Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
е холода бывают, также иногда неприятности
бывают разные, или там как-нибудь грустно сделается,
или что-нибудь из нехорошего случится, так я и не удержусь
подчас, и забалуюсь, и выпъю иногда лишнее. Петруше
это очень неприятно. Он вот, видите ли, Варвара
Алексеевна, сердится, бранит меня и мне морали разные
читает. Так вот бы мне и хотелось теперь самому доказать
ему подарком моим, что я исправляюсь и начинаю
вести себя хорошо. Что вот я копил, чтобы книжку купить,
долго копил, потому что у меня и денег-то почти
никогда не бывает, разве, случится, Петруша кое-когда
даст. Он это знает. Следователъно, вот он увидит употребление
денег моих и узнает, что все это я для него одного
делаю.
Мне стало ужасно жаль старика. Я думала недолго.
Старик смотрел на меня с беспокойством. <Да слушайте,
Захар Петрович,- сказала я,- вы подарите их ему
все!>-<Как все? то есть книжки все?..>-<Ну да, книжки
все>.- <И от себя?> - <От себя>.- <От одного себя?
то есть от своего имени?>-<Ну да, от своего имени...> Я,
кажется, очень ясно толковала, но старик очень долго не
мог понять меня.
<Ну да,- говорил он, задумавшись,- да! это будет
очень хорошо, это было бы весьма хорошо, только вы-то
как же, Варвара Алексеевна?> - <Ну, да я ничего не подарю>.-
<Как!- закричал старик, почти испугавшись,-
так вы ничего Петеньке не подарите, так вы ему ничего
дарить не хотите?" Старик испугался; в эту минуту он, кажется,
готов был отказаться от своего предложения затем,
чтобы и я могла чем-нибудь подаритъ его сына. Добряк
был этот старик! Я уверила его, что я бы рада была
подарить что-нибудь, да только у него не хочу отнимать
удовольствия. <Если сын ваш будет доволен,- прибавила
я,- и вы будете рады, то и я буду рада, потому что втайне-то,
в сердце-то моем, буду чувствовать, как будто и
на самом деле я подарила>. Этим старик совершенно успокоился.
Он пробыл у нас еще два часа, но все это вре-
38
мя на месте не мог усидеть, вставал, возился, шумел, шалил
с Сашей, целовал меня украдкой, щипал меня за руку
и делал тихонько гримасы Анне Федоровне. Анна Федоровна
прогнала его наконец из дома. Одним словом,
старик от восторга так расходился, как, может быть, никогда
еще не бывало с ним.
В торжественный день он явился ровно в одиннадцать
часов, прямо от обедни, во фраке, прилично заштопанном,
и действительно в новом жилете и в новых сапогах.
В обеих руках было у него по связке книг. Мы все сидели
тогда в зале у Анны Федоровны и пили кофе (было
воскресенье). Старик начал, кажется, с того, что Пушкин
был весьма хороший стихотворец; потом, сбиваясь и мешаясь,
перешел вдруг на то, что нужно вести себя хорошо
и что если человек не ведет себя хорошо, то значит, что
он балуется; что дурные наклонности губят и уничтожают
человека; исчислил даже несколько пагубных примеров
невоздержания и заключил тем, что он с некоторого
времени совершенно исправился и что теперь ведет себя
примерно хорошо. Что он и прежде чувствовал справедливость
сыновних наставлений, что он все это давно чувствовал
и все на сердце слагал, но теперь и на деле стал
удерживаться. В доказательство чего дарит книги на
скопленные им, в продолжение долгого времени, деньги.
Я не могла удержаться от слез и смеха, слушая бедного
старика; ведь умел же налгать, когда нужда пришла!
Книги были перенесены в комнату Покровского и
поставлены на полку. Покровский тотчас угадал истину.
Старика пригласили обедать. Этот день мы все были так
веселы. После обеда играли в фанты, в карты; Саша резвилась,
я от нее не отставала. Покровский был ко мне
внимателен и все искал случая поговорить со мною наедине,
но я не давалась. Это был лучший день в целые
четыре года моей жизни.
А теперь все пойдут грустные, тяжелые воспоминания;
начнется повесть о моих черных днях. Вот отчего, может
быть, перо мое начинает двигаться медленнее и как буд-
то отказывается писать далее. Вот отчего, может быть,
я с таким увлечением и с такою любовью переходила в
памяти моей малейшие подробности моего маленького
житья-бытья в счастливые дни мои. Эти дни были так недолги;
их сменило горе, черное горе, которое бог один
знает когда кончится.
Несчастия мои начались болезнию и смертию Покров-
ского.
39
Он заболел два месяца спустя после последних происшествий,
мною здесь описанных. В эти два месяца он неутомимо
хлопотал о способах жизни, ибо до сих пор он
еще не имел определенного положения. Как и все чахоточные,
он не расставался до последней минуты своей с
надеждою жить очень долго. Ему выходило куда-то место
в учителя; но к этому ремеслу он имел отвращение. Служить
где-нибудь в казенном месте он не мог за нездоровьем.
К тому же долго бы нужно было ждать первого
оклада жалованья. Короче, Покровский видел везде только
одни неудачи; характер его портился. Здоровье его
расстраивалось; он этого не примечал. Подступила осень.
Каждый день выходил он в своей легкой шинельке хлопотать
по своим делам, просить и вымаливать себе где-
нибудь места - что его внутренно мучило; промачивал
ноги, мок под дождем и, наконец, слег в постель, с которой
не вставал уже более... Он умер в глубокую осень,
в конце октября месяца.
Я почти не оставляла его комнаты во все продолжение
его болезни, ухаживала за ним и прислуживала ему. Часто
не спала целые ночи. Он редко был в памяти; часто
был в бреду; говорил бог знает о чем: о своем месте, о
своих книгах, обо мне, об отце... и тут-то я услышала многое
из его обстоятельств, чего прежде не знала и о чем
даже не догадывалась. В первое время болезни его все
наши смотрели на меня как-то странно; Анна Федоровна
качала головою. Но я посмотрела всем прямо в глаза, и
за участие мое к Покровскому меня не стали осуждать
более - по крайней мере матушка.
Иногда Покровский узнавал меня, но это было редко.
Он был почти все время в беспамятстве. Иногда по целым
ночам он говорил с кем-то долго-долго, неясными темными
словами, и хриплый голос его глухо отдавался в тесной
его комнате, словно в гробу; мне тогда становилось
страшно. Особенно в последнюю ночь он был как исступленный;
он ужасно страдал, тосковал; стоны его терзали
мою душу. Все в доме были в каком-то испуге. Анна Федоровна
все молилась, чтоб бог его прибрал поскорее.
Призвали доктора. Доктор сказал, что больной умрет к
утру непременно.
Старик Покровский целую ночь провел в коридоре, у
самой двери в комнату сына; тут ему постлали какую-то
рогожку. Он поминутно входил в комнату; на него страшно
было смотреть. Он был так убит горем, что казался
совершенно бесчувственным и бессмысленным. Голова
40
его тряслась от страха. Он сам весь дрожал и все что-то
шептал про себя, о чем-то рассуждал сам с собою. Мне
казалось, что он с ума сойдет с горя.
Перед рассветом старик, усталый от душевной боли,
заснул на своей рогожке как убитый. В восьмом часу сын
стал умирать; я разбудила отца. Покровский был в полной
памяти и простился со всеми нами.Чудно!Я не могла
плакать; но душа моя разрывалась на части.
Но всего более истерзали и измучили меня его последние
мгновения. Он чего-то все просил долго-долго коснеющим
языком своим, а я ничего не могла разобрать из
слов его. Сердце мое надрывалось от боли! Целый час он
был беспокоен, об чем-то все тосковал, силился сделать
какой-то знак охолоделыми руками своими и потом опять
начинал просить жалобно, хриплым, глухим голосом; но
слова его были одни бессвязные звуки, и я опять ничего
понять не могла. Я подводила ему всех наших, давала
ему пить; но он все грустно качал головою. Наконец я
поняла, чего он хотел. Он просил поднять занавес у окна
и открыть ставни. Ему, верно, хотелось взглянуть в последний
раз на день,на свет божий, на солнце. Я отдернула
занавес; но начинающийся день был печальный и грустный,
как угасающая бедная жизнь умирающего. Солнца
не бы то. Облака застилали небо туманною пеленою;
оно было такое дождливое, хмурое, грустное. Мелкнй
дождь дробил в стекла и омывал их струями холодной,
грязной воды; было тускло и темно. В комнату чуть-чуть
проходили лучи бледного дня и едва оспаривали дрожащий
свет ламчадки, затепленной перед образом. Умирающий
взглянул на меня грустно-грустно и покачал головою.
Через минуту он умер.
Похоронами распорядилась сама Анна Федоровна.
Купили гроб простой-простой и наняли ломового извозчика.
В обеспечение издержек Анна Федоровна захватила
все книги и все вещи покойного. Старик с ней спорил,
шумел, отнял у ней книг сколько мог, набил ими все свои
карманы, наложил их в шляпу, куда мог, носился с ним и
все три дня и даже не расстался с ними и тогда, когда
нужно было идти в церковь. Все эти дни он был как беспамятный,
как одурелый и с какою-то странною заботливостью
все хлопотал около гроба: то оправлял венчик
на покойнике, то зажигал и снимал свечи.Видно было,
что мысли его ни на чем не могли остановиться порядком.
Ни матушка, ни Анна Федоровна не были в церкви на отпевании.
Матушка была больна, а Анна Федоровна сов-
41
сем было уж собралась, да поссорилась со стариком Покровским
и осталась. Была только одна я да старик. Во
время службы на меня напал какой-то страх - словно
предчувствие будущего. Я едва могла выстоять в церкви.
Наконец гроб закрыли, заколотили, поставили на телегу
и повезли. Я проводила его только до конца улицы. Извозчик
поехал рысью. Старик бежал за ним и громко
плакал; плач его дрожал и прерывался от бега. Бедный
потерял свою шляпу и не остановился поднять ее. Голова
его мокла от дождя; поднимался ветер; изморозь секла
и колола лицо. Старик, кажется, не чувствовал непогоды
и с плачем перебегал с одной стороны телеги на другую.
Полы его ветхого сюртука развевались по ветру, как
крылья. Из всех карманов торчали книги; в руках его была
какая-то огромная книга, за которую он крепко держался.
Прохожие снимали шапки и крестились. Иные
останавливались и дивились на бедного старика. Книг.",
поминутно падали у него из карманов в грязь. Его останавливали,
показывали ему на потерю; он поднимал и
пять пускался вдогонку за гробом. На углу улицы увязалась
с ним вместе провожать гроб какая-то нищая старуха.
Телега поворотила наконец за угол и скрылась от глаз
моих. Я пошла домой. Я бросилась в страшной тоске на
грудь матушки. Я сжимала ее крепко-крепко в руках своих,
целовала ее и навзрыд плакала, боязливо прижимаясь
к ней, как бы стараясь удержать в своих объятиях последнего
друга моего и не отдавать его смерти... Но
смерть уже стояла над бедной матушкой! . . . . . .
Июня !
Как я благодарна вам за вчерашнюю прогулку на острова,
Макар Алексеевич! Как там свежо, хорошо, какая
там зелень! Я так давно не видала зелени; когда я была
больна, мне все казалось, что я умереть должна и что умру
непременно; судите же, что я должна была вчера ощущать,
как чувствовать! Вы не сердитесь на меня за то,
что я была вчера такая грустная; мне было очень хорошо,
очень легко, но в самые лучшие минуты мои мне всегда
отчего-то грустно. А что я плакала, так это пустяки; я
и сама не знаю, отчего я все плачу. Я больно, раздражительно
чувствую; впечатления мои болезненны. Безоблач-
42
ное, бледное небо, закат солнца, вечернее затишье - все
это,- я уж не знаю,- но я как-то настроена была вчера
принимать все впечатления тяжело и мучительно, так что
сердце переполнялось и душа просила слез. Но зачем я
вам все это пишу? Все это трудно сердцу сказывается,
а пересказывать еще труднее. Но вы меня, может
быть, и поймете. И грусть и смех! Какой вы, право, добрый,
Макар Алексеевич! Вчера вы так и смотрели мне в
глаза, чтоб прочитать в них то, что я чувствую, и восхищались
восторгом моим. Кусточек ли, аллея, полоса воды
- уж вы тут; так и стоите передо мной, охорашиваясь,
и все в глаза мне заглядываете, точно вы мне свои владения
показывали. Это доказывает, что у вас доброе сердце,
Макар Алексеевич. За это-то я вас и люблю. Ну, прощайте.
Я сегодня опять больна; вчера я ноги промочила
и оттого простудилась; Федора тоже чем-то больна, так
что мы обе теперь хворые. Не забывайте меня, заходите
почаще.
Голубчик мой, Варвара Алексеевна!
Ваша
В. Д.
Июня 12.
А я-то думал, маточка, что вы мне все вчерашнее настоящими
стихами опишете, а у вас и всего-то вышел
один простой листик. Я к тому говорю, что вы хотя и мало
мне в листке вашем написали, но зато необыкновенно
хорошо и сладко описали. И природа, и разные картины
сельские, и все остальное про чувства - одним словом,
все это вы очень хорошо описали. А вот у меня так нет
таланту. Хоть десять страниц намарай, никак ничего не
выходит, ничего не опишешь. Я уж пробовал. Пишете вы
мне, родная моя, что я человек добрый, незлобивый, ко
вреду ближнего неспособный и благость господню, в природе
являемую, разумеющий, и разные, наконец, похвалы
воздаете мне. Все это правда, маточка, все это совершенная
правда; я и действительно таков, как вы говорите,
и сам это знаю; но как прочтешь такое, как вы пишете,
так поневоле умилится сердце, а потом разные тягостные
рассуждения придут. А вот прислушайте меня, маточка,
я кое-что расскажу вам, родная моя.
43
Начну с того, что было мне всего семнадцать годочков,
когда я на службу явился, и вот уже скоро тридцать
лет стукнет моему служебному поприщу. Ну, нечего сказать,
износил я вицмундиров довольно; возмужал, поумнел,
людей посмотрел; пожил, могу сказать, что пожил на
свете, так, что меня хотели даже раз к получению креста
представить. Вы, может быть, не верите, а я вам, право,
не лгу. Так что же, маточка,- нашлись на все это злые
люди! А скажу я вам, родная моя, что я хоть и темный
человек, глупый человек, пожалуй, но сердце-то у меня
такое же, как и у другого кого. Так знаете ли, Варенька,
что сделал мне злой человек? А срамно сказать, что он
сделал; спросите - отчего сделал? А оттого, что я смирненький,
а оттого, что я тихонький, а оттого, что добренький!
Не пришелся им по нраву, так вот и пошло на меня.
Сначала началось тем, что, <дескать, вы, Макар Алексеевич,
того да сего>; а потом стало - <что, дескать, у Макара
Алексеевича и не спрашивайте>. А теперь заключили
тем, что, <уж конечно, это Макар Алексеевич!>. Нет,
маточка, видите ли, как дело пошло: все на Макара Алексеевича;
они только и умели сделать, что в пословицу
ввели Макара Алексеевича в целом ведомстве нашем. Да
мало того, что из меня пословицу и чуть ли не бранное
слово сделали,- до сапогов, до мундира, до волос,до фигуры
моей добрались: все не по них, все переделать нужно!
И ведь это все с незапамятных времен каждый божий
день повторяется. Я привык, потому что я ко всему привыкаю,
потому что я смирный человек, потому что я маленький
человек; но, однако же, за что это все? Что я кому
дурного сделал? Чин перехватил у кого-нибудь, что
ли? Перед высшими кого-нибудь очернил? Награждение
перепросил! Кабалу стряпал, что ли, какую-нибудь? Да
грех вам и подумать такое-то, маточка! Ну куда мне все
это? Да вы только рассмотрите, родная моя, имею ли я
способности, достаточные для коварства и честолюбия?
Так за что же напасти такие на меня, прости господи?
Ведь вы же находите меня человеком достойным, а вы не
в пример лучше их всех, маточка. Ведь какая самая наибольшая
гражданская добродетель? Отнеслись намедни
в частном разговоре Евстафий Иванович, что наиважнейшая
добродетель гражданская - деньгу уметь зашибить.
Говорили они шуточкой (я знаю, что шуточкой), нравоучение
же то, что не нужно быть никому в тягость собою;
а я никому не в тягость! У меня кусок хлеба есть свой;
правда, простой кусок хлеба, подчас даже черствый; но
44
он есть, трудами добытый, законно и безукоризненно употребляемый.
Ну что ж делать! Я ведь и сам знаю, что я
немного делаю тем, что переписываю; да все-таки я этим
горжусь: я работаю, я пот проливаю. Ну что ж тут в самом
деле такого, что переписываю! Что, грех переписывать,
что ли? <Он, дескать, переписывает!> <Эта, дескать,
крыса чиновник переписывает!> Да что же тут бесчестного
такого? Письмо такое четкое, хорошее, приятно смотреть,
и его превосходительство довольны; я для них самые
важные бумаги переписываю. Ну, слогу нет, ведь я
это сам знаю, что нет его, проклятого; вот потому-то я и
службой не взял, и даже вот к вам теперь, родная моя,
пишу спроста, без затей и так, как мне мысль на сердце
ложится... Я это все знаю; да, однако же, если бы все сочинять
стали, так кто же бы стал переписывать? Я вот
какой вопрос делаю и вас прошу отвечать на него, маточка.
Ну, так я и сознаю теперь, что я нужен, что я необходим
и что нечего вздором человека с толку сбивать. Ну,
пожалуй, пусть крыса, коли сходство нашли! Да крыса-то
эта нужна, да крыса-то пользу приносит, да за крысу-то
эту держатся, да крысе-то этой награждение выходит,-
вот она крыса какая! Впрочем, довольно об этой материи,
родная моя; я ведь и не о том хотел говорить, да так, погорячился
немного. Все-таки приятно от времени до времени
себе справедливость воздать. Прощайте, родная
моя, голубчик мой, утешительница вы моя добренькая!
Зайду, непременно к вам зайду, проведаю вас, моя ясочка.
А вы не скучайте покамест. Книжку вам принесу. Ну,
прощайте же, Варенька.
Ваш сердечный доброжелатель
Макар Девушкин.
Июня 20.
Милостивый государь, Макар Алексеевич!
Пишу я к вам наскоро, спешу, работу к сроку кончаю.
Видите ли, в чем дело: можно покупку сделать хорошую.
Федора говорит, что продается у ее знакомого какого-то
вицмундир форменный, совершенно новехонький, нижнее
платье, жилетка и фуражка, и, говорят, все весьма дешево;
так вот вы бы купили. Ведь вы теперь не нуждаетесь,
да и деньги у вас есть; вы сами говорите, что есть. Полно-
аз
45
те, пожалуйста, не скупитесь; ведь это все нужное. Посмотрите-ка
на себя, в каком вы старом платье ходите.
Срам! все в заплатках. Нового-то у вас нет; это я знаю,
хоть вы и уверяете, что есть. Уж бог знает, куда вы его с
рук сбыли. Так послушайтесь же меня, купите, пожалуйста.
Для меня это сделайте; коли меня любите, так ку-
пите.
Вы мне прислали белья в подарок; но послушайте,
Макар Алексеевич, ведь вы разоряетесь. Шутка ли,
сколько вы на леня истратили,- ужас сколько денег! Ах,
как же вы любите мотать! Мне не нужно; все это было совершенно
лишнее. Я знаю,я уверена,что вы меня любите;
право, лишнее напоминать мне это подарками; а мне тяжело
их принимать от вас; я знаю, чего они вам стоят.
Единожды навсегда - полноте; слышите ли? Прошу вас,
умоляю вас. Просите вы меня, Макар Алексеевич, прислать
продолжение записок моих; желаете, чтоб я их докончила.
Я не знаю, как написалось у меня и то, что у
меня написано! Но у меня сил недостает говорить теперь
о моем прошедшем; я и думать об нем не желаю; мне
страшно становится от этих воспоминаний. Говорить же
о бедной моей матушке, оставившей свое бедное дитя в
добычу этим чудовищам, мне тяжелее всего. У меня сердце
кровью обливается при одном воспоминании. Все это
еще так свежо; я не успела одуматься, не только успокоиться,
хотя всему этому уже с лишком год. Но вы знаете
все.
Я вам говорила о теперешних мыслях Анны Федоровны;
она меня же винит в неблагодарности и отвергает всякое
обвинение о сообществе ее с господином Быковым!
Она зовет меня к себе; говорит, что я христарадничаю,
что я по худой дороге пошла. Говорит, что если я ворочусь
к ней, то она берется уладить все дело с господином
Быковым и заставит его загладить всю вину его передо
мною. Она говорит, что господин Быков хочет мне дать
приданое. Бог с ними! Мне хорошо и здесь с вами, у доброй
моей Федоры, которая своею привязанностию ко мне
напоминает мне мою покойницу няню. Вы хоть дальний
родственник мой, но защищаете меня своим именем. А их
я не знаю; я позабуду их, если смогу. Чего еще они хотят
от меня? Федора говорит, что это все сплетни, что они
оставят наконец меня. Дай-то бог!
46
В. Д.
Июня 21.
Голубушка моя, маточка!
Хочу писать, а не знаю, с чего и начать. Ведь вот как
же это странно,