Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
ерного хлеба
и жевал их.
Сняв руку с виска, я стал перелистывать отсыревший "Лик
Мельпомены". Видна была какая-то девица в фижмах, мелькнул заголовок
"Обратить внимание", другой - "Распоясавшийся тенор ди грациа", и
вдруг мелькнула моя фамилия. Я до такой степени удивился, что у меня
даже прошла голова. Вот фамилия мелькнула еще и еще, а потом мелькнул
и Лопе де Вега. Сомнений не было, передо мною был фельетон "Не в свои
сани", и героем этого фельетона был я. Я забыл, в чем была суть
фельетона. Помнится смутно его начало:
"На Парнасе было скучно.
- Чтой-то новенького никого нет, - зевая,
сказал Жан-Батист Мольер.
- Да, скучновато, - отозвался Шекспир..."
Помнится, дальше открывалась дверь, и входил я - черноволосый
молодой человек с толстейшей драмой под
мышкой.
Надо мною смеялись, в этом не было сомнений, - смеялись злобно
все. И Шекспир, и Лопе де Вега, и ехидный Мольер, спрашивающий меня,
не написал ли я чего-либо вроде "Тартюфа", и Чехов, которого я по
книгам принимал за деликатнейшего человека, но резвее всех издевался
автор фельетона, которого звали Волкодав.
Смешно вспоминать теперь, но озлобление мое было безгранично.
Я расхаживал по комнате, чувствуя себя оскорбленным безвинно,
напрасно, ни за что ни про что.
Дикие мечтания о том, чтобы
застрелить Волкодава, перемежались недоуменными размышлениями о том,
в чем же я виноват?
- Это афиша! - шептал я. - Но я разве ее сочинял? Вот
тебе! - шептал я, и мне мерещилось, как, заливаясь кровью, передо мною
валится Волкодав на пол.
Тут запахло табачным нагаром из трубки, дверь скрипнула, и в
комнате оказался Ликоспастов в мокром плаще.
- Читал? - спросил он радостно. - Да, брат, поздравляю,
продернули. Ну, что ж поделаешь - назвался груздем, полезай в кузов.
Я как увидел, пошел к тебе, надо навестить друга, - и он повесил
стоящий колом плащ на гвоздик.
- Кто это Волкодав? - глухо спросил я.
- А зачем тебе?
- Ах, ты знаешь?..
- Да ведь ты же с ним знаком.
- Никакого Волкодава не знаю!
- Ну как же не знаешь! Я же тебя и познакомил... Помнишь, на
улице... Еще афиша эта смешная... Софокл...
Тут я вспомнил задумчивого толстяка, глядевшего на мои
волосы... "Черные волосы!.."
- Что же я этому сукину сыну сделал? - спросил я
запальчиво.
Ликоспастов покачал головою.
- Э, брат, нехорошо, нехо-ро-шо. Тебя, как я вижу, гордыня
совершенно обуяла. Что же это, уж и слова никто про тебя не смей
сказать? Без критики не проживешь.
- Какая это критика?! Он издевается... Кто он
такой?
- Он драматург, - ответил Ликоспастов, - пять пьес написал. И
славный малый, ты зря злишься. Ну, конечно, обидно ему немного. Всем
обидно...
- Да ведь не я же сочинял афишу? Разве я виноват в том, что у
них в репертуаре Софокл и Лопе де Вега... и...
- Ты все-таки не Софокл, - злобно ухмыльнувшись, сказал
Ликоспастов, - я, брат, двадцать пять лет пишу, - продолжал он, - однако
вот в Софоклы не попал, - он вздохнул.
Я почувствовал, что мне нечего говорить в ответ Ликоспастову.
Нечего! Сказать так: "Не попал, потому что ты писал плохо, а я
хорошо!" Можно ли так сказать, я вас спрашиваю?
Можно?
Я молчал, а Ликоспастов продолжал:
- Конечно, в общественности эта афиша вызвала волнение. Меня
уж многие расспрашивали. Огорчает афишка-то!
Да я, впрочем, не спорить пришел, а, узнав
про вторую беду твою, пришел утешить, потолковать с
другом...
- Какую такую беду?!
- Да ведь Ивану-то Васильевичу пьеска не понравилась, - сказал
Ликоспастов, и глаза его сверкнули, - читал ты, говорят,
сегодня?
- Откуда это известно?!
- Слухом земля полнится, - вздохнув, сказал Ликоспастов,
вообще любивший говорить пословицами и поговорками, - ты Настасью
Иванну Колдыбаеву знаешь? - И, не дождавшись моего ответа,
продолжал: - Почтенная дама, тетушка Ивана Васильевича. Вся Москва ее
уважает, на нее молились в свое время. Знаменитая актриса была! А у
нас в доме живет портниха, Ступина Анна. Она сейчас была у Настасьи
Ивановны, только что пришла. Настасья Иванна ей рассказывала. Был,
говорит, сегодня у Ивана Васильевича новый какой-то, пьесу читал,
черный такой, как жук (я сразу догадался, что это ты). Не
понравилось, говорит, Ивану Васильевичу. Так-то. А ведь говорил я
тебе тогда, помнишь, когда ты читал? Говорил, что третий акт сделан
легковесно, поверхностно сделан, ты извини, я тебе пользы желаю. Не
послушался ведь ты! Ну, а Иван Васильевич, он, брат, дело понимает,
от него не скроешься, сразу разобрался. Ну, а раз ему не нравится,
стало быть, пьеска не пойдет. Вот и выходит, что останешься ты с
афишкой на руках. Смеяться будут, вот тебе и Эврипид! Да говорит
Настасья Ивановна, что ты и надерзил Ивану Васильевичу? Расстроил
его? Он тебе стал советы подавать, а ты в ответ, говорит Настасья
Иванна, - фырк! Фырк! Ты меня прости, но это слишком! Не по чину
берешь! Не такая уж, конечно, ценность (для Ивана Васильевича) твоя
пьеса, чтобы фыркать...
- Пойдем в ресторанчик, - тихо сказал я, - не хочется мне дома
сидеть. Не хочется.
- Понимаю! Ах, как понимаю, - воскликнул Ликоспастов. - С
удовольствием. Только вот... - он беспокойно порылся в
бумажнике.
- У меня есть.
Примерно через полчаса мы сидели за запятнанной скатертью у
окошка ресторана "Неаполь". Приятный блондин хлопотал, уставляя
столик кой-какою закускою, говорил ласково, огурцы называл
"огурчики", икру - "икоркой понимаю", и так от него стало тепло и
уютно, что я забыл, что на улице беспросветная мгла, и даже перестало
казаться, что Ликоспастов змея.
Глава 13. Я ПОЗНАЮ ИСТИНУ
Ничего нет хуже, товарищи, чем малодушие и неуверенность в себе.
Они-то и привели меня к тому, что я стал задумываться - уж не надо
ли, в самом деле, сестру-невесту превратить в
мать?
"Не может же, в самом деле, - рассуждал я сам с собою, - чтобы
он говорил так зря? Ведь он понимает в этих
делах!"
И, взяв в руки перо, я стал что-то писать на листе. Сознаюсь
откровенно: получилась какая-то белиберда. Самое главное было в том,
что я возненавидел непрошеную мать Антонину настолько, что, как
только она появлялась на бумаге, стискивал зубы. Ну, конечно, ничего
и выйти не могло. Героев своих надо любить; если этого не будет, не
советую никому браться за перо - вы получите крупнейшие неприятности,
так и знайте.
"Так и знайте!" - прохрипел я и, изодрав лист в клочья, дал
себе слово в театр не ходить. Мучительно трудно было это исполнить.
Мне же все-таки хотелось знать, чем это кончится. "Нет, пусть они
меня позовут", - думал я.
Однако прошел день, прошел другой, три дня, неделя - не
зовут. "Видно, прав был негодяй Ликоспастов, - думал я, - не пойдет у
них пьеса. Вот тебе и афиша и "Сети Фенизы"! Ах, как мне не
везет!"
Свет не без добрых людей, скажу я, подражая Ликоспастову.
Как-то постучали ко мне в комнату, и вошел Бомбардов. Я обрадовался
ему до того, что у меня зачасались глаза.
- Всего этого следовало ожидать, - говорил Бомбардов, сидя на
подоконнике и постукивая ногой в паровое отопление, - так и вышло.
Ведь я же вас предупредил?
- Но подумайте, подумайте, Петр Петрович! - восклицал я. - Как
же не читать выстрел? Как же его не читать?!
- Ну, вот и прочитали! Пожалуйста, - сказал жестко
Бомбардов.
- Я не расстанусь со своим героем, - сказал я
злобно.
- А вы бы и не расстались...
- Позвольте!
И я, захлебываясь, рассказал Бомбардову про все: и про мать,
и про Петю, который должен был завладеть
дорогими монологами героя, и про
кинжал, выводивший меня в особенности из себя.
- Как вам нравятся такие проекты? - запальчиво
спросил я.
- Бред, - почему-то оглянувшись, ответил
Бомбардов.
- Ну, так!..
- Вот и нужно было не спорить, - тихо сказал Бомбардов, - а
отвечать так: очень вам благодарен, Иван Васильевич, за ваши
указания, я непременно постараюсь их исполнить. Нельзя возражать,
понимаете вы или нет? На Сивцев Вражке не
возражают.
- То есть как это?! Никто и никогда не
возражает?
- Никто и никогда, - отстукивая каждое слово, ответил
Бомбардов, - не возражал, не возражает и возражать не
будет.
- Что бы он ни говорил?
- Что бы ни говорил.
- А если он скажет, что мой герой должен уехать в Пензу? Или
что эта мать Антонина должна повеситься? Или что она поет
контральтовым голосом? Или что эта печка черного цвета? Что я должен
ответить на это?
- Что печка эта черного цвета.
- Какая же она получится на сцене?
- Белая, с черным пятном.
- Что-то чудовищное, неслыханное!..
- Ничего, живем, - ответил Бомбардов.
- Позвольте! Неужели же Аристарх Платонович не может ничего
ему сказать?
- Аристарх Платонович не может ему ничего сказать, так как
Аристарх Платонович не разговаривает с Иваном Васильевичем с тысяча
восемьсот восемьдесят пятого года.
- Как это может быть?
- Они поссорились в тысяча восемьсот восемьдесят пятом году и
с тех пор не встречаются, не говорят друг с другом даже по
телефону.
- У меня кружится голова! Как же стоит
театр?
- Стоит, как видите, и прекрасно стоит. Они разграничили
сферы. Если, скажем, Иван Васильевич заинтересовался вашей пьесой, то
к ней уж не подойдет Аристарх Платонович, и наоборот. Стало быть, нет
той почвы, на которой они могли бы столкнуться. Это очень мудрая
система.
- Господи! И, как назло, Аристарх Платонович в Индии. Если бы
он был здесь, я бы к нему обратился...
- Гм, - сказал
Бомбардов и поглядел в окно.
- Ведь нельзя же иметь дело с человеком, который никого не
слушает!
- Нет, он слушает. Он слушает трех лиц: Гавриила Степановича,
тетушку Настасью Ивановну и Августу Авдеевну. Вот три лица на земном
шаре, которые могут иметь влияние на Ивана Васильевича. Если же
кто-либо другой, кроме указанных лиц, вздумает повлиять на Ивана
Васильевича, он добьется только того, что Иван Васильевич поступит
наоборот.
- Но почему?!
- Он никому не доверяет.
- Но это же страшно!
- У всякого большого человека есть свои
фантазии, - примирительно сказал Бомбардов.
- Хорошо. Я понял и считаю положение безнадежным. Раз для
того, чтобы пьеса моя пошла на сцене, ее необходимо искорежить так,
что в ней пропадает всякий смысл, то и не нужно, чтобы она шла! Я не
хочу, чтобы публика, увидев, как человек двадцатого века, имеющий в
руках револьвер, закалывается кинжалом, тыкала бы в меня
пальцами!
- Она бы не тыкала, потому что не было бы никакого кинжала.
Ваш герой застрелился бы, как и всякий нормальный
человек.
Я притих.
- Если бы вы вели себя тихо, - продолжал Бомбардов, - слушались
бы советов, согласились бы и с кинжалами, и с Антониной, то не было
бы ни того, ни другого. На все существуют свои пути и
приемы.
- Какие же это приемы?
- Их знает Миша Панин, - гробовым голосом ответил
Бомбардов.
- А теперь, значит, все погибло? - тоскуя, спросил
я.
- Трудновато, трудновато, - печально ответил
Бомбардов.
Прошла еще неделя, из театра не было никаких известий. Рана
моя стала постепенно затягиваться, и единственно, что было
нестерпимо, это посещение "Вестника пароходства" и необходимость
сочинять очерки.
Но вдруг... О, это проклятое слово! Уходя навсегда, я уношу в
себе неодолимый, малодушный страх перед этим словом. Я боюсь его так
же, как слова "сюрприз", как слов "вас к телефону", "вам телеграмма"
или "вас просят в кабинет". Я
слишком хорошо знаю, что следует за этими словами.
Итак, вдруг и совершенно внезапно появился в моих дверях
Демьян Кузьмич, расшаркался и вручил мне приглашение пожаловать
завтра в четыре часа дня в театр.
Завтра не было дождя. Завтра был день с крепким осенним
заморозком. Стуча каблуками по асфальту, волнуясь, я шел в
театр.
Первое, что бросилось мне в глаза, это извозчичья лошадь,
раскормленная, как носорог, и сухой старичок на козлах. И неизвестно
почему, я понял мгновенно, что это Дрыкин. От этого я взволновался
еще больше. Внутри театра меня поразило некоторое возбуждение,
которое сказывалось во всем. У Фили в конторе никого не было, а все
его посетители, то есть, вернее, наиболее упрямые из них, томились во
дворе, ежась от холода и изредка поглядывая в окно. Некоторые даже
постукивали в окошко, но безрезультатно. Я постучал в дверь, она
приоткрылась, мелькнул в щели глаз Баквалина, я услышал голос
Фили:
- Немедленно впустить!
И меня впустили. Томящиеся на дворе сделали попытку
проникнуть за мною следом, но дверь закрылась. Грохнувшись с лесенки,
я был поднят Баквалиным и попал в контору. Филя не сидел на своем
месте, а находился в первой комнате. На Филе был новый галстук, как и
сейчас помню - с крапинками; Филя был выбрит как-то необыкновенно
чисто.
Он приветствовал меня как-то особенно торжественно, но с
оттенком некоторой грусти. Что-то в театре совершалось, и что-то, я
чувствовал, как чувствует, вероятно, бык, которого ведут на заклание,
важное, в чем я, вообразите, играю главную роль.
Это почувствовалось даже в короткой фразе Фили, которую он
направил тихо, но повелительно Баквалину:
- Пальто примите!
Поразили меня курьеры и капельдинеры. Ни один из них не сидел
на месте, а все они находились в состоянии беспокойного движения,
непосвященному человеку совершенно непонятного. Так, Демьян Кузьмич
рысцой пробежал мимо меня, обгоняя меня, и поднялся в бельэтаж
бесшумно. Лишь только он скрылся из глаз, как из бельэтажа выбежал и
вниз сбежал Кусков, тоже рысью и тоже пропал. В сумеречном нижнем
фойе протрусил Клюквин и неизвестно зачем задернул занавеску на одном
из окон, а остальные оставил открытыми и бесследно исчез.
Баквалин пронесся мимо по
беззвучному солдатскому сукну и исчез в чайном буфете, а из чайного
буфета выбежал Пакин и скрылся в зрительном зале.
- Наверх, пожалуйста, со мною, - говорил мне Филя, вежливо
провожая меня.
Мы шли наверх. Еще кто-то пролетел беззвучно мимо и поднялся
в ярус. Мне стало казаться, что вокруг меня бегают тени
умерших.
Когда мы безмолвно подходили уже к дверям предбанника, я
увидел Демьяна Кузьмича, стоящего у дверей. Какая-то фигурка в
пиджачке устремилась было к двери, но Демьян Кузьмич тихонько
взвизгнул и распялся на двери крестом, и фигурка шарахнулась, и ее
размыло где-то в сумерках на лестнице.
- Пропустить! - шепнул Филя и исчез.
Демьян Кузьмич навалился на дверь, она пропустила меня и...
еще дверь, я оказался в предбаннике, где сумерек не было. У
Торопецкой на конторке горела лампа. Торопецкая не писала, а сидела,
глядя в газету. Мне она кивнула головою.
А у дверей, ведущих в кабинет дирекции, стояла Менажраки в
зеленом джемпере, с бриллиантовым крестиком на шее и с большой
связкой блестящих ключей на кожаном лакированном
поясе.
Она сказала "сюда", и я попал в ярко освещенную
комнату.
Первое, что заметилось, - драгоценная мебель карельской березы
с золотыми украшениями, такой же гигантский письменный стол и черный
Островский в углу. Под потолком пылала люстра, на стенах пылали
кенкеты. Тут мне померещилось, что из рам портретной галереи вышли
портреты и надвинулись на меня. Я узнал Ивана Васильевича, сидящего
на диване перед круглым столиком, на котором стояло варенье в
вазочке. Узнал Княжевича, узнал по портретам еще нескольких лиц, в
том числе необыкновенной представительности даму в алой блузе, в
коричневом, усеянном, как звездами, пуговицами жакете, поверх
которого был накинут соболий мех. Маленькая шляпка лихо сидела на
седеющих волосах дамы, глаза ее сверкали под черными бровями и
сверкали пальцы, на которых были тяжелые бриллиантовые
кольца.
Были, впрочем, в комнате и лица, не вошедшие в галерею. У
спинки дивана стоял тот самый врач, что спасал во время припадка
Милочку Пряхину, и также держал теперь
в руках рюмку, а у дверей стоял с тем же
выражением горя на лице буфетчик.
Большой круглый стол в стороне был покрыт невиданной по
белизне скатертью. Огни играли на хрустале и форфоре, огни мрачно
отражались в нарзанных бутылках, мелькнуло что-то красное, кажется,
кетовая икра. Большое общество, раскинувшись в креслах, шевельнулось
при моем входе, и в ответ мне были отвешены
поклоны.
- А! Лео!.. - начал было Иван
Васильевич.
- Сергей Леонтьевич, - быстро вставил
Княжевич.
- Да... Сергей Леонтьевич, милости просим! Присаживайтесь,
покорнейше прошу! - И Иван Васильевич крепко пожал мне руку. - Не
прикажете ли закусить чего-нибудь? Может быть, угодно пообедать или
позавтракать? Прошу без церемоний! Мы подождем. Ермолай Иванович у
нас кудесник, стоит только сказать ему и... Ермолай Иванович, у нас
найдется что-нибудь пообедать?
Кудесник Ермолай Иванович в ответ на это поступил так:
закатил глаза под лоб, потом вернул их на место и послал мне молящий
взгляд.
- Или, может быть, какие-нибудь напитки? - продолжал угощать
меня Иван Васильевич. - Нарзану? Ситро? Клюквенного морсу? Ермолай
Иванович! - сурово сказал Иван Васильевич. - У нас достаточные запасы
клюквы? Прошу вас строжайше проследить за этим.
Ермолай Иванович в ответ улыбнулся застенчиво и повесил
голову.
- Ермолай Иванович, впрочем... гм... гм... маг. В самое
отчаянное время он весь театр поголовно осетриной спас от голоду!
Иначе все бы погибли до единого человека. Актеры его
обожают!
Ермолай Иванович не возгордился описанным подвигом, и,
напротив, какая-то мрачная тень легла на его лицо.
Ясным, твердым, звучным голосом я сообщил, что и завтракал и
обедал, и отказался в категорической форме и от нарзана и
клюквы.
- Тогда, может быть, пирожное? Ермолай Иванович известен на
весь мир своими пирожными!..
Но я еще более звучным и сильным голосом (впоследствии
Бомбардов, со слов присутствующих, изображал меня, говоря: "Ну и
голос, говорят, у вас был!" - "А что?" - "Хриплый, злобный, тонкий...")
отказался и от пирожных.
- Кстати, о пирожных, - вдруг заговорил бархатным басом
необыкновенно изящно одетый и причесанный блондин,
сидящий рядом с Иваном Васильевичем, - помнится, как-то мы
собрались у
Пручевина. И приезжает сюрпризом великий князь Максимилиан
Петрович... Мы обхохотались... Вы Пручевина ведь знаете, Иван
Васильевич? Я вам потом расскажу этот комический
случай.
- Я знаю Пручевина, - ответил Иван Васильевич, - величайший
жулик. Он родную сестру донага раздел... Ну-с.
Тут дверь впустила еще одного человека, не входящего в
галерею, - именно Мишу Панина. "Да, он застрелил..." - подумал я, глядя
на лицо Миши.
- А! Почтеннейший Михаил Алексеевич! - вскричал Иван
Васильевич, простирая руки вошедшему. - Милости просим! Пожалуйте в
кресло. Позвольте вас познакомить, - отнесся Иван Васильевич ко
мне, - это наш драгоценный Михаил Алексеевич, исполняющий у нас
важнейшие функции. А это...
- Сергей Леонтьевич! - весело вставил
Княжевич.
- Именно он!
Не говоря ничего о том, что мы уже знакомы, и не отказываясь
от этого знакомства, мы с Мишей просто пожали руки друг
другу.
- Ну-с, приступим! - объявил Иван Васильевич, и все глаза
уставились на меня, отчего меня передернуло. - Кто желает высказаться?
Ипполит Павлович!
Тут необыкновенно представительный и с большим вкусом одетый
человек с кудрями вороного крыла вдел в глаз монокль и устремил на
меня свой взор. Потом налил себе нарзану, выпил стакан, вытер рот
шелковым платком, поколебался - выпить ли еще, выпил второй стакан и
тогда заговорил.
У него был чудесный, мягкий, наигранный голос, убедительный и
прямо доходящий до сердца.
- Ваш роман, Ле... Сергей Леонтьевич? Не правда ли? Ваш роман
очень, очень хорош... В нем... э... как бы выразиться, - тут оратор
покосился на большой стол, где стояли нарзанные бутылки, и тотчас
Ермолай Иванович просеменил к нему и подал ему свежую
бутылку, - исполнен психологической глубины, необыкновенно верно
очерчены персонажи... Э... Что же касается описания природы, то в н