Страницы: - 
1  - 
2  - 
3  - 
4  - 
5  - 
6  - 
7  - 
8  - 
9  - 
10  - 
11  - 
12  - 
13  - 
14  - 
15  - 
16  - 
17  - 
18  - 
19  - 
а нас. И произнес
негромко, неторопливо даже: -- Берегите бабушку.
     И приказал Юпитеру:
     -- Давай, Юп. Пошел.
     Юпитер  был  уже  повернут  к задним закрытым решетчатым дверцам, что в
конце  прохода  между стойлами; опять, как вчера, он рванулся от нас, и отец
его   поднял  уже,  а  у  меня  мелькнуло:  "Он  же  не  пройдет  в  просвет
наддверный!"  Но  Юпитер  грудью  прошиб дверцы -- они, казалось, разлетелись
прежде,  чем  он их коснулся, и опять Юпитер с отцом взреяли -- и унеслись из
ералаша  сломанных  и  падающих  планок.  И  тут  в  конюшню  въехал янки и,
намахнув,  направив  карабин  одной рукой, как пистолет, пальнул по нас чуть
не в упор и крикнул:
     -- Куда он выскочил, сукин этот мятежник?
     Потом  мы  убегали  и,  оглядываясь,  видели,  как  из нижних окон дома
начинает выползать дым, а Лувиния все принималась на бегу рассказывать:
     --  Сидит  хозяин Джон на крыльце, а янки подъехали по клумбам и: "Скажи
нам,  браток,  где тут мятежник Джон Сарторис живет". А хозяин Джон: "Чего?"
--  и руку к уху приставил, и лицо такое сделал, как у дурачка, у дядюшки Фью
Митчелла,  а  янки: "Сарторис, Джон Сарторис", а хозяин Джон: "Который? Чего
который?"  --  а  когда  уже видит, что у янки кончается терпеж, тогда: "А-а,
Джон  Сарторис.  Так  бы  сразу  и  сказали".  А  янки  ему:  "Ах  ты,  олух
тупорожденный!"  --  а  хозяин  Джон:  "Ты чего? Ты чего?" -- а янки: "Ничего!
Показывай,  где  Джон Сарторис, пока самому тебе петлю на шею не накинул!" А
хозяин  Джон:  "Сейчас,  дай  лишь  обуюсь",  -- и уходит в дом вприхромку, и
бегом  ко  мне  по  холлу: "Лувиния -- сапоги и пистолеты. Береги мисс Розу и
детей",  и  потом  я на крыльцо иду, но я ж только негритянка. И янки: "Врет
эта  женщина.  По-моему,  то  Сарторис  и  был. Езжай-ка глянь по-быстрому в
конюшню -- не стоит ли там соловый жеребец"...
     Но тут бабушка остановилась, повернулась, затрясла Лувинию за плечи:
     --  Да  замолчи!  Замолчи! Ведь ясно же, что Люш им показал, где серебро
зарыто. Зови Джоби. Быстрей!
     Повернула  Лувинию лицом к хибарам и шлепнула по спине -- в точности как
отец  повернул  и шлепнул мою лошадь, когда, выскакав на холм, мы наткнулись
на  янки;  а  сама бабушка хотела кинуться обратно к дому, но тут уж Лувиния
вцепилась и держит ее, а бабушка рвется бежать.
     --  Нельзя  ж  туда, мисс Роза! -- Лувиния ей. -- Баярд, держи ее; помоги,
Баярд! Они ж ее убьют!
     --  Пустите  меня!  -- говорит бабушка. -- Зови Джоби! Люш показал им, где
зарыто серебро!
     Но  мы  держит  ее;  она  сухонькая, легкая и крепкая, как кошка, но мы
держим.  Дым  пошел  теперь клубами, и шумит что-то или кто-то, а может, это
общий  звук от янки и пожара. И тут я увидел Люша. Идет из своей хибары -- за
плечом  пожитки,  увязанные в пестрый платок, -- а за Люшем Филадельфия, и на
лице  у  Люша то же выражение, что прошлым летом, когда он вернулся ночью от
янки  и  мы  с  Ринго  смотрели  на  него  в  окно хибары. Бабушка перестала
вырываться.
     -- Люш, -- проговорила бабушка.
     Он  остановился,  как  во  сне;  глянул  глазами, нас не видящими -- или
видящими  что-то  недоступное  для  нас.  Но  Филадельфия-то  нас  увидела и
спряталась за спину Люша.
     --  Я его удерживала, мисс Роза, -- сказала она, взглядывая на бабушку. --
Бог мне свидетель, удерживала.
     -- Люш, -- сказала бабушка. -- И ты с ними уходишь?
     --  Да,  --  сказал  Люш,  --  ухожу. Меня освободили; сам Господень ангел
провозгласил   меня  свободным  и  генерала  дал,  что  поведет  через  реку
 Иордан{22}.  Я  больше  не  принадлежу  Джону Сарторису; я принадлежу себе и
Богу.
     --  Но серебро ведь принадлежит Джону Сарторису, -- сказала бабушка. -- По
какому же праву ты отдал его?
     --  Вы  право спрашиваете? -- ответил Люш. -- Где Джон Сарторис? Он пускай
приходит   спрашивает.   А  Бог  его  спросит,  кто  ему  давал  право  меня
подневолить.  Пускай  тот,  кто меня зарыл во тьму кромешную, спрашивает, по
какому праву меня откопали на волю.
     Люш говорил не глядя -- он и не видел нас, по-моему. И пошел мимо нас.
     --  Бог  свидетель,  мисс  Роза,  -- сказала Филадельфия. -- Я удерживала.
Одерживала.
     --  Не  уходи, Филадельфия, -- сказала бабушка. -- Пойми же, он ведет тебя
на страдания и голод.
     Филадельфия заплакала.
     --  Я  знаю. Знаю, не может то быть правдой, что ему насулили. Но он муж
мне. И, значит, надо идти с ним.
     Они  пошли дальше. Вернулась Лувиния, встала позади нас вместе с Ринго.
Медленно  клубился желтый дым, и закат подкрашивал его своей червонной медью
--  такой  цвет  бывает  у  облачка  пыли,  взбитой ногами путников, -- и дым,
всклубясь  дорожной  пылью, восходил затем ввысь, повисал, чтоб раствориться
в небе.
     - Сволочи, бабушка! -- вырвалось у меня. -- Сволочи янки!
     И мы все трое -- бабушка, и я, и Ринго -- закричали вместе:
     -- Сволочи! Сволочи! Сволочи!
РЕЙД
1
     Записку эту бабушка написала красно-лиловым соком лаконоса.
     --  Ступайте с ней прямо к миссис Компсон и прямо возвращайтесь домой, --
сказала бабушка. -- По пути нигде не останавливайтесь.
     --  Пешком  то  есть? -- сказал Ринго. -- Вы хотите, чтоб мы топали пешком
все  четыре  мили в Джефферсон и потом обратно, а эти две лошади чтоб стояли
даром на дворе?
     -- Они не наши, -- сказала бабушка. -- Я их должна сберечь и возвратить.
     --  Это  называется у вас беречь -- отправляться на них незнамо куда и на
сколько... -- сказал Ринго.
     -- Чтоб выпорола, захотел? -- сказала Лувиния.
     -- Нет, мэм, -- сказал Ринго.
     Придя  в  Джефферсон  к  миссис  Компсон,  мы  отдали ей записку, взяли
шляпку,  зонтик и ручное зеркальце и воротились домой. Днем повозку смазали,
а  вечером  после ужина бабушка, опять макая перо в ягодный сок, записала на
бумажке:  "Полковник  Натаниэль  Дж.  Дик,  ...и кавалерийский полк из штата
Огайо", сложила бумажку и булавкой прикрепила к платью изнутри.
     -- Теперь уж не забуду, -- сказала она.
     --  А  забыли б, так эти озорники вам напомнили бы, -- сказала Лувиния. --
Уж  им-то не забыть, как он вошел как раз вовремя, не дал солдатам выхватить
их  из-под  вашей  юбки  и  приколотить к конюшенным воротам, как две шкурки
енотовых.
     -- Да, -- сказала бабушка. -- А сейчас всем в постель.
     Мы  жили  теперь  у  Джоби;  к  потолочной  балке  прибили  одним краем
стеганое  красное  одеяло,  поделив хибару на две комнатки. Рано утром Джоби
подал  повозку;  бабушка вышла в шляпке миссис Компсон, поднялась на сиденье
и  велела  Ринго  раскрыть  над  ней  зонтик, а сама взяла вожжи. Тут все мы
повернули  головы  к  Джоби;  он  засовывал  в  повозку,  под  одеяла что-то
железное  --  остаток трофейного ружья, несгоревший ствол, который мы с Ринго
нашли на пепелище.
     -- Что это? -- спросила бабушка. Джоби не поднял глаз.
     --  Увидят  --  дуло  высунулось,  и  подумают, ружье чин чином, -- сказал
Джоби.
     -- И что же дальше? -- сказала бабушка.
     --  Я  пособляю, как могу, чтоб серебро вернуть и мулов, -- сказал Джоби,
ни на кого не глядя.
     Лувиния  молчала. Они с бабушкой только смотрели на Джоби. Помедлив, он
убрал ружейный ствол из повозки. Бабушка подняла вожжи.
     -- Возьмите с собой Джоби, -- сказала Лувиния. -- Хоть кучер будет.
     --  Нет,  -- сказала бабушка. -- Разве ты не видишь, что у меня и без того
достаточно забот?
     -- А вы останьтесь, а поеду я, -- сказала Лувиния. -- И добуду вам их.
     --  Нет,  --  сказала  бабушка. -- Ничего со мною не случится. Я выспрошу,
где  полковник  Дик,  найду его, затем сундук в повозку, а Люш при мулах -- и
вернемся все домой.
     Тут  Лувиния  повела  себя точь-в-точь как дядя Бак Маккаслин в то утро
нашего  отъезда  в Мемфис. Держась за колесо и глядя на бабушку из-под полей
отцовой старой шляпы, она закричала:
     --  Не  тратьте  вы  время  на  всяких  полковников! Велите неграм, чтоб
прислали  Люша  к  вам, да велите ему отыскать сундук и мулов, да отколотите
его  после!  -- Повозка тронулась; Лувиния сняла руку с колеса и пошла рядом,
крича бабушке: -- Зонтиком! Обломайте об него весь зонтик!
     -- Хорошо, -- сказала бабушка.
     Едем  по двору, миновали пепелище с торчащими трубами; мы с Ринго нашли
там  и  механизм от наших высоких стоячих часов. Солнце восходит, отсвечивая
от  труб,  и  между  ними  виднеется Лувиния -- стоит у хибары, глядит на нас
из-под  руки.  Позади  нее  Джоби  и  держит ствол ружья. Янки снесли ворота
начисто; а вот мы уже на дороге.
     -- Хотите, сяду править? -- сказал я.
     -- Править буду я, -- сказала бабушка. -- Лошади не наши.
     --  Да  на  них  последний  янки глянет и поймет, что им невмоготу и при
пехоте  тащиться,  --  сказал  Ринго. -- И хотел бы я знать, какой кучер может
этим  клячам  повредить  --  разве  такой,  что  уж  не  сможет их и на ногах
удержать, и лягут посередь дороги, чтоб собственная переехала повозка.
     Ехали   дотемна;   свернувши  в  сторону,  заночевали.  На  заре  опять
тронулись в путь.
     -- Дайте-ка сменю вас, -- сказал я.
     -- Править буду я, -- сказала бабушка. -- Лошади мной взяты.
     --  Если  устал без дела, можешь зонтик подержать, -- сказал Ринго. -- Моя
рука роздыха просит.
     Я взял зонтик, и Ринго лег на дно повозки, надвинул шляпу на глаза.
     --  Разбуди,  когда  подъезжать  станем к Хокхерсту, -- сказал он. -- Чтоб
издаля мне разглядеть железную дорогу, про какую рассказываешь.
     Так  он  и  ехал  все  последующие шесть дней -- спал в повозке, лежа на
спине  и  прикрыв  шляпой  глаза,  или  в  очередь со мной держал зонтик над
бабушкой,  не давая мне уснуть своими разговорами о железной дороге, которую
сам  он  ни  разу  не видал и которую я видел в то Рождество, когда гостил в
Хокхерсте.  У  нас с ним вечно состязание. Мы почти в точности ровесники, и,
по  мнению  отца,  Ринго  сообразительней меня, -- но для нас это так же мало
имеет  значения,  как  и  разница в цвете нашей кожи. Значение имеет для нас
то,  что  один  из  нас  сделал  или  повидал  такого,  чего  другому еще не
привелось,  -- и с того Рождества я обогнал Ринго, поскольку повидал железную
дорогу,  паровоз. Поздней, однако, я уразумел, что не только в том был смысл
железной  дороги  для  Ринго:  она была как символ общего порыва (увиденного
нами  лишь  под конец пути и понятого не сразу). Самого Ринго тоже словно бы
влекло,  тянуло что-то, и железная дорога, мчащийся паровоз олицетворяли эту
тягу,  уже  бурно  охватившую его народ, -- этот порыв безотчетный и темный --
темней,  чем  кожа  негритянская,  --  и влекущий вослед за иллюзией, грезой,
яркой  и  расплывчато-неясной,  ибо не было в наследии народа, в памяти даже
старых  стариков  ничего  такого,  что  бы позволило им четко сказать людям:
вот,  мол,  что мы там обрящем; и Ринго и других влекло что-то неведомое им,
но  осязаемое -- гнал один из тех импульсов, необъяснимых и неодолимых, какие
возникают  у  народов  временами  и  заставляют  сняться  с  места, отринуть
привычность  и обжитость дома, земли, -- налегке и слепо устремясь куда-то на
свет надежды и фатума.
     Мы  ехали;  ехали  медленно.  Или, может быть, так нам казалось оттого,
что  местность  пошла словно совсем необитаемая; во весь тот день мы и жилья
не  видели  ни  одного.  Но  я  молчал, не задавал вопросов, и бабушка молча
сидела  под  зонтиком,  в  шляпке миссис Компсон, и лошади шли нога за ногу,
так  что  даже  поднятая нами пыль опережала нас; наконец, и Ринго привстал,
сел, огляделся.
     --  Мы  не  на  той  дороге,  --  сказал он. -- Никто тут и не ездиет и не
живет.
     Но  немного  погодя холмы кончились, дорога легла ровно, прямо; и Ринго
вдруг воскликнул:
     -- Глянь-ка! Вон они опять -- едут отымать наших кляч!
     Тут  и  мы  увидели  вдали  на  западе  это  облако  пыли -- но ползущее
медленно  и,  значит, не конницей поднятое, -- а затем дорогу нашу под прямым
углом  пересекла  дорога  большая, широкая, протянувшаяся на восток струной,
как  железная  дорога  в Хокхерсте, где мы с бабушкой гостили в то довоенное
Рождество; и я внезапно вспомнил.
     --  Эта дорога -- на Хокхерст, -- сказал я. Но Ринго не слушает, глядит на
дальнее  облако  пыли,  и  лошади  встали, понурив головы, и наша пыль снова
опередила нас, а пыльное облако медленно движется с запада.
     --  Вы  что, не видите -- это ж они! -- кричит Ринго. -- Съезжайте с дороги
скорей!
     -- Это не янки, -- отвечает бабушка. -- Янки уже здесь побывали.
     Тут  и  мы  с  Ринго  увидели  пепелище, такое ж, как наше, и три трубы
стоят  над  пеплом,  а  за  сгоревшим  домом  из хибары смотрят на нас белая
женщина  и  ребенок.  Бабушка  поглядела  на облако пыли, затем на пустынную
широкую дорогу, легшую на восток.
     -- Да, нам сюда ехать, -- произнесла бабушка.
     И  мы поехали этой дорогой. Казалось, едем еще медленней, чем раньше, а
за  нами,  на  западе,  движется  пыльное  облако, а по обе стороны от нас --
сожженные  дома,  и  хлопкосклады,  и  обрушенные  заборы, и белые женщины с
детьми  (негров  мы  ни  одного  за  все  дни  не  увидели) глядят на нас из
негритянских  хибар,  где  живут  теперь,  как и мы сами; и мы проезжаем, не
остановившись. И бабушка говорит:
     -- Бедные. У нас так мало, что нечем и поделиться с ними.
     На закате мы съехали с дороги на ночлег; Ринго оглянулся.
     --  А  пыли  той  не видно, -- сказал он. -- От конных она или от пеших, а
осталась назади.
     Мы  все  трое  спали  эту ночь в повозке. Не знаю, в котором часу, но я
проснулся  отчего-то неожиданно. Бабушка не спит, сидит уже. Голова ее видна
мне  на  фоне  звезд  и  веток.  И  вот  мы  уже  все  трое сидим в повозке,
насторожив  уши.  А  по  ночной дороге идут люди. На слух, человек пятьдесят
их;  шаг тороплив, и какой-то бормоток прерывистый. Не то чтобы песня; песня
звучала  бы  громче. Просто как бы напевно-бормотливый шум и частое дыхание,
и  шаги  спешат,  шуршат  по толстому ковру пыли. И женские голоса различимы
средь них, и вдруг я почуял их запах.
     -- Негры, -- зашептал я. -- Тссс.
     Нам  их  не  видно, а им -- нас; может, они и не смотрят, спешат во тьме
мимо  под  этот  частый,  напряженный  бормоток. А потом взошло солнце, и мы
тоже  тронулись  по  широкой и пустой большой дороге между пепелищами домов,
хлопковых  складов  и  оград.  Раньше  мы ехали по местности, словно от века
необитаемой;  теперь  же -- словно по обезлюдевшей внезапно и совсем. А ночью
мы  просыпались в темноте три раза и, сев на повозке, слушали, как по дороге
идут  негры.  Напоследок  (рассвело  когда, и мы лошадей попасли уже) прошла
целая  толпа  их,  протопотала,  точно  убегая  от дневного света. Ушли уже;
Ринго и я стали запрягать, но бабушка сказала:
     -- Погодите. Тихо.
     Шел  один  кто-то,  женщина,  задыхаясь  и всхлипывая, и потом -- глухой
звук.
     --  Она  упала.  --  сказала  бабушка,  слезая  с  повозки. -- Запрягите и
подъезжайте.
     Когда  мы выехали из леска, то у дороги увидели негритянку на корточках
--  присела,  съежась и держа что-то в руках. Младенчика; она прижимала его к
себе, как бы боясь, что отнимет стоящая рядом бабушка.
     --  Я  захворала,  не  смогла держаться вровень, -- сказала негритянка. --
Они ушли, а меня оставили.
     -- И твой муж с ними? -- спросила бабушка.
     -- Да, мэм, -- сказала негритянка. -- Все там идут.
     -- Вы чьи? -- спросила бабушка. Та не ответила.
     Молчит,  присев  в  пыли,  прикрыв  собой  младенца.  -- Если я дам тебе
поесть, то повернешь назад, пойдешь домой? -- спросила бабушка.
     Та молчит. Застыла на корточках.
     --  Сама  видишь, что не можешь идти с ними вровень, а ждать тебя они не
будут,  --  сказала  бабушка.  --  Ты  что же, хочешь умереть здесь на дороге,
чтобы расклевали стервятники?
     Но та и не взглянула на бабушку, не шевельнулась.
     -- Мы идем на реку Иордан, -- сказала она. -- Исус доведет меня.
     -- Садись в повозку, -- сказала бабушка.
     Женщина  влезла;  опять,  как  у  дороги, опустилась на корточки, держа
младенца  и  не  глядя никуда -- лишь покачиваясь от толчков и тряски. Солнце
подымалось в небе; дорога пошла под изволок, в низину, к ручью.
     --  Я  здесь  сойду,  --  сказала  женщина.  Бабушка, остановила лошадей;
женщина  слезла.  Кругом  была  густая  кипарисовая  и стираксовая поросль и
густой кустарник, еще полный ночной тени.
     -- Домой иди, молодка, -- сказала бабушка.
     Та стоит молча.
     --  Подай  мне  корзину,  -- сказала бабушка. Я подал, она раскрыла, дала
негритянке ломоть хлеба с мясом.
     Мы  поехали через мосток, в гору. Я оглянулся -- женщина все еще стоит с
младенцем, держит хлеб и мясо, что дала ей бабушка. На нас не смотрит.
     -- Там и другие, в той низине? -- спросила Ринго бабушка.
     --  Да,  мэм,  -- ответил Ринго. -- Нашла она их. А ночью будущей, считай,
обратно потеряет.
     Поехали  дальше;  выехали на гору. Когда я оглянулся сверху, дорога уже
опустела. Было утро шестого дня.
2
     К  исходу дня дорога снова пошла вниз; повозка повернула в предвечерних
длинных  тенях,  в  медленной  своей  пыли,  и я увидел кладбище на взгорке,
узкий  мраморный  обелиск  на  могиле  дяди Деннисона; где-то в можжевеловых
деревьях  ворковала  горлица.  Ринго  опять  спал,  прикрыв  лицо шляпой, но
проснулся  тотчас, стоило лишь мне сказать: "Вот и Хокхерст", -- хотя говорил
я негромко и не обращаясь к нему.
     --  Хокхерст?  --  сказал  он,  приподнявшись. -- А где железная дорога? --
продолжал  он,  встав  уже  на коленки и взглядом ища ее, столь необходимую,
чтобы  поравняться  со  мной,  и  знакомую лишь понаслышке, так что надо еще
прежде распознать эту дорогу. -- Где ж она? Где?
     -- Отсюда не видно. Обожди, -- сказал я.
     --  Я  всю  жизнь  уже, кажется, жду ее, -- сказал Ринго. -- Сейчас ты еще
мне скажешь, что янки и дорогу тоже увели.
     Солнце  садилось. И я увидел вдруг, что снизившийся его диск сияет там,
где  должен  быть дом, а дома нету. И помню, я не удивился; только огорчился
за  Ринго,  поскольку -- четырнадцатилетний -- решил тут же, что раз дома нет,
то  и железная дорога отнята: ведь она ценнее дома. Мы не остановились; лишь
посмотрели  тихо  на то же пепелище, что у нас, на те же четыре тощие трубы,
чернеющие  копотью  на солнце. Подъехали к воротам -- кузен Денни уже бежит к
нам  аллеей.  Ему  десять лет; он подбежал к повозке, заранее кругля глаза и
рот для криков.
     -- Денни, -- сказала бабушка, -- узнаешь нас?
     -- Да, мэм, -- ответил кузен Денни. И заорал мне: -- Бежим, поглядишь...
     -- Где мама твоя? -- спросила бабушка.
     --  У  Джингуса  в хибаре, -- сказал Денни, не отводя от меня глаз. -- Они
дом  сожгли!  --  заорал  он.  -- Бежим, поглядишь, что они сделали с железной
дорогой!
     Мы  побежали  все  втроем. Бабушка крикнула нам вслед, и я, вернувшись,
положил  зонтик  в  повозку,  сказал: "Да, мэм!" -- и припустил за Денни и за
Ринго  по  дороге,  мы  взбежали  вместе на бугор, и оттуда стало уже видно.
Когда  мы  с  бабушкой  гостили  здесь, железную дорогу мне показывал именно
кузен  Денни,  а  он  был еще мал совсем, и Джингусу пришлось нести его. Я в
жизни  не  видал  ничего  прямей,  чем эта железная дорога, -- она шла ровно,
тихо,  чисто  длинным-длинным  просветом,  просеченным  через лес и грунт, и
была  вся  полна  солнцем,  как  река водой, -- только прямей любой реки, и с
обровненными,  стройными,  гладкими  шпалами,  и солнце блестело на рельсах,
как  на двух паутинных нитях, протянутых вдаль за предел видимости. Она была
опрятная  и чистая, как двор за хибарой Лувинии, когда та подметет его утром
в  субботу,  и эти две нити-струнки (слишком хрупкие, казалось, не способные
нести  на  себе груз) бежали прямо, быстро и легко, словно бы разгоняясь для
прыжк