидя вместе со мной в ПКТ, Марк подробно рассказал обо всем,
что случилось с ним в последние годы.
Все ли? Иногда я ловил его на противоречиях, недоговорках; он
оправдывался, кого-то обвинял, вспоминал новые факты, объяснял причины своих
поступков. До сих пор я не знаю, что в его рассказах правда, а что нет...
Был Морозов маленьким, тщедушным, болезненным человеком лет пятидесяти.
Он занимался математикой, руководил группой программистов и при этом много
лет вращался в кругах правозащитников. Марк постоянно кому-то помогал
устроиться на работу, найти жилье, хорошего врача; он, не раздумывая,
предлагал почти незнакомым людям, приезжавшим в Москву, остановиться в его
квартире, обивал дороги различных учреждений, ссужал деньгами нуждающихся.
В детстве Марк долго и тяжело болел, чуть ли не десять лет пролежал в
гипсе: у него были проблемы с позвоночником. В этом опыте страданий
коренились, как мне кажется, и его доброта, и отзывчивость, и
неприхотливость в быту, и желание наперекор судьбе совершить в жизни что-то
великое, прославиться, войти в историю.
Однажды он взялся размножить у себя на работе "Архипелаг ГУЛАГ', о чем
стало известно КГБ. Дело это подсудное, однако с ним решили поработать пока
"оперативно", несколько раз приглашали на беседы. Затем Виктор Орехов,
"работавший" с Марком, предложил ему встречаться в неформальной обстановке:
в городе или даже у Марка дома. Обычно это приглашение к сотрудничеству, но
Морозов, твердо уверенный в том, что КГБ его не перехитрит, согласился.
Разговоры, которые вел с ним Орехов, были обычными разговорами
кагебешника с подопечным, одно лишь казалось Марку странным: на встречи тот
нередко являлся подвыпившим. Однажды Орехов прямо-таки потряс Морозова таким
признанием: "Я стыжусь самого себя, но не хочу, чтобы мои дети стыдились
своего отца. Я готов помогать диссидентам, передавать им сведения о планах
КГБ". При этом он потребовал, чтобы Марк принял определенные меры
предосторожности, и предупредил, что источник получаемой информации тот
должен держать в секрете от других. О том, как работал этот канал до моего
ареста, я уже рассказывал выше; теперь я узнал, что он продолжал действовать
еще как минимум год. Орехов, в частности, заранее сообщил Морозову о том,
какой приговор будет вынесен Юрию Орлову, и даже достал спецпропуск КГБ на
процесс по его делу. Правда, по фатальному стечению обстоятельств,
воспользоваться этим пропуском не удалось; таких стечений обстоятельств,
сводивших на нет ценность информации, которую поставлял Орехов, было вообще
подозрительно много, но Морозов во всем обвинял диссидентов, упорно не
желавших ему верить.
Наконец Марка арестовали -- если не ошибаюсь, осенью семьдесят восьмого
года -- за распространение листовок в защиту арестованных членов
Хельсинкской группы. Работали с ним те же следователи, что и со мной:
Солонченко, Губинский, а руководил их группой Володин.
Я уже говорил о том, что страх, желание любой ценой спастись, побуждают
человека искать и находить предлоги для самооправдания. Дело КГБ --
облегчить ему такие поиски.
Морозов убедил себя в следующем: его тайные связи с Ореховым настолько
важны для судьбы диссидентского движения в СССР, что он имеет полное право
покаяться, если в обмен на это получит свободу. Кроме того, КГБ намекнул
ему, что муж его дочери -- их человек, осведомитель. Воображение Марка
разыгралось. Каждый день в камере он вспоминал разные факты, которые, с его
точки зрения, подтверждали, что зять -- стукач (это скорее всего было
ложью), и теперь своей борьбой за скорейшее освобождение Марк преследовал и
личную цель: вырвать дочь из лап КГБ.
Итак, Морозов, вступив в переговоры с органами, предложил им: он
покается, осудит свою деятельность, но от него не потребуют говорить о
других и давать против них показания. В обмен на это ему вынесут условный
приговор и прямо из зала суда выпустят на свободу.
Но охранка продолжала давить на него. Солонченко передавал Марку
презрительные отзывы о нем других правозащитников, один из которых, как
утверждал следователь, считал Морозова агентом КГБ, другой -- провокатором,
третий -- просто дураком, и весьма правдоподобно описывал обстоятельства,
при которых люди это якобы говорили. Морозов верил, кипел от возмущения, но,
по его словам, позиции своей не изменил. И вот в тот момент, когда
следователи вроде бы приняли, наконец, его условия и он дал соответствующие
показания по своему делу, на сцене появился Володин.
-- Мы согласны освободить вас, Марк Аронович. Но вы же неискренни с
нами! Не хотите говорить о других -- не надо, но вы и о себе не все
рассказываете.
-- О чем я не рассказываю?
-- О ваших встречах с Ореховым!
Потрясенный Марк стал бормотать, что никакого Орехова не знает, но
Володин быстро оборвал его:
-- Орехов арестован. Он дал показания и просит вас подтвердить их.
Морозову показали протоколы допросов Орехова. Марк уже забыл, что
главным доводом, который он изобрел, чтобы оправдать свое покаяние, была
необходимость его дальнейшего сотрудничества с офицером КГБ, и легко
переключился на другой аргумент, исподволь внедренный в его сознание
следователями: эти умники-диссиденты не доверяли ему, поговаривали даже, что
он стукач, пусть же теперь они узнают, пусть станет известно всему миру,
насколько он был прав и как они из-за своей мании преследования погубили
Орехова! Ну и, конечно, задача спасения дочки тоже не сходила с повестки
дня.
В итоге сделка состоялась. КГБ просил лишь, чтобы после освобождения,
Морозов никогда и никому не говорил об Орехове. Марк согласился. По его
словам, он дал на Орехова показания, выступал на закрытом заседании военного
трибунала, судившего капитана КГБ и приговорившего его к десяти годам.
Потом был суд над самим Морозовым. Он покаялся, как и обещал
следователям.
-- Расскажите о деятельности ваших сообщников, -- потребовал судья под
занавес.
-- Это противоречит моей этической позиции, -- твердо ответил Марк.
Приговор гласил: пять лет ссылки.
Когда его вернули в Лефортово, он кричал как сумасшедший:
-- Обманщики! Подлецы!
Морозова ввели в кабинет Поваренкова, начальника тюрьмы, туда же пришел
и Володин.
-- Марк Аронович! Пять лет ссылки по семидесятой статье -- это очень
легкий приговор!
-- Но вы же мне обещали освобождение! Теперь я теряю прописку,
московскую квартиру, не смогу жить вместе с дочерью, еду в Сибирь, на
тяжелые работы...
-- Ах, Марк Аронович! Не все, увы, зависит от нас, КГБ! Вот ответили бы
на последний вопрос судьи -- и был бы полный порядок. Но я вам обещаю: в
ссылке вы будете жить в очень хороших условиях и при первой же возможности
вернетесь в Москву.
Условия ссылки оказались для Марка и впрямь исключительными: вместо
заброшенной деревни в глухой тайге -- крупный северный город, вместо
каторжного физического труда -- работа по специальности в
научно-исследовательском институте... Тем не менее Морозов чувствовал себя
обманутым, а потому свободным от каких-либо обязательств перед КГБ. Да и для
чего же он шел на компромиссы с ними, если не для того, чтобы сообщить всему
миру о судьбе Орехова! Так он во всяком случае мне теперь объяснял.
Короче, Марк передал в Москву сведения о суде над Ореховым, написал
письмо, гневно обвинявшее маловеров в провале бесценного источника важнейшей
информации. Слухи о том, что некий офицер КГБ арестован и осужден за помощь
диссидентам, дошли до западных корреспондентов, и вскоре одна из зарубежных
радиостанций сообщила об этом в передаче на русском языке.
Похоже, именно этого охранка Морозову и не простила. Вскоре его
арестовали снова "за попытку передать на Запад статью антисоветского
содержания" и дали восемь лет. В тюрьме и на этапе с ним обращались очень
грубо, избивали, в результате чего Марк частично потерял слух. Он писал
московским кагебешникам, но те отвернулись от него. Тогда Морозов затеял с
ними новую игру: стал разными способами засылать в КГБ информацию о том, что
ему, якобы, стали известны от Орехова и еще кое-кого из его коллег особо
важные секреты, которыми он готов поделиться, если дело его пересмотрят.
Когда Марк попал со мной в одну камеру, он весь был в этой своей игре и
почти каждый день встречался для бесед с сотрудниками КГБ.
"Восемь лет мне в тюрьме не протянуть: здоровья не хватит, -- писал он
мне на бумаге, ибо мы не сомневались в том, что наши разговоры
прослушиваются. -- А если я вырвусь на волю -- представляешь, сколько пользы
еще смогу пр