Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
материала, говорящей о полном
отсутствии перманентной уверенности. Именно этим творчество Сарфати,
отвергая неподвижность, продолжает традицию исторического марксистского
релятивизма и решительно становится на путь прогрессивного искусства,
определяя истинную победу пластического авангарда над реакционными
элементами художественного застоя, которые, напротив, стремятся придать
неподвижность формам, зафиксировав их навечно, помешать их неуклонному
движению вперед, к новым социалистическим свершениям..."
Я вытер капли холодного пота, выступившие у меня на лбу: мне казалось,
я присутствую при торжественном проникновении червя в плод. Было ясно, что
Майка теперь уже не спасти, быстро не вылечить: наверняка на лечение уйдет
несколько месяцев, да и то если он согласится. Единственное, что сейчас
имело значение, это профсоюз. Нам нужно было любой ценой сохранить легенду
исполина из Хобокена, раз и навсегда обезопасить его авторитетное имя, чтобы
он мог и дальше служить делу рабочего единства, необходимо было спасти его
от осмеяния, которое могло нам все испортить и окончательно склонить весы в
пользу наших недругов. Это был один из тех моментов в истории, когда величие
дела неожиданно берет верх над всеми другими соображениями, когда важность
преследуемой цели оправдывает любые средства. Весь вопрос был в том, чтобы
узнать, сохранился ли еще нетронутым наш моральный дух, достаточно ли мы еще
сильны и непоколебимы в наших убеждениях, или же годы процветания и легкой
жизни подорвали нашу волю. Но, бросив один лишь взгляд на потрясенную,
возмущенную физиономию Карлоса, на которой уже начинало вырисовываться
выражение непоколебимой решимости, я окончательно успокоился: я
почувствовал, что старый активист уже принял решение. Я заметил, как он
кивнул Шимми Кюницу. Майк стоял у края бадьи с цементом, откуда его
последнее "творение", судя по всему незавершенное, выпирало рудиментарным
органом, утыканным колючей проволокой. В выражении его лица было нечто
патетическое: смесь мании величия и безграничного удивления.
-- Я не знал, что во мне это есть,-- сказал он.
-- Я тоже,-- сказал Карлос.-- Должно быть, ты здесь это подцепил.
-- Я хочу, чтобы все наши друзья пришли и посмотрели. Я хочу, чтобы они
гордились мной.
-- Да, Майк,-- сказал Карлос.-- Да, сын мой. Твое имя останется тем,
чем оно было всегда. И я все для этого сделаю.
-- Нас слишком часто обвиняют в том, что мы мужланы,-- сказал Майк.--
Они еще увидят. Мы не можем оставить Европе монополию на культуру.
Карлос и Шимми Кюниц выстрелили почти одновременно. Майк с силой
откинул голову назад, развел руки в стороны, выпрямился во весь рост и стоял
так какое-то время, в той самой позе, что он сохранил в своей цементной
статуе, которая сейчас возвышается при парадном въезде в общественную
штаб-квартиру профсоюза Хобокена. Затем он упал вперед. Я услышал странный
звук и резко повернул голову. Карлос плакал. Слезы текли по его массивному
лицу, на котором, в конечном счете, из-за жалости, гнева, стыда и
растерянности застыла маска трагического величия.
-- Они его одурманили,-- пробормотал он.-- Они одурманили лучшего из
нас. Я любил его как сына. Но так он, по крайней мере, не будет больше
страдать. И единственное, с чем нужно считаться, это профсоюз, единство
трудящихся, которому он служил всю жизнь. Так имя Майка Сарфати, пионера
профсоюзной независимости, будет жить так же долго, как и морской фасад
Хобокена -- и там же будет стоять его статуя. Остается только высушить его в
одном из ящиков, поскольку "это" должны отправить завтра. Прибудет на место
хорошо затвердевшим. Скажут, что он уехал с нами. Помогите мне.
Он снял пиджак и принялся за работу. Мы помогали ему, как могли, и
вскоре в цементном растворе начала вырисовываться немного грубоватая статуя,
которой все сегодня могут любоваться в Хобокене. Время от времени Карлос
останавливался, вытирал глаза и бросал полный ненависти взгляд на окружавшие
нас бесформенные глыбы.
-- Декаданс,-- пробормотал он, тяжело вздохнув.-- Декаданс -- вот что
это такое.
* Здесь: отдел связи с печатью, пресс-бюро (англ.).
** Cotea -- графиня (ит.).
Гуманист
Перевод французского С. Козицкого
В те времена, когда к власти в Германии пришел фюрер Адольф Гитлер, жил
в Мюнхене некто Карл Леви, фабрикант игрушек по роду своих занятий, человек
жизнерадостный, оптимист, верящий в человечество, хорошие сигары и
демократию и не принимающий чересчур близко к сердцу крикливые заявления
нового канцлера, будучи убежденным, что разум, чувство меры и некая
врожденная справедливость, несмотря ни на что, близкая любому человеку, в
самом скором времени возобладают над сиюминутными заблуждениями.
На настойчивые предостережения приятелей, приглашавших его последовать
за ними в эмиграцию, герр Леви отвечал доброй усмешкой и, удобно устроившись
в кресле, не выпуская изо рта сигары, предавался воспоминаниям о старых
друзьях по окопам Первой мировой - некоторые из них, сегодня высоко
поднявшиеся, не преминули бы в случае надобности замолвить за него словечко.
Угостив обеспокоенных приятелей рюмкой ликера, он провозглашал тост за
человечество, в которое, как он выражался, будь оно в нацистской или
прусской форме, в тирольской шляпе или рабочей кепке, он крепко верит. И
факт, что в первые годы нового порядка герр Карл не испытывал ни слишком
больших опасностей, ни даже неудобств. Бывало, конечно... Как-то его
оскорбили, в чем-то притеснили, но то ли окопные друзья и впрямь втайне
помогали ему, а может, его собственное истинно немецкое жизнелюбие и
соответственно внушающий доверие вид сыграли определенную роль, но до поры
до времени власти не проявляли к нему никакого интереса, и, пока те, чьи
свидетельства о рождении оставляли желать лучшего, направлялись в изгнание,
наш друг продолжал спокойную жизнь, деля время между своей фабрикой,
домашней библиотекой, сигарами и прекрасным винным погребом, поддерживаемый
непоколебимым оптимизмом и верой в человечество.
Потом грянула Вторая мировая, и положение несколько ухудшилось. Настал
день, когда его решительным образом не пропустили на собственную фабрику, а
назавтра какие-то молодчики в форме накинулись на него и крепко потрепали.
Герр Леви бросился к телефону, но окопные друзья все как один куда-то
исчезли, и он впервые почувствовал беспокойство. Войдя к себе в кабинет, он
остановился и долгим взглядом окинул стеллажи книг, закрывавшие стены.
Взгляд его был долгим и пристальным сокровища мудрости говорили в пользу
людей, в их защиту и оправдание, умоляя герра Карла не терять мужества и не
поддаваться отчаянию. Платон, Монтень, Эразм, Декарт, Гейне... Следовало
доверять великим, набраться терпения, дать человеческому время проявить
себя, разобраться в этом хаосе и недоразумениях, одержать над ними верх.
Французами придумано отличное выражение на этот счет - прогоните естество,
говорится у них, оно бегом вернется к хозяину. Великодушие, справедливость,
разум победят и на сей раз, хотя, очевидно, для этого может потребоваться
какой-то срок. Главное, не терять веру, не впадать в уныние, хотя не мешало
бы и принять кое-какие меры предосторожности.
Герр Карл сел в кресло и задумался.
Это был пухлый розовощекий человек с поблескивающими стеклами очков,
тонкими губами, изгиб которых, казалось, хранил следы всех когда-либо
слетавших с них прекрасных слов.
Долго и внимательно оглядывал он книги, знакомые безделушки, будто
испрашивая совета, и понемногу глаза его стали оживать, лицо засветилось
лукавой улыбкой, и, обращаясь к тысячам томов, герр Карл поднял перед собой
тонкий бокал, как бы заверяя их в своей верности.
На службе у герра Карла уже четверть века состояла чета добрых
мюнхенцев. Она - экономка и кухарка, прекрасно готовившая его любимые блюда,
он - шофер, садовник и сторож. У герра Шульца была единственная страсть -
чтение. По вечерам, когда его супруга принималась за вязание, он на долгие
часы погружался в книгу, взятую по рекомендации герра Карла. В их маленьком
домике в глубине сада нередко звучали зачитываемые вслух достойнейшие и
вдохновеннейшие строки. Любимыми авторами герра Шульца были Гете, Шиллер,
Гейне, Эразм. Случалось, в минуты одиночества герр Карл приглашал друга
Шульца заглянуть к нему в кабинет, где, раскурив сигары, они подолгу
беседовали о бессмертной душе, свободе и прочих прекрасных вещах,
упоминаемых в тех самых книгах, на которые оба поглядывали с трепетным
почтением.
Вот почему именно к другу Шульцу и его супруге обратился герр Карл в
этот трудный для него час. Прихватив с собой коробку сигар и бутылочку вина,
он навестил их в маленьком домике на краю сада и изложил свой план.
На следующий день герр и фрау Шульц принялись за дело. Был скатан в
рулон ковер из кабинета герра Карла, в полу проделано отверстие и
установлена лестница, ведущая в подпол. Прежний вход замуровали. К этому
времени туда уже была перенесена добрая половина всех книг, сигары и вина.
Фрау Шульц с сугубо немецким чувством уюта приложила невероятные старания,
чтобы уже через несколько дней подпол превратился в милую и обустроенную
комнатку. Вход в нее тщательно замаскировали плотно подогнанной крышкой,
закрытой сверху ковром. После чего герр Карл в сопровождении друга Шульца в
последний раз вышел из дому подписать необходимые бумаги и оформить
фиктивную продажу фабрики и дома, дабы уберечь их от конфискации. При этом
герр Шульц настоял на том, чтобы герр Карл сохранил при себе расписки и
документы, которые позволят законному владельцу в нужный момент вступить во
владение своим имуществом. Потом заговорщики вернулись домой, и герр Карл,
хитро улыбаясь, спустился в свое укрытие, чтобы в надежном месте дождаться
наступления лучших времен.
Дважды в день, в полдень и в семь часов вечера, герр Шульц, приподняв
ковер, снимал крышку подпола, и его супруга относила вниз прекрасно
приготовленные блюда и бутылку хорошего вина, а вечером друзья собирались
вместе, чтобы побеседовать о каком-нибудь возвышенном предмете:
правах человека, терпимости, бессмертии души,- и маленький подпол,
казалось, озарялся их по-рыцарски вдохновенными взорами.
В первое время герр Карл просил также приносить ему газеты и держал у
себя радиоприемник, но примерно через полгода, поняв, что известия
становятся все более и более тревожными и мир, как видно, действительно
катится к своей гибели, он приказал радио убрать, чтобы ни единым
упоминанием о сиюминутных переменах не подорвать желанную веру в
человечество. Так, скрестив на груди руки, поигрывая улыбкой на губах, герр
Карл продолжал оставаться твердым в своих убеждениях, отказываясь иметь в
своем подполе малейший контакт с тревожной действительностью, лишенной
будущего. Под конец он отказался даже от чтения угнетавших его газет и
довольствовался перечитыванием шедевров, черпая из них вечную силу
противостоять временному во имя поддержания своей веры.
Герр Шульц с супругой перебрались в дом герра Карла, чудесным образом
сохранившийся от бомбардировок. На фабрике у герра Шульца поначалу были
сложности, но бумаги существуют именно на такой случай, и они подтвердили,
что он вступил в законное владение делом после бегства герра Карла за
границу.
Жизнь при искусственном освещении и недостатке свежего воздуха
прибавила герру Карлу полноты, щеки его по прошествии нескольких лет
потеряли прежний румянец тем не менее оптимизм и вера в человечество
крепли, он мужественно держался в своем погребе, ожидая, пока на земле
восторжествуют великодушие и справедливость,
и, несмотря на то что известия, которые приносил ему из внешнего мира
друг Шульц, были крайне плохи, он не поддавался отчаянию.
...Несколько лет спустя после падения третьего рейха некий друг герра
Карла, возвратясь из эмиграции, навестил особнячок на Шиллерштрассе.
Дверь ему открыл высокий, седеющий, слегка сгорбленный господин
профессорской наружности. В руках он держал раскрытый томик Гете. Нет, герр
Леви здесь больше не живет. Он не оставил никакого адреса, и все поиски
после окончания войны не дали никакого результата. Всего доброго! Дверь
закрылась. Герр Шульц поднялся в дом и направился в библиотеку. Его супруга
уже приготовила поднос. Теперь, когда в Германии вновь заговорили об
изобилии, она баловала герра Карла самыми изысканными блюдами. Ковер был
скатан, крышка подпола поднята. Герр Шульц отложил томик Гете, взял поднос и
спустился вниз.
Герр Карл сильно ослаб и страдает флебитом. К тому же стало пошаливать
сердце. Следовало позвать врача, но нельзя подвергать Шульцев такой
опасности, их расстреляют, если кто-то прослышит, что они уже многие годы
кого-то прячут у себя в подполе. Надо терпеть и не сомневаться, что совсем
скоро справедливость, разум и человеческое великодушие победят. Главное - не
терять надежду.
Каждый день, когда герр Шульц приносил в подпол плохие новости -
оккупация Гитлером Англии особенно сильно огорчила герра Карла,- он старался
найти для друга Шульца доброе словечко и подбодрить его. Он жестом
показывает на книги, напоминая, что человеческое побеждало всегда, и только
так могли родиться великие шедевры. Герр Шульц возвращается наверх
значительно успокоившимся.
Дела на фабрике игрушек идут замечательно. В 1950 году герр Шульц сумел
расширить производство и удвоить оборот, он компетентный руководитель.
Каждое утро фрау Шульц относит вниз букетик живых цветов, которые она
ставит у изголовья кровати герра Карла. Она поправляет ему подушки, помогает
переменить позу и кормит его с ложечки, поскольку у самого у него уже не
хватает сил. Теперь он едва может говорить но порой глаза его наполняются
слезами, и благодарный взгляд останавливается на лицах прекрасных людей,
которые столько лет помогают ему сберечь веру в них и в человечество вообще,
и чувствуется, что умрет он счастливым и удовлетворенным, полагая, что
все-таки был прав.
Старая-престарая история
Перевод французского М. Аннинской
Столица Боливии Ла-Пас расположена на высоте пять тысяч метров над
уровнем моря. Выше не заберешься -- нечем дышать. Там есть ламы, индейцы,
иссушенные солнцем плато, вечные снега, мертвые города. По тропическим
долинам рыщут золотоискатели и ловцы гигантских бабочек.
Шоненбаум грезил этим городом едва ли не каждую ночь, пока два года
томился в немецком концлагере в Торнберге. Потом пришли американцы и
распахнули перед ним двери в мир, с которым он совсем было распрощался.
Боливийской визы Шоненбаум добивался с упорством, на какое способны только
истинные мечтатели. Он был портным из Лодзи и продолжал старинную традицию,
прославленную до него пятью поколениями польско-еврейских портных. В конце
концов Шоненбаум перебрался в Ла-Пас и после нескольких лет истового труда
сумел открыть собственное дело и даже достиг известного процветания под
вывеской "Шоненбаум, парижский портной". Заказов становилось все больше
вскоре ему пришлось искать себе помощника. Задача оказалась не из простых:
среди индейцев с суровых плато встречалось на удивление мало портных .
"парижского класса" -- тонкости портняжного искусства не давались их
задубевшими пальцам. Обучение заняло бы так много времени, что не стоило за
него и браться. Оставив тщетные попытки, Шоненбаум смирился со своим
одиночеством и грудой невыполненных заказов. И тут на помощь пришел
нежданный случай, в котором он усмотрел перст благоволившей к нему Судьбы,
ибо из трехсот тысяч его лодзинских единоверцев уцелеть посчастливилось
немногим.
Жил Шоненбаум на окраине города. Каждое утро перед его окнами проходили
караваны лам. Согласно распоряжению властей, желавших придать столице более
современный вид, ламы лишались права дефилировать по улицам Ла-Паса тем не
менее животные эти были и остаются единственным средством передвижения на
горных тропах и тропинках, где о настоящих дорогах еще и не помышляют. Так
что вид лам, навьюченных ящиками и тюками, покидающих на рассвете пригород,
запомнится многим поколениям туристов, надумавших посетить эту страну.
По утрам, направляясь в свое ателье, Шоненбаум встречал такие караваны.
Ему нравились ламы, только он не понимал отчего: может, потому, что в
Германии их не было?.. Караван состоял обычно из двух-трех десятков
животных, каждое из которых способно переносить груз, в несколько раз
превышающий его собственный вес. Иногда два, иногда три индейца перегоняли
караваны к далеким андийским деревушкам.
Как-то ранним утром Шоненбаум спускался в город. Завидев караван, он,
как всегда, умиленно заулыбался и умерил шаг, чтобы погладить какое-нибудь
животное. В Германии он никогда не гладил ни кошек, ни собак, хотя их там
водится великое множество да и к птицам оставался равнодушен. Разумеется,
это лагерь смерти столь недружелюбно настроил его к немцам. Гладя бок ламы,
Шоненбаум случайно взглянул на погонщика-индейца. Тот шлепал босиком, зажав
в руке посох, и поначалу Шоненбаум не обратил на него особого внимания. Его
рассеянный взгляд готов был соскользнуть с незнакомого лица: ничего
особенного, лицо как лицо, худое, обтянутое желтой кожей и как будто
высеченное из камня: словно над ним много столетий подряд трудились нищета и
убожество. Вдруг что-то шевельнулось в груди Шоненбаума -- что-то смутно
знакомое, давно забытое, но все еще пугающее. Сердце бешено застучало,
память же не торопилась с подсказкой. Где он видел этот беззубый рот, угрюмо
повисший нос, эти большие и робкие карие глаза, взирающие на мир с
мучительным упреком: вопрошающе-укоризненно? Он уже повернулся к погонщику
спиной, когда память разом обрушилась на него. Шоненбаум сдавленно охнул и
оглянулся.
-- Глюкман! -- закричал он.-- Что ты тут делаешь?
Инстинктивно он крикнул это на идише. Погонщик шарахнулся в сторону,
будто его обожгло, и бросился бежать. Шоненбаум, подпрыгивая и дивясь
собственной резвости, кинулся за ним. Надменные ламы чинно и невозмутимо
продолжали шагать дальше. Шоненбаум догнал погонщика на повороте, ухватил за
плечо и заставил остановиться. Ну конечно, это Глюкман -- никаких сомнений:
те же черты, то же страдание и немой вопрос в глазах. Разве можно его не
узнать? Глюкман стоял, прижавшись спиной к красной скале, разинув рот с
голыми деснами.
-- Да это же ты! -- кричал Шоненбаум на идише.-- Говорю тебе, это ты!
Глюкман отчаянно затряс головой.
-- Не я это! -- заорал он на том же языке.-- Меня Педро зовут, я тебя
не знаю!
-- А где же ты идиш выучил? -- торжествующе вопил Шоненбаум.-- В
боливийском детском саду, что ли?
Глюкман еще шире распахнул рот и в отчаянии устремил взгляд на лам,
словно ища у них поддержки. Шоненбаум отпустил его.
-- Чего ты боишься, несчастный? -- спросил он.-- Я же друг. Кого ты
хочешь обмануть?
-- Меня Педро зовут! -- жалобно и безнадежно взвизгнул Глюкман.
-- Совсем рехнулся,-- с сочувствием проговорил Шоненбаум.-- Значит,
тебя зовут Педро. А это что тогда? -- Он схватил руку Педро и посмотрел на
его пальцы: ни одного ногтя.-- Это что, индейцы тебе ногти с корнями
повыдергали?
Глюкман совсем вжался в скалу. Губы его наконе