Страницы: - 
1  - 
2  - 
3  - 
4  - 
5  - 
6  - 
7  - 
8  - 
9  - 
10  - 
11  - 
12  - 
13  - 
14  - 
15  - 
16  - 
17  - 
18  - 
19  - 
 -- А теперь уже и вовсе ставь крест, -- сказал Ринго.
     На  спуске  нам стал слышен голос лейтенанта. Он и бабушка остановились
у  новой  изгороди,  что мы с Джоби как раз кончили, -- бабушка в широкополой
шляпке,  стоит  молча,  стянув  плечи  шалью,  скрестив  под ней руки, -- вся
крохотно-пряменькая,  словно  четыре  этих  года  она  не  старее, не слабее
становилась,   а  только  все  меньше  и  меньше,  прямей  и  прямей  и  все
неукротимей;  а  лейтенант  спешился  рядом,  подбоченился  одной рукой, а в
другой у него целая пачка бумаг, и он размахивает ими перед бабушкой.
     -- У него, видать, все наши приказы тут собраны, -- сказал Ринго.
     Лошадей  солдаты  привязали к изгороди, а сами вошли в загон и вместе с
Джоби  и Эбом Сноупсом оттеснили в угол всех мулов -- старых сорок с лишним и
новых  девятнадцать.  А мулы еще пробуют вырваться из угла, но главное у них
не  в  этом.  Главное  у  них  старанье в том, чтоб непременно повернуться к
лейтенанту  тем  бедром,  где  у  них  большой паленый след от клейма "США",
которое сводили бабушка и Ринго.
     --  Вы мне, конечно, скажете, что у мулов эти шрамы -- от левой постромки
потертости,  -- говорит лейтенант. -- Вместо постромок вы употребляли, значит,
старую  ленту от ленточной пилы? Я скорей согласен полгода драться с утра до
ночи  со  всей  бригадой  Форреста,  чем  охранять  такой  же срок имущество
Соединенных  Штатов  от  беззащитных  дам-южанок  с  детьми  и  негритятами.
Беззащитных!  -- проорал он едко. -- Беззащитных! Да сам Бог не спас бы Север,
если  бы Дэвис и Ли{34} догадались сформировать бригаду вторжения из бабушек
и негритят-сироток! -- орал он, потрясая бумагами перед бабушкой.
     В  загоне  волновались  мулы,  сталпливаясь  и  кидаясь в стороны, и Эб
Сноупс  махал  на  них  руками то и дело. Лейтенант наконец откричался: даже
бумагами перестал трясти.
     --  Послушайте,  --  сказал  он.  -- Нам дан приказ сниматься. Я, наверно,
последний  федеральный  солдат буду, мозолящий вам глаза. И я не трону вас --
приказано  не трогать. Только отберу это украденное имущество. Но теперь вот
что  скажите  мне  --  как  противник  противнику  или, если хотите даже, как
мужчина  мужчине.  Я  по  этим  липовым бумагам знаю, сколько вы у нас голов
брали,  и  по  записям знаю, сколько партий нам сбыли; знаю и то, сколько мы
за  них  платили. Но вот скажите, сколько мулов вы всучивали нам не по разу,
а по два, три, четыре?
     -- Не знаю, -- сказала бабушка.
     --  Так,  -- сказал лейтенант. Он не сорвался на крик; глядя на бабушку и
отдуваясь,  он  заговорил  яростно-терпеливо,  точно  обращался к идиоту или
индейцу:  --  Послушайте.  Я знаю, вы не обязаны мне говорить, и знаю, что не
могу  вас  заставить.  Я  из  чистого уважения хочу знать. Да нет, из чистой
зависти. Скажите же мне.
     -- Я не знаю, -- повторила бабушка.
     --  Не  знаете,  -- произнес лейтенант. -- То есть вы... Понятно, -- сказал
он  тихо.  --  Вы  в  самом деле не знаете. Вам некогда было считать; слишком
заняты были стрижкой бара...
     Мы  стоим.  Бабушка  даже  не  смотрит  на  него; смотрим Ринго и я. Он
сложил  приказы,  писанные  Ринго, и аккуратно положил себе в карман. Сказал
по-прежнему негромко, как бы устало:
     -- Ладно, ребята. Сгуртуйте их и выгоняйте.
     -- Проход за четверть мили отсюда, -- сказал солдат.
     -- Разберите тут звено, -- сказал лейтенант.
     Они  стали  раскидывать  изгородь, над которой мы с Джоби трудились два
месяца.  Лейтенант  достал  из  кармана  блокнот,  отошел  к  изгороди, упер
блокнот  в жердину и вынул карандаш. Оглянулся на бабушку, сказал все так же
негромко:
     -- Звать вас, как я понял, Роза Миллард?
     -- Да, -- сказала бабушка.
     Лейтенант  заполнил  листок,  вырвал  его  из  блокнота  и  вернулся  к
бабушке. Он по-прежнему говорил тихо, словно в комнате у больного.
     --   Нам   приказано  платить  за  порчу  всякой  собственности  в  ходе
эвакуации,  --  сказал он. -- Вот расписка на десять долларов для предъявления
в  Мемфис,  в  хозчасть.  За  порчу изгороди. -- Он не отдал еще ей расписку;
стоит  и  смотрит  на  бабушку. -- Обещайте мне... Да нет, будь оно проклято.
Знать  бы  хоть, в чем ваша вера, что у вас есть свя... -- Он опять выругался
--  негромко и безадресно. -- Послушайте. Я не прошу вас обещать, про обещание
я  не  завожу  и  речи. По человек я семейный, бедный; бабушки у меня нет. И
если  месяца  через  четыре  в  бухгалтерии там объявится расписка на тысячу
долларов на имя миссис Розы Миллард, то платить придется мне. Вы поняли?
     -- Да, -- сказала бабушка. -- Можете не тревожиться.
     И  они  поехали прочь. Мы с бабушкой, Ринго и Джоби стоим, смотрим, как
они  гонят  мулов  вверх по косогору; вот уж они скрылись из виду. О Сноупсе
мы и забыли; но он вдруг заговорил:
     --  Улыбнулись  ваши  мулы.  Но  у вас есть еще сотня с лишним, в аренду
сдатая,  если  только  эта  холмяная голь не возьмет себе примера с янков. Я
так  считаю,  надо и за то еще сказать спасибо. Так что наше вам почтение, а
я  домой  подался,  отдохну малость. Если снова пособить в чем, посылайте за
мной, не сомневайтесь.
     И тоже ушел.
     Помолчав, бабушка сказала:
     -- Джоби, подыми жерди на место.
     Я  ожидал  (и Ринго, наверно, тоже), что она велит нам помочь Джоби, но
она  сказала  лишь:  "Идемте",  --  повернулась  и пошла не к хибаре, а через
выгон,  на дорогу. Мы не знали, куда она ведет нас, пока не пришли к церкви.
Бабушка  прямиком  по проходу направилась к алтарю и, когда мы тоже подошли,
сказала:
     -- На колени.
     Мы  встали  на  колени  в  пустой  церкви.  Она  опустилась между нами,
маленькая;  заговорила  спокойно,  не  частя и не заминаясь; голос ее звучал
тихо, но сильно и ясно:
     --  Я  прегрешила.  Я  украла,  я  лжесвидетельствовала против ближнего,
пусть  даже  этот  ближний  --  враг моей страны. И более того, я принудила и
этих детей грешить. Беру их грехи на свою совесть.
     День  был  один  из  светлых, мягких, осенних. В церкви было прохладно;
коленки  ощущали  холод  пола.  За  окном  --  ветка орешины с уже желтеющими
листьями, на солнце они как золотые.
     --  Но  грешила  я  не  из алчбы или корысти, -- говорила бабушка. -- И не
ради  мщения.  Укорить  меня в этом не посмеет никто -- даже Ты сам. В первый
раз  я  прегрешила  ради  справедливости. А затем грешила ради большего, чем
справедливость:  ради того, чтобы одеть и пропитать Твои же сирые создания --
ради  детей,  что  отдали  отцов, ради жен, что отдали мужей, ради стариков,
что  отдали сыновей для святого дела, хоть Ты и не соблаговолил увенчать его
успехом.  Я  делила  добытое  с ними. Это правда, что я и себе оставляла, но
тут  уж мне лучше судить, ибо и у меня есть на попеченье старики, есть дети,
которые,  быть  может,  уже  сироты.  А  если  и это в глазах Твоих является
грехом, то и этот грех беру на свою совесть. Аминь.
     Она  поднялась  с  колен.  Встала легко, точно невесомая. На дворе было
тепло;  другого  такого  погожего  октября  я  не упомню. А может, просто до
пятнадцати  лет  погоду  не  замечаешь. Мы возвращались домой медленно, хотя
бабушка сказала, что не устала.
     -- Любопытно все же, как янки дознались про наш загон, -- сказала она.
     --  А  неужели  не ясно? -- сказал Ринго. Бабушка взглянула на него. -- Им
Эб Сноупс сказал.
     На  этот  раз  бабушка  даже  не поправила: "Мистер Сноупс". Застыла на
месте, не сводя глаз с Ринго.
     -- Эб Сноупс?
     --   А   вы  думали,  он  так  и  успокоится,  оставит  непроданными  те
девятнадцать мулов? -- сказал Ринго.
     --  Эб  Сноупс.  Вот  как.  --  И бабушка пошла дальше, а мы за ней. -- Эб
Сноупс,  --  произнесла  она снова. -- Обвел он меня вокруг пальца, однако. Но
ничего  уж  не  поделать.  И все-таки, в общем и целом, жаловаться нам не на
что.
     -- Мы их обклали по макушку, -- сказал Ринго,
     Спохватился, но поздно. Бабушка тут же приказала:
     -- Ступай бери мыло.
     Он  повиновался.  Пробежал  выгоном,  скрылся  в  хибаре,  затем вышел,
спустился  к  роднику. Мы тоже почти уже дошли домой; когда, оставив бабушку
у  порога,  я сбежал к роднику, он выполаскивал рот, держа в руке жестянку с
вязким  мылом, а в другой -- тыквенный ковш. Выплюнул воду, прополоскал снова
рот,  выплюнул;  на  щеке  длинный  мыльный  мазок;  по ветру бесшумно летят
легкой пеной цветные пузырики.
     -- А опять повторю, по макушку мы их обклали, -- сказал Ринго.
4
     Мы  ее  удерживали  --  оба  отговаривали  ее.  Ринго ей открыл глаза на
Сноупса,  и  ей  и  мне  открыл.  Да мы и так все трое должны бы понять были
Сноупса  с  самого  начала. Правда, я не думаю, чтобы Сноупс знал, что так с
этим  получится.  Но  думаю,  что если б даже знал, то все равно бы подбивал
бабушку  на  это. А мы отговаривали ее, удерживали, но бабушка сидела у огня
--  в  хибаре  было  теперь  холодно,  -- сложив руки под шалью, не споря и не
слушая  уже, с лицом совсем каким-то глухим, и только твердила свое, что это
ведь  один последний раз и что даже подлец за приличную плату способен вести
себя  честно.  Было уже Рождество; мы как раз получили письмо от тети Луизы,
из  Хокхерста,  с  вестями о Друзилле, почти год как пропавшей из дому; тетя
Луиза  наконец-то узнала, что Друзилла воюет в Каролине -- простым солдатом в
отцовском эскадроне, как и мечтала.
     Ринго  и я как раз вернулись из Джефферсона с этим письмом -- а в хибаре
у  нас  стоит Эб Сноупс и убеждает бабушку, и та слушает, верит ему -- потому
что  она  все  еще верила, что раз Эб Сноупс за нас, а наше дело правое, то,
значит,  он  не окончательный подлец. А ведь она знала, на что идет; слышала
же  она  про  них  своими  ушами;  весь  округ знал про эту банду, вселявшую
ярость  в  мужчин и ужас в женщин. Каждый знал того негра здешнего, которого
они  убили  и  сожгли  вместе с лачугой. Они именовали себя "Отдельный отряд
Грамби",  их  было  человек пятьдесят -- шестьдесят общей численностью, формы
они  не  носили,  а  появились  неизвестно откуда, как только ушел последний
полк  северян;  они  налетали  на коптильни и конюшни, а когда знали, что не
встретят  мужчин,  то  врывались в дома, потрошили матрацы, взламывали полы,
разбивали  стены  --  искали  деньги  и  серебро, пугая белых женщин пытками,
истязая негров.
     Как-то  они  попались,  и один из них, назвавший себя Грамби, предъявил
рваный  приказ, подписанный генералом Форрестом и дающий полномочия на рейды
в  неприятельском  тылу;  но  даны ль те полномочия Грамби или кому другому,
прочесть,  разобрать  было  уже  нельзя.  Бумагой этой они все же обморочили
стариков,  которым тогда попались; и женщины, три года невредимо прожившие с
детьми  под  вражеской  грозой,  теперь  боялись  ночью оставаться в доме, а
потерявшие  хозяев негры ушли на холмы, прятались там по-звериному в дальних
пещерах.
     Об  этой-то  банде  толковал  Эб  Сноупс, кинув шляпу на пол, взмахивая
руками  и  тряся  волосами,  встопорщенными  на  затылке после "дрыханья". У
банды  жеребец,  мол,  есть  породистых кровей и три кобылы -- откуда Сноупсу
известно,  он  не  сказал,  -- и все эти лошади краденые; а откуда знает, что
краденые,  тоже не сказал. Бабушке, дескать, нужно лишь написать бумагу, как
те  прежние,  и дать подпись Форреста; а уж он, Эб, гарантирует, что возьмет
потом  за  лошадей две тысячи долларов. Он клялся перед бабушкой, а бабушка,
убрав  руки  под  шаль,  сидела  с этим выраженьем на лице, и Сноупсова тень
прыгала,  дергалась на стене, он взмахивал руками, убеждая бабушку, что дела
тут  всего  ничего; янков, мол, врагов она и то обставляла, а это ж южане, и
значит,  тут  и  вовсе  риска нет, потому что южанин женщину не тронет, даже
если бумага не подействует.
     О,  знал  Сноупс,  чем  бабушку взять. Теперь я понимаю, что мы с Ринго
были  полностью  бессильны  перед ним, разливавшимся насчет того, что дела с
янки  оборвались  так  нежданно  и  она, мол, не успела сама нажить денег, а
почти  все  другим  пораздавала, рассчитывая себя после обеспечить, а теперь
получается,  что  обеспечила  чуть  не  всех  в  округе, кроме только себя и
своих;  что  скоро,  мол,  отец  домой  вернется на разоренную, почти вконец
обезлюдевшую  плантацию  и глянет на свое безрадостное будущее, а тут-то она
и  вынет  из  кармана  пятнадцать  сотен  долларов наличными и скажет: "Вот.
Начни  на  эти  деньги  снанова"  --  на полторы эти тысячи, прямо как с неба
упавшие.  Он,  Сноупс,  возьмет  себе  одну кобылешку за труды, а ей полторы
тыщи гарантирует за трех остальных лошадей.
     О,  мы  были  перед  ним  бессильны.  Мы  упрашивали ее дать нам прежде
посоветоваться  с  дядей  Баком  или с кем-либо другим -- с кем ей угодно. Но
она  сидела  с  этим  глухим  выражением  лица  и  твердила,  что  лошади не
принадлежат  Грамби,  что  они краденые, что ей достаточно лишь напугать его
приказом,  --  хотя  мы в свои пятнадцать и то знали, что Грамби -- трус и что
пугать  допустимо  людей храбрых, а труса пугать упаси бог; но бабушка сидит
как  каменная  и  твердит лишь, что лошади не его, лошади краденые. А мы ей:
"Но и не наши ведь они". А бабушка нам: "Но он украл их".
     Но  мы  не унимались; весь тот день (Эб Сноупс знал, где залег Грамби --
в  заброшенном  хлопкохранилище  на реке Тэллахетчи{35}, милях в шестидесяти
от  нас),  едучи под дождем в повозке, которую достал Сноупс, мы пытались ее
отговорить.  Но  бабушка  молча  сидела между нами, везя в жестянке на груди
под  платьем  приказ, подписанный Ринго за генерала Форреста, и сунув ноги в
мешок,  на  горячие  кирпичи;  через  каждые десять миль мы останавливались,
разжигали  под  дождем  костер и снова грели эти кирпичи, пока не доехали до
перепутья,  откуда  (сказал  Эб  Сноупс) надо пешком. И бабушка не разрешила
мне и Ринго идти с ней.
     --  Вас  могут  принять  за  взрослых, -- сказала она. -- А женщину они не
тронут.
     Весь  день  лил  дождь,  падал на нас, неторопливый, упорный, холодный,
серый,   и   сумерки  теперь  как  бы  сгустили  его,  но  оставили  тем  же
промозгло-серым.  Поперечная  дорога  не  была  уже дорогой; это был бледный
шрам,  уходящий  под  заросли  в  низину, точно под свод пещеры. Следы копыт
виднелись, но не колес.
     -- Тогда и ты не пойдешь, -- сказал я. -- Я сильней тебя; я не пущу.
     Я  схватил  ее  за  руку;  предплечье  было  тонкое, сухое, легкое, как
щепка.  Но  что из того; ее щуплость и вид не меняли дела (как не меняли его
в  бабушкиных  столкновениях  с  янки); она только повернулась, поглядела на
меня,  и  я  заплакал. В наступающем году мне уже исполнялось шестнадцать, и
все  ж  я  сидел  на  повозке  и  плакал.  Она  высвободила  руку  --  я и не
почувствовал  когда.  И  вот  уже спустилась наземь и стоит в сером дожде, в
сером меркнущем свете.
     --  Это  для  всех нас, -- сказала она. -- Для Джона, для тебя, для Ринго,
Джоби,  Лувинии. Чтобы у нас было что-то, когда Джон вернется домой. Ты ведь
никогда  не  плакал, провожая отца в бой. А я вне опасности, я женщина. Даже
янки не трогают старух. Ждите здесь, пока не позову.
     Мы  старались  удержать  ее.  Я  повторяю это потому, что теперь знаю --
плохо  я  старался.  Я  мог  бы  не пустить ее, повернуть мулов назад, силой
увезти  ее домой. Мне было пятнадцать, и с младенчества я, просыпаясь, видел
над  собою  лицо бабушки и видел его, засыпая; но удержать ее я все же мог --
и  не  удержал.  Я  остался  в  повозке под холодным дождем, а ей дал уйти в
промозглый  сумрак  -- и она не вернулась оттуда. Сколько их там встретило ее
в  хлопкохранилище,  не  знаю;  как и отчего обуял их страх, погнавший затем
прочь, -- не знаю.
     Мы  сидели,  сидели  в  повозке,  окутанные  этим  дождевым декабрьским
мороком,  и  наконец мне стало невмоготу больше ждать. Я соскочил и побежал,
и  Ринго тоже, увязая по щиколотку на этой старой слякотной дороге, рябой от
копыт,  уводящих  в  низину, -- и зная, что слишком долго мы ее прождали и не
сможем  ни  помочь, ни разделить с ней поражение. Потому что ни звука нигде,
ни   признака  жизни;  лишь  промозгло  умирает,  догасает  мутный  день  на
трухлявой  громаде  хранилища, и там, в конце коридора, под дверью -- тусклая
полоска света.
     Кажется,  я не коснулся рукой двери, -- в комнате был настлан деревянный
пол,  поднятый  над  землей  фута  на два, и я споткнулся о порог, распахнул
дверь  собою  и влетел туда, упал на четвереньки -- глядя на бабушку. Сальная
свеча  горит  на  ящике,  но  еще сильнее запаха свечки запах пороха. Он мне
забил  дыханье;  я  смотрю на бабушку. Она и живая была маленькой, но сейчас
точно  вся  спалась,  съежилась  -- точно была сделана из тонких сухих легких
палочек,  слаженных  вместе  и  скрепленных  веревочками, и теперь веревочки
порвались,  и  палочки  осели  всей тихой кучкой на пол, и кто-то прикрыл их
сверху чистым выцветшим ситцевым платьем.
ВАНДЕЯ
1
     Когда  мы хоронили бабушку, все они собрались снова, брат Фортинбрайд и
остальные:  старики,  женщины,  дети,  а  также  негры  -- те двенадцать, что
спускались  с  холмов  при  вести  об  очередном  возвращении Эба Сноупса из
Мемфиса,  и  еще  человек  сто,  уходивших  вслед за армией северян и теперь
вернувшихся  в  округ,  где  ни  семей  уже  не нашли они своих, ни хозяев и
разбрелись  по  холмам, затаились в пещерах и дуплах -- и некому о них теперь
заботиться,  а  главное,  им  не  о ком заботиться, некого порадовать собою,
своим  возвратом;  а  ведь  в  этом,  по-моему, горчайшая беда осиротелости,
острейшее  жало  утраты.  Все  они спустились с холмов под дождем. Но теперь
янки  ушли из Джефферсона, так что можно уже не пешком являться, -- и за ямой
могилы,  за  надгробьями  и памятниками вся каплющая можжевеловая роща полна
была  мулов  с  длинными  черными палеными следами на бедре от клейма "США",
которое сводили бабушка и Ринго.
     Были  тут  и  почти  что все джефферсонцы, и был известный проповедник,
беженец  из  Мемфиса  или откуда-то еще, -- он, мне сказали, приглашен миссис
Компсон  и  другими  для надгробного слова. Но брат Фортинбрайд не дал ему и
начать  это  слово.  Не то чтоб запретил -- он ничего не сказал проповеднику;
но,  как  взрослый  входит в комнату, где собрались для игры дети, и дает им
понять,  что  игра дело хорошее, да только комната со всею мебелью теперь на
часок  нужна  взрослым,  --  так  брат Фортинбрайд, костляволицый, в сюртуке,
пегом  от  брезентовой  и  кожаной  заплат, вышел быстрым шагом из рощи, где
привязал  мула,  и  вошел  в  скопление горожан под зонтиками. Посредине там
лежала   бабушка,   и   проповедник  раскрыл  уже  свою  книгу,  а  один  из
компсоновских  негров держал над ним зонтик, и дождь неторопливо, промозгло,
серо  шлепал  по  зонтику, шлепал по желтым доскам гроба и беззвучно поливал
темно-красную  землю  у могильной красной ямы. Брат Фортинбрайд молча глянул
на  зонтики,  затем  на холмяной народ, одетый в мешковину и дерюгу и зонтов
лишенный, подошел к гробу и сказал:
     -- Ну-ка, мужчины, берись.
     Поколебавшись,  горожане  тоже  зашевелились.  Но  всех -- и городских и
холмяных  --  опередил  дядя  Бак Маккаслин. К Рождеству у него ревматизм так
разыгрывается,  что ему трудно двинуть рукой; но теперь он, опираясь на свою
палку  из  окоренного  стволика  орешины,  стал проталкиваться вперед, и ему
давали  дорогу  и  фермеры в мешках, накинутых на голову и плечи, и горожане
под  зонтами; а потом я и Ринго стояли, смотрели, как бабушку опускают в яму
и  дождь тихо плещет по желтым доскам, как бы разжижая их, обращая в подобие
бледно  пронизанной  солнцем  воды,  и впитывается в землю. И мокрая красная
земля  стала падать в могилу с лопат, задвигавшихся, заработавших медленно и
мерно,  и  холмяные  фермеры  сменялись,  чередуясь,  но  дядя Бак никому не
позволил се