Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
пропал в сумраке ночи, опередившей судно. На
заре Ганин поднялся на капитанский мостик: матово-черный берег
Скутари медлительно синел. Отражение луны суживалось и
бледнело. Лиловая синева неба переходила на востоке в червонную
красноту, и, мягко светлея, Стамбул стал выплывать из сумерек.
Вдоль берега заблестела шелковистая полоса ряби; черная шлюпка
и черная феска беззвучно проплыли мимо. Теперь восток белел, и
ветерок подул, соленой щекоткой прошел по лицу. На берегу
где-то заиграли зорю, промахнули над пароходом две чайки,
черные как вороны, и с плеском легкого дождя, сетью мгновенных
колец прыгнула стая рыб. И потом пристал ялик; тень под ним на
воде выпускала и втягивала щупальцы. Но только когда Ганин
вышел на берег и увидел у пристани синего турка, спавшего на
огромной груде апельсинов,-- только тогда он ощутил
пронзительно и ясно, как далеко от него теплая громада родины и
та Машенька, которую он полюбил навсегда.
И все это теперь развернулось, переливчато сверкнуло в
памяти и снова свернулось в теплый комок, когда Подтягин,
растерянно, через силу, спросил: -- Давно ли вы покинули
Россию?
-- Шесть лет,-- ответил он коротко, а потом, сидя в углу
под томно-фиолетовым светом, обливавшим скатерть отодвинутого
стола и улыбавшиеся лица Колина и Горноцветова, которые молча и
быстро танцевали посреди комнаты, Ганин думал: "Какое счастье.
Это будет завтра, нет, сегодня, ведь уже заполночь. Машенька не
могла измениться за эти годы, все так же горят и посмеиваются
татарские глаза. Он увезет ее подальше, будет работать без
устали для нее. Завтра приезжает вся его юность, его Россия".
Кодин, подбоченясь и встряхивая откинутой слегка головой,
то скользя, то притаптывая каблуками и взмахивая носовым
платком, вился вокруг Горноцветова, который, присев, ловко и
лихо выкидывал ноги, все шибче, и наконец закружился на
согнутой ноге. Алферов, охмелевший вконец, благодушно
покачивался. Клара тревожно вглядывалась в потное, серое лицо
Подтягина, который сидел как-то боком на постели и время от
времени судорожно поводил головой.
-- Вам нехорошо, Антон Сергеич,-- зашептала она.-- Вам
нужно лечь, уже второй час...
...О, как это будет просто: завтра,-- нет, сегодня,-- он
увидит ее: только бы совсем надрызгался Алферов. Всего шесть
часов осталось. Сейчас она спит в вагоне, промахивают в темноте
телеграфные столбы, сосны, взбегающие скаты... Как стучат эти
скачущие юноши. Скоро ли они кончат плясать... Да, удивительно
просто... В действиях судьбы есть иногда нечто гениальное...
-- Да, я, пожалуй, пойду, прилягу,-- глухо сказал Подтягин
и, тяжело вздохнув, встал.
-- Куда же вы, идеал мужчины? Стойте... Побудьте еще
моментик,-- радостно забормотал Алферов. -- Пейте и молчите,--
обернулся к нему Ганин и быстро подошел к Подтягину.--
Обопритесь на меня, Антон Сергеевич.
Старик мутно глянул на него, сделал движение рукой, как
будто целился на муху, и вдруг с легким клекотом зашатался,
повалился вперед.
Ганин и Клара успели поддержать его, танцоры заметались
вокруг. Алферов, еле ворочая вязким языком, заблябал с пьяным
равнодушием: "Смотрите, смотрите, это он умирает".
-- Не вертитесь зря, Горноцветов,-- спокойно говорил
Ганин.-- Держите его голову, Колин,-- вот здесь... подоприте.
Нет, это моя рука,-- повыше. Да не глазейте на меня. Повыше,
говорю вам. Откройте дверь, Клара.
Втроем они понесли старика в его комнату. Алферов,
пошатываясь, вышел было за ними, потом вяло махнул рукой и сел
у стола. Дрожащей рукой налив себе водки, он вытащил из
жилетного кармана никелевые часы и положил их перед собой на
стол.
-- Три, четыре, пять, шесть, семь, восемь,-- повел он
пальцем по римским цифрам и замер, боком повернув голову, и
одним глазом следя за секундной стрелкой.
В коридоре тонко и взволнованно затявкала такса. Алферов
поморщился. -- Паршивый пес... Раздавить бы его. Погодя
немного, он вынул из другого кармана химический карандашик и
намазал лиловую черточку по стеклу над цифрой восемь.
-- Едет, едет, едет...-- думал он в такт тиканью. Он
пошарил глазами по столу, выбрал шоколадную конфету и тотчас же
выплюнул ее. Коричневый комок шлепнулся об стену.
-- Три, четыре, пять, семь,-- опять засчитал Алферов и с
блаженной мутной улыбкой подмигнул циферблату.
XVI
За окном ночь утихла. По широкой улице уже шагал,
постукивая палкой, сгорбленный старик в черной пелерине и,
кряхтя, нагибался, когда острие палки выбивало окурок. Изредка
проносился автомобиль, и еще реже, устало цокая подковами,
протряхивал ночной извозчик. Пьяный господин в котелке ожидал
на углу трамвая, хотя трамвай вот уже два часа как не ходил.
Несколько проституток разгуливали взад и вперед, позевывая и
болтая с подозрительными господами в поднятых воротниках
пальто. Одна из них окликнула Колина и Горноцветова, которые
чуть не бегом пронеслись мимо, но тотчас же отвернулась,
профессиональным взглядом окинув их бледные, женственные лица.
Танцоры взялись привести к Подтягину знакомого русского
доктора и действительно через полтора часа явились обратно в
сопровождении заспанного господина с бритым, неподвижным лицом.
Он пробыл полчаса и, несколько раз издав сосущий звук, как
будто у него была дырка в зубе, ушел.
Теперь в неосвещенной комнате было очень тихо. Стояла та
особая, тяжелая, глуховатая тишина, которая бывает, когда
несколько человек молча сидят вокруг больного. Уже начинало
светать, воздух в комнате как будто медленно линял,-- и профиль
Ганина, пристально глядевшего на кровать, казался высеченным из
бледно-голубого камня; у изножья, в кресле, смутно посиневшем в
волне рассвета, сидела Клара и смотрела туда же, ни на миг не
отводя едва блестевших глаз. Поодаль, на маленьком диванчике
рядышком уселись Горноцветов и Колин,-- и лица их были как два
бледных пятна.
Доктор уже спускался по лестнице за черной фигуркой г-жи
Дорн, которая, тихо бренча связкой ключей, просила прощенья за
то, что лифт испорчен. Добравшись до низу, она отперла тяжелую
дверь, и доктор, на ходу приподняв шляпу, вышел в синеватый
туман рассвета.
Старушка тщательно заперла дверь и, кутаясь в черную
вязаную шаль, пошла наверх. Свет на лестнице горел желтовато и
холодно. Тихо побренькивая ключами, она дошла до площадки. Свет
на лестнице потух.
В прихожей она встретила Ганина, который, осторожно
прикрывая дверь, выходил из комнаты Подтягина.
-- Доктор обещал утром вернуться,-- прошептала старушка.--
Как ему сейчас,-- легче? Ганин пожал плечом:
-- Не знаю. Кажется,-- нет. Его дыхание... звук такой...
страшно слушать.
Лидия Николаевна вздохнула и пугливо вошла в комнату.
Клара и оба танцора одинаковым движеньем обратили к ней бледно
блеснувшие глаза и опять тихо уставились на постель. Ветерок
толкнул раму полуоткрытого окна.
А Ганин прошел на носках по коридору и вернулся в номер,
где давеча была пирушка. Как он и предполагал, Алферов все еще
сидел у стола. Его лицо опухло и отливало серым лоском от смеси
рассвета и театрально убранной лампы; он клевал носом, изредка
отрыгивался; на часовом стеклышке перед ним блестела капля
водки, и в ней расплылся лиловатый след химического карандаша.
Оставалось около четырех часов.
Ганин сел подле него и долго глядел на его пьяную дремоту,
хмуря густые брови и подпирая кулаком висок, отчего слегка
оттягивалась кожа и глаз становился раскосым.
Алферов вдруг дернулся и медленно повернул к нему лицо.
-- Не пора ли вам ложиться, дорогой Алексей Иванович,--
отчетливо сказал Ганин.
-- Нет,-- с трудом выговорил Алферов и, подумав, словно
решал трудную задачу, повторил: -- нет...
Ганин выключил ненужный свет, вынул портсигар, закурил. От
холода бледной зари, от табачного дуновенья, Алферов как будто
слегка протрезвел.
Он помял ладонью лоб, огляделся и довольно твердой рукой
потянулся за бутылкой.
На полпути его рука остановилась, он закачал головой,
потом с вялой улыбкой обратился к Ганину: -- Не надо больше...
этого. Машенька приезжает. Погодя, он дернул Ганина за руку:
-- Э... вы... как вас зовут... Леб Лебович... слышите...
Машенька.
Ганин выпустил дым, пристально глянул Алферову в лицо,--
все вобрал сразу: полуоткрытый, мокрый рот, бородку цвета
навозца, мигающие водянистые глаза...
-- Леб Лебович, вы только послушайте,-- качнулся Алферов,
хватая его за плечо,-- вот я сейчас вдрызг, вдребезги, на
положении дров... Сами, черти, напоили... Нет,-- совсем не
то... Я вам о девочке рассказывал... -- Вам надо выспаться,
Алексей Иванович. -- Девочка, говорю, была. Нет, я не о жене...
вы не думайте... Жена моя чи-истая... А вот я сколько лет без
жены... Так вот, недавно,-- нет, давно... не помню когда...
девочка меня повела к себе... На лису похожая... Гадость
такая,-- а все-таки сладко... А сейчас Машенька приедет... Вы
понимаете, что это значит,-- вы понимаете или нет? Я вот --
вдрызг,-- не помню, что такое перпе... перпед...
перпендикуляр,-- а сейчас будет Машенька... Отчего это так
вышло? А? Я вас спрашиваю?! Эй, ты, большевик... Объясни-ка,
можешь?
Ганин легко оттолкнул его руку. Алферов, покачивая
головой, наклонился над столом, локоть его пополз, морща
скатерть, опрокидывая рюмки. Рюмки, блюдце, часы поползли на
пол...
-- Спать,-- сказал Ганин и сильным рывком поднял его на
ноги.
Алферов не сопротивлялся, но так качало его, что Ганин с
трудом направлял его шаги.
Очутившись в своей комнате, он широко и сонно ухмыльнулся,
медленно повалился на постель. Но внезапно ужас прошел у него
по лицу.
-- Будильник...-- забормотал он, приподнявшись,-- Леб,--
там, на столе, будильник... На половину восьмого поставь.
-- Ладно,-- сказал Ганин и стал поворачивать стрелку.
Поставил ее на десять часов, подумал и поставил на одиннадцать.
Когда он опять посмотрел на Алферова, тот уже крепко спал,
навзничь раскинувшись и странно выбросив одну руку.
Так в русских деревнях спят шатуны пьяные. Весь день сонно
сверкал зной, проплывали высокие возы, осыпая проселочную
дорогу сухими травинками,-- а бродяга буйствовал, приставал к
гулявшим дачницам, бил в гулкую грудь, называя себя сынком
генеральским, и наконец, шлепнув картузом оземь, ложился
поперек дороги, да так и лежал, пока мужик не слезет с воза.
Мужик оттаскивал его в сторонку и ехал дальше; и шатун, откинув
бледное лицо, лежал, как мертвец, на краю канавы,-- и зеленые
громады возов, колыхаясь и благоухая, плыли селом, сквозь
пятнистые тени млеющих лип.
Ганин, беззвучно поставив на стол будильник, долго стоял и
смотрел на спящего. Постояв, потренькав монетами в кармане
штанов, он повернулся и тихо вышел.
В темной ванной комнатке, рядом с кухней, сложены были в
углу под рогожей брикеты. В узком окошке стекло было разбито,
на стенах выступали желтые подтеки, над черной облупившейся
ванной криво сгибался металлический хлыст душа. Ганин разделся
донага и в продолжение нескольких минут расправлял руки и ноги
-- крепкие, белые. в синих жилках. Мышцы хрустели и
переливались. Грудь дышала ровно и глубоко. Он отвернул кран
душа и постоял под ледяным веерным потоком, от которого сладко
замирало в животе.
Одевшись, весь подернутый огненной щекоткой, он, стараясь
не шуметь, вытащил в прихожую свои чемоданы, поглядел на часы.
Было без десяти шесть.
Он бросил пальто и шляпу на чемоданы и тихо вошел' в номер
Подтягина.
Танцоры спали рядышком, на диванчике, прислонившись друг к
другу. Клара и Лидия Николаевна нагибались над стариком. Глаза
у него были закрыты, лицо, цвета высохшей глины, изредка
искажалось выражением муки. Было почти светло. Поезда с
заспанным грохотом пробирались сквозь дом.
Когда Ганин приблизился к изголовью, Подтягин открыл
глаза. На мгновенье в бездне, куда он все падал, его сердце
нашло шаткую опору. Ему захотелось сказать многое,-- что в
Париж он уже не попадет, что родины он и подавно не увидит, что
вся жизнь его была нелепа и бесплодна и что он не ведает,
почему он жил, почему умирает. Перевалив голову набок и окинув
Ганина растерянным взглядом, он пробормотал: "вот... без
паспорта",-- и судорожная улыбка прошла по его губам. Он снова
зажмурился, и снова бездна засосала его, боль клином впилась в
сердце,-- и воздух казался несказанным, недостижимым
блаженством.
Ганин, сильной белой рукой сжав грядку кровати, глядел
старику в лицо, и снова ему вспомнились те дрожащие теневые
двойники русских случайных статистов, тени, проданные за десять
марок штука и Бог весть где бегущие теперь в белом блеске
экрана. Он подумал о том, что все-таки Подтягин кое-что
оставил, хотя бы два бледных стиха, зацветших для него, Ганина,
теплым и бессмертным бытием: так становятся бессмертными
дешевенькие духи или вывески на милой нам улице. Жизнь на
мгновенье представилась ему во всей волнующей красе ее отчаянья
и счастья,-- и все стало великим и очень таинственным,--
прошлое его, лицо Подтягина, облитое бледным светом, нежное
отраженье оконной рамы на синей стене,-- и эти две женщины в
темных платьях, неподвижно стоящие рядом.
И Клара с изумленьем заметила, что Ганин улыбается,-- и
его улыбку понять не могла.
Улыбаясь, он тронул руку Подтягина, чуть шевелившуюся на
простыне, и, выпрямившись, обернулся к госпоже Дорн и Кларе.
-- Я уезжаю,-- сказал он тихо.-- Вряд ли мы опять
встретимся. Передайте мой привет танцорам.
-- Я провожу вас,-- сказала Клара так же тихо и
добавила,-- танцоры спят на диванчике.
И Ганин вышел из комнаты. В прихожей он взял чемоданы,
перекинул макинтош через плечо, и Клара открыла ему дверь.
-- Благодарствуйте,-- сказал он, боком выходя на
площадку.-- Всего вам доброго.
На мгновенье он остановился. Еще накануне он мельком
подумал о том, что хорошо бы разъяснить Кларе, что никаких
денег он не собирался красть, а рассматривал старые фотографии,
но теперь Он не мог вспомнить, о чем хотел сказать. И
поклонившись, он стал не торопясь спускаться по лестнице.
Клара, держась за скобку двери, глядела ему вслед. Он нес
чемоданы, как ведра, и его крепкие шаги будили в ступенях
отзвуки, подобные бою медленного сердца. Когда он исчез за
поворотом перил, она еще долго слушала этот ровный, удалявшийся
стук. Наконец, она закрыла дверь, постояла в прихожей.
Повторила вслух: "Танцоры спят на диванчике", и вдруг бурно и
тихо разрыдалась, указательным пальцем водя по стене.
XVII
Тяжелые, толстые стрелки на огромном циферблате, белевшем
наискось от вывески часовщика, показывали 36 минут седьмого. В
легкой синеве неба, еще не потеплевшей после ночи, розовело
одно тонкое облачко, и было что-то не по-земному изящное в его
удлиненном очерке. Шаги нечастых прохожих особенно чисто
звучали в пустынном воздухе, и вдали телесный отлив дрожал на
трамвайных рельсах. Повозка, нагруженная огромными связками
фиалок, прикрытая наполовину полосатым грубым сукном, тихо
катила вдоль панели: торговец помогал ее тащить большому рыжему
псу, который, высунув язык, весь поддавался вперед, напрягал
все свои сухие, человеку преданные, мышцы.
С черных веток чуть зеленевших деревьев спархивали с
воздушным шорохом воробьи и садились на узкий выступ высокой
кирпичной стены.
Лавки еще спали за решетками, дома освещены были только
сверху, но нельзя было представить себе, что это закат, а не
раннее утро. Из-за того, что тени ложились в другую сторону,
создавались странные сочетания, неожиданные для глаза, хорошо
привыкшего к вечерним теням, но редко видящего рассветные.
Все казалось не так поставленным, непрочным, перевернутым,
как в зеркале. И так же, как солнце постепенно поднималось
выше, и тени расходились по своим обычным местам,-- точно так
же, при этом трезвом свете, та жизнь воспоминаний, которой жил
Ганин, становилась тем, чем она вправду была -- далеким
прошлым.
Он оглянулся и в конце улицы увидел освещенный угол дома,
где он только что жил минувшим, и куда он не вернется больше
никогда. И в этом уходе целого дома из его жизни была
прекрасная таинственность.
Солнце поднималось все выше, равномерно озарялся город, и
улица оживала, теряла свое странное теневое очарование. Ганин
шел посреди мостовой, слегка раскачивая в руках плотные
чемоданы, и думал о том, что давно не чувствовал себя таким
здоровым, сильным, готовым на. всякую борьбу. И то, что он все
замечал с какой-то свежей любовью,-- и тележки, что катили на
базар, и тонкие, еше сморщенные листики, и разноцветные
рекламы, которые человек в фартуке клеил по окату будки,-- это
и было тайным поворотом, пробужденьем его.
Он остановился в маленьком сквере около вокзала и сел на
ту же скамейку, где еще так недавно вспоминал тиф, усадьбу,
предчувствие Машеньки. Через час она приедет, ее муж спит
мертвым сном, и он, Ганин, собирается ее встретить.
Почему-то он вспомнил вдруг, как пошел проститься с
Людмилой, как выходил из ее комнаты.
А за садиком строился дом. Он видел желтый, деревянный
переплет,-- скелет крыши,-- кое-где уже заполненный черепицей.
Работа, несмотря на ранний час, уже шла. На легком
переплете в утреннем небе синели фигуры рабочих. Один двигался
по самому хребту, легко и вольно, как будто собирался улететь.
Золотом отливал на солнце деревянный переплет, и на нем
двое других рабочих передвали третьему ломти черепицы.
Они лежали навзничь, на одной линии, как на лестнице, и
нижний поднимал наверх через голову красный ломоть, похожий на
большую книгу, и средний брал черепицу и тем же движеньем,
отклонившись совсем назад и выбросив руки, передавал ее
верхнему рабочему. Эта ленивая, ровная передача действовала
успокоительно, этот желтый блеск свежего дерева был живее самой
живой мечты о минувшем. Ганин глядел на легкое небо, на
сквозную крышу -- и уже чувствовал с беспощадной ясностью, что
роман его с Машенькой кончился навсегда. Он длился всего четыре
дня,-- эти четыре дня были быть может счастливейшей порой его
жизни. Но теперь он до конца исчерпал свое воспоминанье, до
конца насытился им, и образ Машеньки остался вместе с умирающим
старым поэтом там, в доме теней, который сам уже стал
воспоминаньем.
И кроме этого образа, другой Машеньки нет, и быть не
может.
Он дождался той минуты, когда по железному мосту медленно
прокатил шедший с севера экспресс. Прокатил, скрылся за фасадом
вокзала,
Тогда он поднял свои чемоданы, крикнул таксомотор и велел
ему ехать на другой вокзал, в конце города. Он выбрал поезд,
уходивший через полчаса на юго-запад Германии, заплатил за
билет четверть своего состояния и с приятным волненьем подумал
о том, как без всяких виз проберется через границу,-- а там
Франция, Прованс, а дальше -- море.
И когда поезд тронулся, он задремал, уткнувшись лицом в
складки макинтоша, висевшего с крюка над деревянной лавкой.
Берлин, 1926 г.
-------------------------------------------------------