Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
зверятины.
- Небось гайку легче проглотить? - спросил "путешественник", на
которого Аким сердился и разговаривать с ним не хотел. Спросил он вроде бы
просто так, от нечего делать, но из глубины все того же сложного,
человеческого нутра пробился интерес.
- Не доварилось, - не глядя на бывалого "путешественника", подгребая в
кучу головни, увеличивая силу огня, отозвался Аким.
- Как ты жрешь? - вздыбился вдруг практикант из Томского университета
Гога Герцев. - Он человека хотел слопать! Он людоед! Он и сам ободранный на
человека похож! А ты, вонючка, лопаешь всякую мразь! Тьфу!
Аким знал много всяких людей, давно с ними жил, работал, изучил их
повадки, как выразился в местной газете один наезжий писатель под названием
очеркист, и потому не возражал практиканту - молод еще, да и напарницу его в
лес увели, мучайся, угадывай вот, зачем ее туда увели?
- Сто правда, то правда, похож. У медведя и лапы точь-в-точь человечьи,
токо у передней лапы прихватного пальца нету, - миролюбиво согласился с
практикантом Аким и хотел продолжить объяснения, но подошла пора поднимать
печальную чарку за Петруню, чтобы в молчаливой строгости и скорби осушить ее
до дна.
Выпили, дружно принялись закусывать крошевом из ржавых килек, кашей,
борщом. Меж тем в ведре, закрытом крышкой от тракторного цилиндра, допрела
на угольях медвежатина, и Аким, выворотив из ведра кусище, кивком головы
показал связчикам на ведро, но они все отвернулись, и, пробормотав: "Не
хотите, как хотите!", зверобой по-остяцки, у самого носа пластал острущим
ножиком мясо и, блаженно жмурясь, почмокивая, неторопливо, но убористо
уминал кусок за куском, с хлебом и соленой черемшой.
Первым не выдержал "путешественник".
- Ты это... с черемшой-то зачем мясо рубаешь?
- Зырно.
Изобразив рукой, чтоб Аким отчекрыжил и ему кусочек медвежатины на
пробу, "путешественник" покривился словно бы над ним совершалось насилие.
Аким, поглощенный чревоугодничеством, мурлыкая от удовольствия, лопал мясо,
ни на кого не обращая внимания. И пришлось "путешественнику" делать вид, что
лезет он за этим самым мясом, преодолевая брезгливость, и, видит бог,
старается не для себя, досадно морщился, даже плюнул в костер
"путешественник", на что Аким, захмелевший от еды и выпивки, заметил:
"Доплюесся, губы заболят!" Выудив из ведра кусище мяса, по-дамски жеманясь,
"путешественник" снял его губами с лезвия ножа. Работяги плотно обступили
костер, наблюдая. Изжевав шматочек мяса и проводив его во чрево,
"путешественник" сузил глазки и, глядя вдаль, о чем-то задумался, потом
заявил, что жаркое напоминает по вкусу опоссума или кенгуру, но пока толком
он еще не разобрался, и отхватил кус побольше. Радист отряда, человек
потный, плюгавый, вечно тоскующий по здоровой пище и толстым бабам, тоже
отрезал мясца, но заявил при этом: едва ли пройдет оно посуху.
Намек поняли. Дружно выпили по второй кружке, и как-то незаметно
работяги один по одному потянулись к Акимову костру, обсели ведро с
медвежатиной.
- А что, если прохватит? - засомневался радист.
- С черемшой, с брусникой да под спирт хоть како мясо нисе, акромя
пользы, не приносит, - успокоил товарищей Аким и, напостившись в палатке,
напереживавшись без народа, ударился в поучительную беседу: - Медвежье мясо
особенное, товариссы, очень пользительное, оно влияет на зрение, от чахотки
помогает, мороз какой хоть будь, ешь медвежатину - не заколес, сила от
медвежатины, понимас, страшенная...
- По бабам с него забегаешь! - хохотнул кто-то.
- Я имя серьезно, а оне...
- Ладно, ладно, не купороссься, тем более что баб в наличности нету.
- А-а... - начал было радист, собираясь брякнуть насчет практикантки,
но его вовремя перебил "путешественник":
- Вот ведь святая правда: век живи, век вертись и удивляйся! Белый свет
весь обшарил, но медведя токо плюшевого видел, по глупости лет пробовал ему
ухо отгрызти, выплюнул - невкусно.
Пошла беседа, разворачивалась, набирала силу гулянка, поминки вошли в
самый накал. К закату следующего дня от медведя остались одни лапы в темных
шерстяных носках. Братски обнявшись, разведчики недр посетили, и не раз,
могилу Петруни, лили спирт в комки, меж которых топорщились обрубки
корешков, паутинились нитки седого мха, краснели давленые ягоды брусники.
Каждый считал своим долгом покаяться перед покойным за нанесенные ему и
всему человечеству обиды, люди клялись вечно помнить дорогого друга и отныне
не чинить никому никакого зла и неудовольствия.
Аким и выспался на могиле Петруни, обняв тесанную из кедра пирамиду.
Выспавшись и разглядевшись, где он, несколько устыдясь своего положения,
зверобой скатился к речке, ополоснул лицо и подался к почти затухшему
костру, вокруг которого разбросанно, будто после нелегкой битвы, валялись
поверженные люди, и только трезвый и злой Гога Герцев сидел на пеньке и
чего-то быстро, скачуще писал в блокноте.
Из Туруханска в отряд вылетел налаживать трудовую дисциплину начальник
партии. Зная, с кем имеет дело, он прихватил ящик с горючкой, и, когда
вертолет плюхнулся на опочек средь речки Ерачимо, единого взгляда начальнику
хватило, чтобы оценить обстановку - силы отряда на исходе, поминки проходят
без скандалов, драк и поножовщины - люди горевали всерьез.
- Послезавтра на работу?! - приказал и спросил одновременно начальник
партии. Всякая личность, ездящая и тем более летающая по туруханской и
эвенкийской тайге, была разведчикам недр известна, и они пронюхали: в
вертолете таится ящичек, и дали слово - в назначенный начальником срок выйти
на работу и от чувств братства хотели обнимать и даже качнуть хорошего,
понимающего человека, но начальник прямиком через речку стриганул к
вертолету, машина тотчас затрещала и метнулась в небо.
Как посулились, вышли на работу в назначенный день, не сразу, но
разломались и, вкалывая от темна до темна, наверстали упущенное, к сроку
отработали район, снялись с речки Ерачимо, вернулись в Туруханск, и те, кто
остался в отряде, на следующий сезон уже работали другой участок, на другом
притоке Нижней Тунгуски, еще более глухом и отдаленном, под названием Нимдэ.
...
Несколько лет спустя Акима занесло поохотиться на глухарей по Нижней
Тунгуске, он нарочно сделал отворот, долго шарился по мрачной речке Ерачимо,
пытаясь найти место, где стоял и работал когда-то геологический отряд. Но
сколь ни бегал по речке, сколь ни кружил в уреме, следов геологов и могилы
друга найти не мог.
Все поглотила тайга.
ТУРУХАНСКАЯ ЛИЛИЯ
Наконец-то побывал я на Казачинских порогах! Не проплыл их на пароходе,
не промчался на "Метеоре", не пролетел на самолете - посидел на берегу у
самого порога, и он перестал быть для меня страшным, он еще больше
привораживал, поднимал буйством какую-то силу, дремлющую в душе.
Я знавал пору, когда входивший в порог старикашка "Ян Рудзутак" верст
за десять начинал испуганно кричать заполошными гудками и до того доводил
команду, сплошь выходившую на вахту, в особенности пассажиров, что средь них
случались обмороки, и своими глазами видел я, как било припадком рыхлую бабу
и голова ее гулко брякала о железный пол парохода. Публику всю в ту пору с
палубы удаляли, да она большей частью и сама удалялась, залазила под койки,
под бочки, хоронилась в узлах, в поленницах дров, которыми пароход забивался
до потолка. "Рудзутак" хоть и числился "скоростной линией", отапливался
дровишками и, случалось, из Игарки в Красноярск прибывал на десятый или
двенадцатый день.
Конечно, и тогда уже попадались ухари, которым ничего не страшно на
этом свете. Они лаялись с командой, желая стоять грудью наперекор стихиям,
глядеть на них и презирать их, а удаленные с палубы иной раз с применением
силы парни и девки, в особенности же ребятишки, пялились в окна, расплющив о
стекла носы.
Когда мне первый раз в жизни довелось проходить Казачинские пороги, я
спрятался на палубе под шлюпку и как там не отдал богу душу, до сих пор
понять не могу.
Берега к порогу сужались каменным коридором, воду закручивало,
вывертывало вспученной изнанкой, от темени скал река казалась бездонной, ее
пронзало переменчивым светом, местами тьму глубин просекало остриями немых и
потому особенно страшных молний, что-то в воде искристо пересыпалось,
образуя скопище огненной пыли, которая тут же скатывалась в шар, набухала,
раскалялась, казалось, вот-вот она лопнет взрывом под днищем суденышка и
разнесет его в щепки. Но пароход сам бесстрашно врезался плугом носа в
огненное месиво, сминал его, крошил и, насорив за собою разноцветного
рванья, пер дальше с немыслимой скоростью и устрашающим грохотом.
Кипело, ахало, будто тысячи мельниц одновременно гремели жерновами,
лязгали водосливом, бухали кованым вертелом, скрипели деревянными суставами
передач и еще чем-то. Глохли, обмирали в камнях всякие земные краски, звуки,
и все явственней нарастало глухое рокотание откуда-то из-под реки, из земных
недр - так приближается, должно быть, землетрясение.
Лес по обоим берегам отчего-то сухой, да и нет лесу-то, веретье сплошь,
пальник черный. И они, эти полуголые берега, крутились, земля кренилась,
норовя сбросить все живое и нас вместе с пароходом в волны, задранные на
грядах камней белым исподом. Пароход подрагивал, поскрипывал, торопливо бил
об воду колесами, пытаясь угнаться за улетающей из-под него рекой, и на
последнем уж пределе густо дымил трубою, ревел, оглашая окрестности, не то
пугая реку и отгоняя морочь скал, не то умоляя пощадить его, не покидать и в
то же время вроде бы совсем неуправляемо, но вертко летел меж гор, оплеух,
быков, скал, надсаженно паря, одышливо охая. Что-то чем-то лязгнуло,
брякнуло, громыхнуло, ахнуло, и шум поднялся облаком ввысь, отстал,
заглухая, воцарилась мертвая тишина. "Все! Идем ко дну! Не зря бабушка мне
пророчила: "Мать-утопленница позовет тебя, позовет..."
Но пароход не опрокидывался, никакого визгу и вою не слышалось. Я
выглянул из-под шлюпки. Порог дымился, бело кипел, ворочался на грядах
камней уже далеко за кормою. Ниже порога, смирно ткнувшись головою в камни
берега, как конь в кормушку, стояло неуклюжее судно с огромной трубою, с
лебедкой на корме, и с него что-то кричали на "Рудзутак". Из недоступной
нашему брату верхней палубы голосом, сдавленным медью рупора, капитан
"Рудзутака" буднично объяснял: "Зарплату не успели. Не успели. Со
"Спартаком" ждите, со "Спартаком".
Разговор про зарплату всех пассажиров разом успокоил.
Пароходик с лебедкою под названием "Ангара" был туер. Он пережил целую
эпоху и остался единственным в мире. Трудились когда-то туеры на Миссисипи,
на Замбези и на других великих реках - помогали судам проходить пороги,
точнее, перетаскивали их через стремнины, дрожащих, повизгивающих, словно
собачонок на поводке. Туер, что кот ученый, прикован цепью к порогу. Один
конец цепи закреплен выше порога, другой ниже, под водой. И весь путь туера
в две версты, сверху вниз, снизу вверх. Однообразная, утомительная работа
требовала, однако, постоянного мужества, терпения, но никогда не слышал я,
чтоб покрыли кого-нибудь матом с туера, а причин тому ох как много
случалось: то неспоро и плохо учаливались баржа или какое другое судно, то
оно рыскало, то не ладилось на нем чего-нибудь при переходе через пороги, в
самой страшной воде. Сделав работу, туер отцепит от себя суденышко, пустит
его своим ходом на вольные просторы, в которых самому никогда бывать не
доводилось, и пикнет прощально, родительски снисходительно.
Ныне в порогах трудится другой туер - "Енисей" - детище Красноярского
судоремонтного завода. Он заменил старушку "Ангару". Ее бы в Красноярск
поднять, установить во дворе краевого музея - нигде не сохранилось такой
реликвии. Да где там! До "Ангары" ли?
Почти нагишом сидя на песчаном лоскутке берега, слушая шум воды,
размышлял я о всякой всячине, но, сколь ни копался, прежних ощущений в себе
не мог возбудить, и порог мне казался мирным, ручным, раздетым вроде бы. Ах,
детство, детство! Все-то в его глазах нарядно, велико, необъятно, исполнено
тайного смысла, все зовет подняться на цыпочки и заглянуть туда, "за небо".
Казачинский порог "подровняли" взрывчаткой, сделали менее опасным, и
многие суда уже своим ходом, без туера, дырявят железным клювом тугую,
свитую клубами воду, упрямо, будто по горе, взбираются по реке и исчезают за
поворотом. "Метеоры" и "Ракеты" вовсе порогов не признают, летают вверх-вниз
без помех, и только синий хвостик дыма вьется за кормой. Туер "Енисей", коли
возьмется за дело, без шлепанья, без криков, суеты и свистков вытягивает "за
чуб" огромные самоходки, лихтера, старые буксиры. Буднично, деловито в
пороге. По ту сторону реки пустоглазая деревушка желтеет скелетами стропил,
зевает провалами дверей, крыш и окон - отработала свое, отжила деревушка,
сплошь в ней бакенщики вековали, обслуга "Ангары", спасатели-речники и
прочий нужный судоходству народ.
Шумит порог, оглаживая, обтекая гряды камней, кружатся потоки меж
валунов, свиваются в узлы, но не грозно, не боязно шумит. И судно за судном,
покачиваясь, мчатся вдаль. Вот из-за поворота выскочила куцезадая самоходка,
ворвалась в пороги, шурует вольно, удало, не отработав по отбою к правому
берегу, от последней в пороге гряды, где крайней лежит, наподобие бегемота,
гладкая, лоснящаяся глыбища и вода круто вздыбленным валом валится на нее,
рушится обвально, кипит за нею, клокочет, сбитая с борозды. Порог, и
выровненный, чуть обузданный, никому с собою баловаться не позволит.
Стотонную самоходку сгребло, потащило на каменную глыбу. Из патрубка
самоходки ударил густой дым, по палубе побежал человек с пестрой водомеркой.
Ставши почти поперек стремнины, самоходка, напрягаясь, дрожа, изо всех сил
отрабатывала от накатывающей гряды, от горбатого камня, который магнитом
притягивал ее к себе - пять-десять метров, секунды три-четыре жизни
оставалось суденышку, ударило, скомкало, как мусорное железное ведро, и
потащило бы ко дну. Обезволев, отдало себя суденышко стихиям, положилось на
волю божью. Его качнуло, накренило и, кормой шаркнув о каменный заплесок,
выплюнуло из порога, словно цигарку, все еще дымящуюся, но уже искуренную.
- Там не один дурак лежит и обдумывает свое поведение, - присев
по-хозяйски к нашему огню и вытащив из него сучок на раскурку, сказал
незаметно и неслышно из-за шума порога приблизившийся к нам пожилой человек.
Прикурив, он по-ребячьи легко вздохнул, приветно нам улыбнулся, приподняв с
головы старую форменную фуражку речника, и продолжил о том, что в порогах
покоятся забитые камнями, замытые песком удалые плотогоны, купчишки в
кунгасах добро стерегут, переселенцы-горемыки, долю не нашедшие, отдыхают;
определился на свое постоянное место разный непоседливый народишко.
- А больше всех там нашего брата - баканщика покоится...
Моложавое лицо с прикипелой обветренностью, на котором спокойно
светились таежным, строгим светом глаза, мягкое произношение, когда слова
вроде бы не звучат, а поются, свойское поведение - как будто всю жизнь мы
знали друг друга, вызывали ответное доверие к этому человеку, рождалась
уверенность - где-то он и в самом деле встречался. Есть люди, что вроде бы
сразу живут на всей земле в одинаковом обличье, с неуязвимой и неистребимой
открытостью. Все перед ними всегда тоже открыты настежь, все к ним тянутся,
начиная от застигнутых бедой путников и кончая самыми раскапризными
ребятишками. Таких людей никогда не кусают собаки, у них ничего не крадут и
не просят, они сами все свое отдают, вплоть до души, всегда слышат даже
молчаливую просьбу о помощи, и почему-то им, никогда не орущим, никого
плечом не отталкивающим, даже самая осатанелая продавщица, как-то угадав,
что недосуг человеку, подает товар через головы, и никто в очереди не
возражает - потому что они-то, такие люди, отдают больше, чем берут.
Попиливают таких мужей за простодырство жены, и они, виновато вздыхая,
делают вид, будто ох как правильно все говорится и ох как раскаивается муж
перед женою, ох как ее слушается. На фронте, в санроте не раз случалось -
такой вот отодвигается, отодвигается в сторонку, уступая очередь в
перевязочную более пробойным людям, считая, что им больнее, а ему еще
терпимо, и, глядишь, догорит скромняга в уголке церковной свечкой. Совсем на
другой реке такой же вот человек утонул недавно, уступая место на
опрокинутой лодке тем, которые казались ему слабее, а был болен сердцем и,
спасая других, ушел под воду без крика, без бултыханья, боясь собою
обременить и потревожить кого-то.
Душевно легка, до зависти свободна жизнь таких людей. И как же
убиваются жены по скоро износившимся, рано их покинувшим, таким вот
простофилям-мужьям, обнаружив, что не умевший наживать копейку, постоять за
себя. с необидчивым и тихим нравом мужичонка был желанней желанного и
любила, оказывается, она его, дура, смертно, да ценить не умела.
Мы пригласили Павла Егоровича - так назвался наш гость - разделить с
нами трапезу. Он не манежился, выпил водочки, утер губы и с бережной,
праздничной отрадой разговелся кружочком огурчика и редиски, сказавши, что
свежей зелени нынче еще не пробовал. Вежливо поблагодарив за угощение, он
посулился порадовать и нас ответно: "Да куда же это годится - гости
пробавляются чаем на Казачинских-то порогах!"
Я увязался за Павлом Егоровичем и скоро узнал, что приехал он сюда в
двадцать шестом году из Пермской области. Жил я тогда в Перми, и, когда
сказал об этом Павлу Егоровичу, он от такого сообщения опешил, уставив на
меня зеленовато-хвойные глаза:
- Ну, не зря молвится - тесна земля, тесна.
- А вас-то, вас-то какими же ветрами занесло сюда?
- Нас-то? - Павел Егорович окинул сощуренным взглядом Казачинский
порог, и я догадался - он его "не слышит", не то, чтобы вовсе не слышит, он
привык к нему, как мы привыкаем к часам-ходикам, к мурлыканью кошки, -
обжито слышит, понимая голоса камней, различая их, отделяя гул порога в
разнопогодье, во время высокой воды, в меженную пору и в осень, когда река
расшита седовато-голубой, стежью, и скатившийся на глуби хариус лениво
теребит эти стежки, выбирая из них корм, и нет-нет жахнет хвостом редкий уже
здесь таймень.
- Вырос я невдалеке от Чернушки, речку в нашем селе к середине лета
коровы выпивали, - заговорил Павел Егорович, - а вот почему-то на воду меня
тянуло, на большую. Должно быть, в кровях запутался моряк! - Он прервался,
помолчал, не отрывая глаз от порога и от заречной протоки, огнувшей каменный
островок с пучком наветренного, голого леса на макушке. По окружью островка
внахлест лежали смытые деревья, по-за порогом, ниже его, на берега тоже
столкало много хламу, он горел, растекаясь сизым дымом вдоль реки, по обе
стороны которой то разбродно, то в одиночку, то кучно, то волнисто уходили
вдаль хребты, хмуролесье, блестели игольно останцы, с которых бурями и огнем
смахнуло растительность, однако у подножия хребта, в веселой пестрине
кружились хороводы осин, березняков, боярышника, жимолости, проталинами
стекали по камен