Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
взглядом за движением моей руки.
Я снова оглянулся, утратив дар речи. Я не знал, как нарушить это молчание. Я
был близок к тому, чтобы отступить, не произнеся ни слова. Наконец я
произнес: Баллиба, - с вопросительной, надеюсь, интонацией. Пастух вынул изо
рта трубку и ткнул мундштуком в землю. Я страстно хотел сказать: Возьмите
меня с собой, я буду верно вам служить, а нужен мне лишь ночлег да немного
еды. Я понял, но, кажется, не подал вида, ибо он повторил свой жест и
несколько раз ткнул мундштуком в землю. Балли, - произнес я. Он поднял руку,
мгновение она колебалась, как бы над картой, затем замерла. Трубка все еще
слабо курилась, голубая струйка дыма повисла в воздухе, затем исчезла. Я
посмотрел в указанном направлении. Собака тоже. Мы все трое повернулись на
север. Овцы теряли ко мне интерес. Может быть, они поняли. Я услышал, как
они снова щиплют траву, переходя с места на место. Наконец я различил на
границе равнины неясное мерцание, рой светлячков, затуманенных расстоянием.
Я подумал о Млечном Пути. Как будто слабые брызги на мрачном горизонте. Я
возблагодарил вечер, приносящий с собой огни - в небе звезды, а на земле
ответные огоньки, зажигаемые людьми. Тщетно поднимал бы свою трубку пастух
при свете дня, направляя ее к отдаленному, четко очерченному месту
соединения земли и неба. Но вот я почувствовал, что пастух и собака снова
поворачиваются ко мне, и пастух затягивается трубкой в надежде, что она не
погасла. Я знал, что теперь уже один всматриваюсь в это отдаленное мерцание,
которое будет становиться все ярче и ярче, это я тоже знал, и затем внезапно
потухнет. А мне не хотелось оставаться одному, или с сыном, нет, одному,
очарованному. И я стал обдумывать, как бы покинуть их, не проклиная себя и
не причиняя боли, или с проклятьями и болью, но как можно меньшими, как
вдруг огромной силы вздох вокруг меня дал мне понять, что ухожу не я, а
стадо. Я смотрел, как они удаляются, - впереди человек, за ним овцы,
сбившись в кучу, низко опустив головы, толкая друг друга, изредка пускаясь
трусцой, вслепую, не останавливаясь, хватая в последний раз сколько удастся
травы, и позади всех - собака, помахивая длинным черным поднятым хвостом,
хотя и нет свидетелей ее торжества, если это именно то, что она испытывала.
Вот так, в идеальном порядке, который пастуху не надо устраивать, а собаке
поддерживать, маленькое стадо отбыло. Нет сомнения, что в том же порядке
добредут они до хлева или загона. А там пастух отойдет в сторону, чтобы
пропустить их и пересчитать, пока они проходят перед ним. Затем он
направится к своей хижине, дверь на кухню открыта, лампа горит, он войдет и,
не снимая шляпы, сядет за стол. А собака замрет на пороге, не зная, можно ли
ей войти или она должна остаться на улице.
В эту ночь у меня с сыном произошла дикая сцена. Не помню по какому
поводу. Подождите, это может оказаться важным.
Нет, не помню. У меня с сыном было столько сцен. В тот момент она,
вероятно, показалась похожей на любую другую, и это все, что я помню. Я,
конечно, провел ее наилучшим образом, как всегда, благодаря своей
безукоризненной технике, и продемонстрировал сыну всю безмерность его вины.
Но на следующий день я понял, что допустил ошибку. Ибо, проснувшись утром, я
обнаружил, что нахожусь в шалаше один, а ведь я всегда просыпался первым.
Более того, инстинкт подсказывал мне, что один я нахожусь уже длительное
время и что мое дыхание давно уже не смешивается с дыханием сына, в тесном
шалаше, который он воздвиг под моим наблюдением. Но то, что он исчез вместе
с велосипедом, ночью или на рассвете, само по себе не вызвало у меня
серьезного беспокойства. Если бы дело ограничивалось только этим, я нашел бы
его поступку великолепные и веские причины. К несчастью, он забрал свой
рюкзак и плащ. И ничего из принадлежавшего ему ни в шалаше, ни вне шалаша не
осталось, абсолютно ничего. Но и это еще не все, ибо ушел он со значительной
суммой денег, он, которому дозволялось иметь при себе лишь несколько пенсов,
иногда, чтобы опустить в копилку. Ибо раз уж он отвечал за все, под моим
наблюдением, конечно, и прежде всего за покупки, то пришлось доверить ему
деньги. Так что денег у него всегда было больше, чем необходимо. Чтобы
сказанное мной звучало правдоподобнее, добавлю следующее.
1. Я хотел, чтобы он научился двойной бухгалтерии в денежных расчетах,
и сам преподал ему ее основы.
2. Я не желал более иметь дела с этими жалкими грошами, некогда
составлявшими предмет моего восторга.
3. Я велел ему приглядывать, в его отъезды, второй велосипед, легкий и
недорогой. Ибо я устал от багажника и предвидел тот день, когда у сына не
останется больше сил крутить педали за нас обоих. Я подозревал, что я
способен, и более того, знал, что я способен, немного попрактиковавшись,
крутить педаль одной ногой. И тогда я снова займу принадлежащее мне по праву
место, то есть впереди. А сын мой будет следовать за мной. И прекратится
позор его неповиновения, когда я говорю: Направо, а он поворачивает налево,
а когда я говорю: Налево, он поворачивает направо, или едет прямо, когда я
говорю: Направо или налево, как это случалось в последнее время все чаще и
чаще.
Вот и все, что я хотел добавить.
Но, заглянув в свой кошелек, я обнаружил в нем всего-навсего пятнадцать
пенсов, и это привело меня к выводу, что сын мой, не довольствуясь имеющейся
у него суммой, обшарил мои карманы, прежде чем уйти, пока я спал. А душа
человеческая столь причудлива, что первым моим чувством было чувство
благодарности за то, что он оставил мне эту ничтожную мелочь, которая
выручит меня, пока не придет помощь, и в поступке его я усматривал
деликатность!
Итак, я остался один, имея при себе рюкзак, зонт (который он тоже мог
легко унести) и пятнадцать пенсов, сознавая, что меня покинули, безжалостно
и, наверняка, умышленно, в Баллибе, если я и впрямь находился в Баллибе, но
по-прежнему далеко от Балли. Я пробыл несколько дней, не знаю сколько, там,
где меня оставил сын, доедая остатки еды (которую он также мог легко
унести), не встретив ни одной живой души, бессильный что-либо предпринять,
или, возможно, достаточно наконец сильный, чтобы не предпринимать ничего. Я
сохранял спокойствие, ибо знал, что скоро все кончится или возобновится -
неважно, как это произойдет - тоже неважно, оставалось только ждать. И, то
отгоняя их, то призывая, чтобы проще было их уничтожить, я забавлялся
детскими надеждами, как например: сын мой, поостыв, сжалится надо мной и
вернется! Или: Моллой, в чьем краю я нахожусь, придет ко мне, если я не в
силах прийти к нему, и станет моим другом, моим отцом, и поможет мне сделать
то, что я должен сделать, и тогда и Йуди не разгневается на меня и меня не
накажет! Да, я не мешал моим надеждам расти и множиться, сверкать и
переливаться тысячью граней, а затем сметал их одним взмахом великого
отвращения, очищался от них и с удовольствием обозревал пустыню, которую они
только что оскверняли. А по вечерам я поворачивался лицом к огням Балли и
смотрел, как они разгораются все ярче и ярче, а затем гаснут почти
одновременно - тусклые мерцающие огоньки доведенных до ужаса людей. И я
говорил себе: Подумать только, я мог бы быть сейчас там, если бы не мое
несчастье! Что касается Обидила, о котором я до сих пор ни разу не упоминал
и с которым страстно желал встретиться лицом к лицу, то, признаться, я
никогда его не видел, ни лицом к лицу, ни на расстоянии, возможно, он вообще
не существует, меня бы это не удивило. А при мысли о тех наказаниях, которым
мог подвергнуть меня Йуди, меня охватывал такой мощный приступ внутреннего
смеха, что я сотрясался, не издавая при этом ни звука и сохраняя на лице
присущее мне выражение печали и покоя. Однако все тело мое сотрясалось, даже
ноги, так что я вынужден был прислоняться к дереву или к кусту, когда
приступ заставал меня на ногах, зонта было уже недостаточно, чтобы
предохранить меня от падения. Поистине, странный смех, и, если вдуматься,
назвал смехом я его, пожалуй, из-за лени или по неведению. Что касается меня
самого, этой надежной забавы, то должен признаться, что тогда мысль о себе
мне в голову не приходила. Временами, правда, казалось, что вот-вот она
придет, и я устремлялся к ней, как морской песок устремляется навстречу
набегающей пенистой волне, хотя, признаться, образ этот вряд ли подходил к
моему положению, вернее было бы сказать о дерьме, поджидающем, когда спустят
воду. И здесь же я упоминаю о том, как замерло однажды мое сердце, когда
муха в моей комнате, пролетая над самой пепельницей, взметнула дуновением
своих крыльев щепотку пепла. Постепенно я становился все более слабым и
самоуверенным. Уже несколько дней я ничего не ел. Я мог бы, вероятно,
поискать ежевику и грибы, но мне ничего не хотелось. Целый день валялся я в
шалаше, бессмысленно сожалея о плаще сына, а вечером выбирался наружу, чтобы
от души потешиться над огнями Балли. И хотя у меня немного побаливал живот,
который одолевали то спазмы, то газы, чувствовал я себя необычайно
довольным, я был доволен самим собой, буквально в восторге, очарован
собственной персоной. Я говорил себе: Скоро я совсем потеряю сознание, это
вопрос времени. Но прибытие Габера положило этим забавам конец.
Был вечер. Я выполз из шалаша, чтобы похохотать вволю, а заодно
посмаковать свое истощение. Он был уже здесь. Он сидел на пне и дремал.
Привет, Моран, - сказал он. Вы узнаете меня? - спросил я. Он вынул и раскрыл
записную книжку, послюнявил палец, полистал страницы, пока не нашел нужную,
и поднес книжку к глазам, которые одновременно опустил к ней. Я ничего не
вижу, - сказал он. Одет он был так же, как и в прошлый раз. Следовательно,
мои критические замечания о его воскресном костюме были несправедливы. Если
только сегодня не воскресенье. Но разве когда-нибудь я видел его одетым
по-другому? Спички у вас есть? - спросил он. Я не узнал этот издали
доносящийся голос. Или фонарь, - сказал он. По моему лицу он, вероятно,
понял, что никакими источниками света я не располагаю. Он вынул из кармана
электрический фонарик и посветил на страницу. Затем прочитал: Жак Моран,
вернуться домой, дело прекратить. Он выключил фонарик, закрыл записную
книжку, заложив в нее палец, и взглянул на меня. Я не могу идти, - сказал я.
Что? - спросил он. Я болен, не могу двигаться, - сказал я. Я не слышу, что
вы говорите, - сказал он. Я прокричал ему, что двигаться не могу, что я
болен, что меня надо перенести, что меня бросил сын, что больше мне не
выдержать. Он внимательно осмотрел меня с ног до головы. Я сделал несколько
шагов, опираясь на зонт, чтобы убедить его, что ходить я не могу. Он снова
открыл записную книжку, осветил фонариком ту же страницу, долго изучал ее и
произнес: Моран, вернуться домой, дело прекратить. Он закрыл записную
книжку, сунул ее в карман, положил в карман фонарик, поднялся, скрестил руки
на груди и объявил, что умирает от жажды. Ни слова о том, как я выгляжу. А
ведь я не брился с того самого дня, как мой сын прикатил из Хоула велосипед,
не причесывался, не мылся, не говоря уже о тех лишениях, которые я перенес,
и о глубоких внутренних метаморфозах. Вы узнаете меня? - закричал я. Узнаю
ли я вас? - произнес он. И задумался. Я знал, о чем он думает, - он
подыскивает фразу, способную побольнее меня уязвить. Ах, Моран, - сказал он,
- что вы за человек! От слабости я качался. Если бы я замертво свалился у
его ног, он сказал бы: Старина Моран, ты ничуть не изменился. Становилось
все темнее. Я засомневался, Габер ли это на самом деле. Шеф сердится? -
спросил я. У вас случайно не найдется бутылки пива? - спросил он. Я хочу
знать, сердится ли шеф? - закричал я. Сердится, - сказал Габер, - не смешите
меня, с утра до вечера он потирает руки, мне из соседней комнаты слышно. Это
ничего не значит, - сказал я. И посмеивается, - сказал Габер. Уверен, что он
сердится на меня, - сказал я. Знаете, что он сказал мне на днях? - спросил
Габер. Он изменился? - сказал я. Изменился, - сказал Габер, - нет, он не
изменился, зачем ему меняться, он стареет, вот и все, стареет, как весь мир.
Сегодня у вас какой-то странный голос, - сказал я. Вряд ли он меня услышал.
Ну что ж, - сказал он, снова скрещивая руки на груди, - если вам нечего
больше мне сказать, я пойду. И пошел, не попрощавшись. Но я догнал его,
несмотря на свое к нему отвращение, несмотря на слабость и больную ногу, и
потянул за рукав. Что он вам сказал? - спросил я. Габер остановился. Моран,
- сказал он, - вы мне осточертели. Умоляю вас, - сказал я, - скажите мне,
что он вам сказал. Он оттолкнул меня. Я упал. Он не хотел свалить меня, он
не понимал в каком состоянии я нахожусь, он просто хотел меня отстранить.
Подняться я не пытался. Я издал вопль. Он подошел и склонился надо мной. Усы
у него были, как у моржа, каштанового цвета. Я видел, как они шевелятся, как
открывается рот, и почти тотчас же услышал издали слова участия. Габер не
был жестоким, я прекрасно его знал. Габер, - сказал я, - о многом я вас не
прошу. Я хорошо помню эту сцену. Он хотел помочь мне подняться. Я оттолкнул
его. Мне было хорошо там, где я лежал. Что он вам сказал? - спросил я. Не
понимаю, - сказал Габер. Вы только что говорили, что он что-то вам сказал, -
сказал я, - но я вас перебил. Перебил? - спросил Габер. Знаете, что он
сказал мне на днях? - сказал я, - вот ваши слова. Лицо его просветлело. Этот
увалень соображал так же быстро, как мой сын. Он сказал мне, - сказал Габер,
- Габер, сказал он... Громче! - закричал- я. Он сказал мне, - сказал Габер,
- Габер, сказал он, жизнь - прекрасная штука, Габер, и превосходная. Он
приблизил свое лицо к моему. Превосходная, - сказал он, - прекрасная штука,
Моран, и превосходная. Он улыбнулся. Я закрыл глаза. Улыбки очень приятны,
по-своему сердечны, но лучше, когда они издалека. Я спросил: Вы полагаете,
он имел в виду человеческую жизнь? Я прислушался. Возможно, он не имел в
виду человеческую жизнь, - сказал я. И открыл глаза. Я был один. Пальцы мои
сжимали землю и траву, которую я нечаянно вырвал, все еще вырывал. Я вырывал
ее буквально с корнем. Осознав, что я сделал, что я делаю, какое неприличие,
я в ту же секунду перестал это делать и разжал ладони. Вскоре они опустели.
В эту ночь я отправился домой. Далеко я не ушел. Но это было начало.
Важен первый шаг. Второй уже не важен. Каждый новый день заставал меня чуть
дальше. Последнее предложение неточно, оно не передает моих надежд. Сначала
я считал шаги десятками. Останавливался, когда не мог идти, и говорил:
Браво, итого столько-то десятков, на столько-то больше, чем вчера. Потом
считал по пятнадцать, по двадцать и, наконец, по пятьдесят. Да, под конец я
мог сделать полсотни шагов, прежде чем остановиться, чтобы отдохнуть,
опершись о свой верный зонт. Сначала, кажется, я немного поплутал по
Баллибе, если я в самом деле находился в Баллибе. Затем, уже до конца,
следовал более или менее теми же путями, которыми мы уже шли. Но пути, по
которым возвращаешься, выглядят иначе. Я ел, повинуясь рассудку, все, что
природа, леса, поля, воды могли предложить мне съедобного. Кончил я морфием.
Предписание вернуться домой я получил в августе, самое позднее в
сентябре. Вернулся я весной, месяц уточнять не буду. Следовательно, я провел
в пути всю зиму.
Любой другой лег бы на снег с твердой решимостью никогда не
подниматься. Только не я. Когда-то я думал, что людям меня не сломить.
Теперь думаю, что я умнее вещей. Есть люди и есть вещи, не считая животных.
И Бог. Когда вещь препятствует мне, даже если это мне на пользу, долго это
не продолжается. Снег, например. Хотя, сказать по правде, он скорее увлекал
меня, чем препятствовал. Но, в некотором смысле, и препятствовал. Этого было
достаточно. Я победил его, скрежеща зубами от радости; резцами вполне можно
скрежетать. С трудом прокладывал я себе путь по снегу к тому, что назвал бы
своим поражением, если бы мог представить себя побежденным. Возможно, с тех
пор я это себе уже представил, а возможно, не представил, для этого
требуется время. Но по дороге домой я, жертва злобных вещей, людей и
ничтожной плоти, не мог себе этого представить. Мое колено, если сделать
поправку на привычку, заставляло меня страдать не больше и не меньше, чем в
первый день. Болезнь, какая бы она ни была, не прогрессировала. Возможно ли
такое? Возвращаясь к мухам: мне кажется, что есть такие, которые появляются
в домах в начале зимы и вскоре после этого умирают. Их замечаешь в теплых
уголках, они медленно летают и ползают, вялые, тихие. Вернее, замечаешь
изредка. Должно быть, они умирают совсем молодыми, не успев отложить яиц. Их
сметаешь шваброй в совок, не замечая. Странная порода. Но я стал добычей
иных недугов, слово неточное в основном кишечных. Я не желаю о них
распространяться к сожалению, а то был бы прелестный эпизод. Ограничусь тем,
что скажу: никто другой не превозмог бы их без посторонней помощи. Кроме
меня! Согнувшись пополам, прижав свободную руку к животу, я продвигался,
издавая время от времени вопль отчаяния и торжества. Мох, которым я питался,
вероятно, оказался вредным. Если бы я решил не задерживать палача, то
кровавый понос не остановил бы меня, я добрался бы до места казни на
четвереньках, теряя по дороге свои внутренности, изрыгая проклятия. Разве я
вам еще не говорил, что погубили меня мои же собратья?
Но я не стану задерживаться на моем возвращении, с его яростью и
вероломством. И обойду молчанием злоумышленников и призраков, которые
пытались помешать мне вернуться, как велел Йуди. И все-таки несколько слов
скажу, ради назидания самому себе и дабы приготовить свою душу к завершению.
Начну с моих редких мыслей.
Странное дело, меня занимали некоторые вопросы богословского характера.
Такие, например.
1. Как относиться к теории, согласно которой Ева родилась не из ребра
Адама, а из жирового утолщения на его ноге (задницы)?
2. Ползал ли змий, или, как утверждает Коместор, он передвигался
вертикально?
3. Зачала ли Мария через ухо, как утверждают Августин и Адобар?
4. Долго ли нам еще ждать пришествия Антихриста?
5. Действительно ли имеет значение, какой рукой подтираться?
6. Как относиться к ирландской клятве, при которой правую руку
возлагают на мощи святых, а левую - на мужской член?
7. Соблюдает ли природа субботу?
8. Правда ли, что чертям не страшны адские муки?
9. Как относиться к алгебраической теологии Крэга?
10. Правда ли, что святой Рош в младенчестве отказывался по средам и
пятницам от материнской груди?
11. Как отнестись к отлучению от церкви хищных зверей в XVI веке?
12. Следует ли одобрить итальянского сапожника Ловата, который распял
себя, предварительно оскопив?
13. Чем занимался Господь до сотворения мира?
14. Не может ли молитвенный экстаз стать в конце концов источником
скуки?
15. Правда ли, что по субботам муки Иуды прекращаются?
16. Что если отслужить заупокойную мессу по живым?
И я прочитал молитву: Отче наш, иже неси на небесех, да не святится имя
Твое, да не приидет Царствие Твое, да не будет воля Твоя. И т. д. Середина и
конец просто восхитительны.
Именно в этом легкомысленном и очарователь