Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
городов оспаривали честь назвать себя родиной песнопевца.
Много лет спустя явился Иисус и сформулировал новую мораль. Заповедями,
чудотворчеством, всей своей жизнью и даже самой смертью учил он законам, по
которым жить человеку. Но он ничего не дал людям, кроме религии, -- так не
похож был его зов на отзвуки окружающего мира. Он поторопился, беспокойный
Мессия, он слишком поторопился: ему очень хотелось, чтобы люди возможно
раньше обрели Путь.
Еще через тысячу с лишним лет родился великий и несравненный Джотто,
Джотто-выдумщик, Джотто-творец! Он выразил себя в живописи, вырвал живопись
из религиозных канонов.
Странный парадокс -- живопись не была свободной потому, что по сюжетам
восходила к Иисусу и им ограничивалась: последователи всегда ортодоксальнее
учителей!
Джотто с кровью выдирался из традиционных тем -- даже заданный
официальный сюжет -- поцелуй Иуды -- использовал в качестве ширмы для
написания аллегорической сцены. И ведь прошло, вот что удивительно! Прошло в
том темном, подчас фанатичном иудином мире! Наследственная память роднила
художника с детьми, во все он верил свято, до конца. Загадочные растения,
невиданные жилища, свободно парящие люди врывались в нормальные "земные"
рамки его картин. Досужие критики объясняли это примитивизмом мышления,
неумением изображать пейзажи. А вдруг как раз в необычном, в свободном
варьировании объемом и пространством и была сверхзадача Джотто?
Пластилиновый шарик совсем остановился. Полупрозрачная капроновая нить
скрадывалась на фоне стены. Повисшие без опоры круглый затылок, одна румяная
щека и половина неподвижной улыбки удерживали взгляд, не давали цепочке
воспоминаний оборваться или двинуться дальше. Недодуманность мешала. Викен
дунул, стронул колобок с места. Вместе с колобком пошли по кругу мысли.
Перед глазами замелькали певец с кифарой, падуанские фрески, косматый примат
с козой, бесконечные веревочки хромосом... Навязанные как бы чужой волей,
картинки переплетались с давно прошедшей действительностью. Но и то, и
другое ощущалось вполне реально. От дуновения шарик раскачался, в том же
ритме поскакали вкруговую думы.
Гениям, нацеленным на контакт, было не до жителей далекой планеты:
борясь и согласовываясь с собственной памятью, они превращались в
необходимость земной эпохи, подстраивались под земное время, творили земную
историю. Земля могла прожить без любого из них. Но тогда на ней жило бы
совсем другое человечество.
Теперь редко вспоминают, что сделали Гомер, Иисус, Джотто. Мы соединили
их лишь в подозрениях: сомневаемся в существовании первых двух, а третьего
не знаем в лицо. Заслуг их не исчерпать. Не определить случайность выбора
судьбой этих троих. А если продолжить в будущее цепь тысячелетий? Если уже
родился кто-то, пока еще не осознавший своей цели и своего могущества -- не
легендой, не религией, не случайным штрихом на фреске, а всей силой
необъяснимой памяти поведать людям о братьях по Разуму?! Или написать такую
музыку, которая одна и лик, и начало, и суть Вселенной?!
Викен встал, оборвал нитку, снял уже не нужный пластилиновый шарик. К
завтрашнему утру отчета не будет. И через два дня тоже. Потому что он,
испытатель, начисто запутался в бреднях несерьезного десятка клеток, в
бреднях, явно не предусмотренных элементарной программой колобка. Вот тебе и
рекламный трюк -- какими нас видит крошечный искусственный мозг,
установивший с испытателем мысленную связь? Избирательностью в три ситуации
тут не пахло. Тут пахло совершенно непредставимой мыслительной техникой!
Прокравшись на цыпочках в детскую, Викен посмотрел на сына. Малыш сидел
на полу манежа, подвернув под себя ножонку. Пухлые ладошки прижимали к
вискам две половинки разломанного колобка -- знаменитого неразрушаемого
колобка, который ему, Викену, доверили для испытаний. Губы Тина что-то
шептали, а лицо было сосредоточенным и не очень детским -- как у младенца с
джоттовской фрески, который прозрел и знает все-все... Нелегко, видно,
подключать к своей памяти чужой мозг, даже такой крохотный, в десяток
нервных клеток! Нелегко и непросто перестраивать программу ни в чем не
повинному игрушечному киберу. Застывшие, расширенные чуть не во всю радужку
зрачки Тина отразили две растерянные отцовские физиономии.
Ах, Викен, Викен! Неважный ты испытатель! Ты не вспомнил, почему тебе
знакомы эти руки -- гладкие, с длинными, не разделенными на фаланги
пальцами, умеющими гнуться в любом месте и под любым углом. Ты не узнал
ручонки Тина в чутких зрячих руках Гомера и Христа.
Викен повернулся и медленно вышел из детской.
* * *
Писатель поставил точку, привычно отогнал вправо каретку пишущей
машинки.
В своем уголке, отгороженном декоративной стойкой, сопела над красками
шестилетняя Татка. В кухне, через стенку, шипели кастрюли, пронзительно пела
водопроводная труба. Где-то уже в который раз пытались завести мотоцикл, и
звуки, усиленные тесно стоящими домами, заставляли дребезжать стекла.
Визгливый старушечий голос сверлил двор из противоположного окна: "Да брось
ты эту паршивую кошку! Тебе говорят или нет, неслух треклятый, погибели нет
на твою голову!"
Писатель вздохнул, постучал стопкой листов о столешницу, выравнивая
края, взвесил рассказ на руке. Он написал его в один присест, на одном
стремительном дыхании, не отрываясь, почти без правки. В сердце еще не
утихло что-то неудобное, острое -- оно вставало каждый раз к концу работы.
Особенно -- если работа удавалась. А работа на этот раз удалась, он это
сразу почувствовал...
Писатель посмотрел заголовок. Все, пожалуй... Ах да, эпиграф. Но это
никогда его не останавливало. Он заложил первый лист в стоящую обок
портативку с латинским шрифтом, медленно отстучал: " e o e vero, e e
trovato". Повернул валик. Не забыл сноску: "Итал. Если это и не верно, то
все же хорошо выдумано". У него полно таких вот заготовок на все случаи
жизни. Кто-то скажет, лежало на поверхности... Ничего, сойдет.
Писатель расслабился, закрыл глаза. .
-- Папа! Папа! Смотри!
Дочка подбежала, радостная, раскрасневшаяся, протянула еще не просохшие
листы.
-- Смотри, что я нарисовала! Правда, здорово?
Писатель ничего не понял, но глухая тоска захватила, сжала и уже не
отпустила.
Чистые акварельные краски были положены на размокшую, собирающуюся под
кистью в комки бумагу. Линии кое-где смазались, подплыли. Но пустяки не
могли убить на картинках чужого неба с крылатыми людьми, чужих гор, чужих
городов и Леса. Лихую ребячью выдумку обедняло некоторое однообразие, даже
ограниченность фантазии. Но с какой-то настойчивостью, сквозь неумение, из
рисунка в рисунок, с массой мелких подробностей, изобрести и увязать которые
не под силу самому изощренному воображению, выстраивался пленительный,
зовущий, незнакомый мир. Девочка ничего не выдумывала, читала внутри себя --
так уверенно один лист дополнял другой. Пылом детской памяти, не замутненной
земными деталями, всей силой еще не привыкшей осторожничать гениальности
боролась дочка за этот мир, не вмещавшийся в уютной квартирке, где до сих
пор не было тесно придуманным Писателем звездолетам, солнцам, галактикам...
-- О, господи! -- пробормотал Писатель. -- Все мы, видать, чуть-чуть
колобки: неизвестно, куда катимся и кто нас съест!
Он мог гордиться собственными вымыслами. Но принять любой из них
осуществленным был не в силах. Писатель невольно взглянул на руки Татки --
худющие девчоночьи руки с исцарапанными котом, испачканными красками
пальцами.
Ладонь Писателя бессознательно скомкала законченный рассказ.
1 Гомер. "Одиссея", V глава, стихи 444 -- 446. Перевод В. А.
Жуковского.