Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
Шестьсот!.. - взвизгнул от восторга Пархоменко.
Биржевик что-то пробормотал с извиняющимся еврейским акцентом.
- Что?
- Это уж слишком, господа... Шутка шуткой, но ведь Эммке...
- Дело не в Эмме!.. - восторженно блестя глазами, возразил Пархоменко.
- Тут - штрих!
- Н-нет... Аукцион так аукцион! - сказал Подгурский. - Кто больше?
Шестьсот... Кто больше?
С Мижуевым сделалось что-то странное и мучительное: темное жестокое
желание поднималось снизу и боролось с гадливостью и сознательным презрением
ко всем и к себе самому. Но что-то было сильнее презрения.
- Раз!.. Два!..
Пархоменко подскочил к Змме, и она уже инстинктивно покорно подалась к
нему.
- Семьсот! - негромко сказал Мижуев, и его угрюмое лицо исказилось
темным выражением вырвавшейся на волю жестокости и власти.
Пархоменко замялся.
- Раз, два... Три!.. Продана!.. - крикнул Подгурский.
И вдруг Эмма стала судорожно смеяться. На ее подрисованных неискренних
глазах сверкнули бессильные, быть может, ей самой непонятные слезы обиды и
стыда.
VI
Уже светало, и с далекого края моря на спящий городок шло тонкое
голубое сияние. Ночь бледнела и тихо уходила в горы, тени серели, все
казалось прозрачным, и даже горы вдали залегли, как предрассветные тучи в
синеватом тумане.
Звонко стуча по пустынным улицам, извозчик промчался к той даче, где
жила Эмма.
Мижуев все еще дрожал от неожиданно налетевшего дикого возбуждения.
Купленная женщина была у него в руках, и в несознаваемом чувстве полной
власти он инстинктивно мял доступное женское тело, скользящее за сухими
складками серого, на шелковой белой подкладке, широкого манто. Она все еще
была одета кое-как и вся дрожала, но как будто не от холода. При свете
бледного утра ее большие глаза на бледном подрумяненном лице с
растрепавшейся прической глядели испуганно и странно.
Что-то особенное было в ней: как сквозь блестящую мелодию шикарного и
бесстыдного танца иногда настойчиво звучит тайная дрожащая нотка непонятной
тоски, так из-под полуобнаженной, раскрашенной кокотки загородного кабака
робко и тоскливо глядела по временам какая-то другая - несчастная и забитая
- женщина. И когда она хохотала, пила, танцевала и била по рукам хватающих
ее мужчин, в уголках подкрашенных губ и подрисованных глаз неуловимо
скользила тень скрытого страдания. И это придавало ей острую болезненную
прелесть. Но там, в ресторане, при свете электричества, оно таилось под
бесстыдной маской жадной продажности, а теперь, когда все было кончено и ей
оставалось только ждать того, что сделает с нею этот купивший ее человек,
оно - это странное больное выражение - не скрываясь, выступило на
побледневшем усталом лице и грустно слилось с неясным светом печального
бледного утра.
И именно это бешено одурманило Мижуева, наполнив все его огромное тело
острой дрожью неумолимой похоти. И чем покорнее она подавалась в его руках и
чем печальнее и усталее смотрели ее глаза, тем темнее и тяжелее поднималась
откуда-то из черной глубины души потребность сладострастной жестокости.
И когда у дачи, в глубине темного сада, где томительно пахли невидимые
южные цветы, Эмма шла впереди, ведя его к себе, как молчаливая и покорная
раба, это непонятное желание страшной жестокости уже дурманом застилало его
мозг.
Мижуев шел сзади, и казалось, что в нем - два существа: одно ужасалось
того, что овладело им, а другое было пьяно сознанием полной власти и не
хотело видеть того, что совершенно ясно понимал он. И чем больше поднимались
в нем гадливость к себе и жалость к этой усталой, так, видимо, страдающей и
скрывающей свое страдание женщине, тем неудержимее становилась жажда самой
грязной, и жестокой похоти. И было такое чувство, точно он падал в пропасть,
видел свое падение, ужасался его и скользил все ниже и ниже во власти
проснувшегося старою зверя, которого он давно считал убитым в себе. Было
больно и жаль чего-то и в то же время как будто все стало безразличным,
кроме свирепого и жестокого желания.
- Ты... одна живешь?.. - коротко спросил он, весь дрожа и чувствуя, как
в истоме ожидания слабеют ноги. Он вдруг почувствовал как что-то сорвалось и
ухнуло куда-то вниз. Нелепая мысль сверкнула в воспаленном мозгу, загорелся
перед глазами красный огонь и что-то слепое, громадное овладело им всем.
С последним усилием воли он крикнул себе:
"Что это... сумасшествие? Мерзость!.." - но оно бессильно упало и с
глухим отчаянием что-то в глубине души сказало: "Ну и пусть... почему - нет,
если я могу и хочу? Да - зверь, самодур... да... ну и пусть!.."
И даже какое-то дикое злорадство зазвучало в его голосе, когда, точно
мстя кому-то, кто был лучше и чище его и кого он терял в эту минуту, Мижуев
вдруг остановил Эмму.
- Слушай... - неожиданно хрипло выговорил он. - Давай здесь!..
Эмма остановилась и, не поняв сразу, инстинктивно оглянулась на траву в
тени под деревьями и кустами роз. Но он перехватил этот взгляд, понял и в
страшном взрыве беспощадности схватил ее за руку.
Эмма отшатнулась, и лицо ее сразу стало таким убитым и жалким, как
тогда в ресторане, когда ее насильно раздевали. И она опять оглянулась, но
уж так безнадежно, как затравленный, вконец обессиленный зверек.
- Что вы!.. Здесь нельзя... - прошептала она побледневшими губами.
Но когда она отступила, манто слегка раскрылось, и голые плечи, бледные
при слабом свете, показались среди белого ломкого шелка.
- А я хочу!.. - коротко и странно усмехаясь, проговорил Мижуев.
Она что-то возразила, отступила, оглянулась тоскливыми огромными
глазами. Произошла короткая, судорожная борьба, и почти голая женщина,
путаясь в кружевных лохмотьях, вдруг, как из пены, встала посреди утреннего,
сказочного сада.
- Ах!.. - вскрикнула, она.
Мижуев схватил ее за голую гибкую шею и, с мучительным наслаждением
чувствуя, что ей больно, страшной силой пригнул к земле.
Ему захотелось сделать как можно больнее, что-нибудь ужасное,
омерзительное. Ярко, как молнию, сознавая весь ужас и безобразие своего
дикого порыва и как будто бросая всю ту, тяжесть, которая его давила столько
времени, на эту несчастную проститутку, он злорадно втаптывал в грязь
отвратительного, бессмысленного поступка все свое давнее, никем не
понимаемое, всеми отталкиваемое страдание.
Эмма коротко вскрикнула от боли, и в ту же минуту, вместе с потухшей,
замершей, последней судорогой полного удовлетворения, огромная волна
отвращения и презрения с головой охватила Мижуева. Он судорожно оттолкнул
Эмму и встал, тяжело и мокро дыша, весь в поту, горячий и ослабевший.
И разом все, что только что было так темно, страшно и неодолимо,
куда-то исчезло, и Мижуев увидел себя посреди сада, при свете утра, над
замученной женщиной, грязного, дикого и безобразного, как зверь.
Она цепко подхватила платье и юбки и мгновенно закуталась в свои
нарядные кружевные тряпки. Потом обернулась и стала перед ним, непонятно
глядя темными таинственными глазами. И в этих глазах Мижуев увидел
отвращение и острую бессильную ненависть.
Она молчала, вся дрожа в своем манто. Мижуев улыбнулся, подождал и
растерянно тронулся с места, не зная, что дальше сказать и сделать.
Он вдруг почувствовал ужасный непоправимый стыд и какой-то темный
унизительный страх. Все люди, которых он видел сегодня, - Четырев,
Пархоменко, Мария Сергеевна, Марусин, Опалов - мгновенно пронеслись перед
ним. Ненавидящие карающие глаза Четырева выглянули из-за этих страшных,
полных той же непримиримой ненависти женских глаз, и он чуть не вскрикнул от
боли, стыда и полного отчаяния.
Но неожиданно в ее глазах мелькнула странная тень. Не то страх, не то
угодливость, не то жадность. Она сделала усилие, чтобы выговорить, губы
вздрогнули, и Мижуеву, смотревшему на нее, вдруг стало страшно.
Это был, казалось, уже не человек, а что-то другое - жалкое и гадкое:
глаза ее, и жадные, и злые, смотрели лживо и нагло, губы уродливо кривились
в скользкую улыбку. Она сделала два шага вперед и, подняв голую руку,
положила ее на плечо Мижуеву.
Бледный свет утра скользнул по ее чистым линиям и затерялся в мягких
тенях полной пышной груди.
Было нечто похожее на испуг, но в следующее мгновение остались только
стыд и гадливость. Гадливость и к ней, и к себе. И дико было, что всего одну
минуту тому назад в нем пронеслась эта страшная буря. Казалось, что она
разразилась, и там, где разразилась, не было ничего. Что-то бесплодно и
глупо ушло и стало только противно.
- Не надо... - неловко проговорил он. - Деньги я пришлю потом...
Она еще тянулась к нему, заманчиво улыбаясь лживыми губами, но Мижуев
круто повернулся и тяжко пошел прочь.
Калитка сада с визгом захлопнулась за ним. Пахнуло пустотой и
молчанием, и бледно озаренная синяя улица открылась перед ним.
Он слышал, как торопливо пробежали по шуршащему гравию легкие женские
шаги; шорох шелковых юбок замер, и стало совсем тихо и пусто.
Холодно и грустно опустело и сердце Мижуева, и весь кошмар минувшего
вечера ушел в эту пустую бессильную грусть. Тогда Мижуев остановился посреди
улицы и сухими глазами посмотрел вверх, в голубоватое небо, на котором уже
плыли утренние, чуть розовые тучки, похожие на караван птиц, улетающих в
солнечный край.
VII
Вечером в городском саду играла музыка. Огромная яркая раковина эстрады
была полна музыкантами, шевелящимися, словно какие-то странные насекомые.
Целые ряды изящно-тоненьких смычков, как ножки кузнечиков, четко сучили
вверх и вниз, а черненький капельмейстер, тоже похожий на жучка, вставшего
на задние лапки, то складывал, то распластывал свои стрекозиные крылышки,
трепеща ими в воздухе. Сладостно посвистывали флейты, взвизгивали и
разбегались скрипки, а потом серьезная и грустная труба одиноко выводила
красивые и бархатные слова.
По всем аллеям плыла и не уплывала говорливая толпа. Стоял непрестанный
шорох бесчисленных ног, а говор то усиливался, нарастая, как волна, то вдруг
падал и убегал куда-то в глубь темных аллей, чтобы сейчас же вернуться с
целым каскадом смеха, выкриков и звонких блестков женских голосов.
Мгновенно появляясь, путаясь, сходясь и расходясь, как в спутанной
фигуре необыкновенного танца, плыли смеющиеся лица, интересные и
фантастичные в смутной игре голубоватого электрического света. А вверху,
высоко, темный бархат ночного неба молчаливо и торжественно сторожил землю
своими яркими южными звездами.
Праздник жизни сверкал беззаботным весельем, и Мижуеву казалось, что
среди этой нарядной толпы он один - угрюмое пятно, печать одиночества и
ненужности.
Сегодня Мария Сергеевна, как-то особенно красивая в своем новом голубом
платье, опять куда-то уехала с компанией Пархоменко, и целый день Мижуев
чувствовал, будто смутная тревога черной тенью стоит над ним. В последнее
время молодая женщина стала как-то чересчур интересна и весела, а Мижуев
знал, что Пархоменко, тайно от него, настойчиво и определенно, охотится за
нею. Можно было представить себе, как опытно, нагло и самоуверенно ведет он
свою грязную игру, ловко сужая круги. И, возбужденная вечным праздником
новей жизни, в котором как в налетевшей водовороте, после стольких лет
бедности и, скуки, совсем закружилась она, молодая женщина легко и
рискованно, скользила над краем. Даже костюмы ее, остро соединявшие
скромность порядочной женщины с пикантными намеками на обнаженность кокотки,
говорили о том головокружительном возбуждении, которое, вызывает в ней общая
охота за ее в полном блеске расцветшим и убранным телом.
Она сама, быть может, и не думала об этом, но Мижуев знал, что в таком
состоянии достаточно какой-нибудь случайности - лунной ночи, смелой
наглости, почти неожиданного, несерьезного поцелуя - и молодая раздразненная
женщина опомнится только тогда, когда все будет кончено.
Мижуеву было дико и нестерпимо больно представить себе эту женщину,
отдавшуюся человеку, для которого она - только тонкий инструмент для
возбуждения усталой плоти. Это было нелепо и не вязалось с ее изящным милым
образом. По временам казалось, что такое плоское падение невозможно: она
была прекрасна, умна, интеллигентна и любила двух человек, стоявших выше
уровня. После них это полуживотное, полуидиот Пархоменко был бы непонятной
гадостью.
Но временами набегала мучительная мысль:
"А чем я лучше его?.. Ну, допустим, что я умнее и тоньше чувствую, чем
он... Но разве, когда я сходился с нею, я дал ей свой ум и свои мучения, а
не ту же животную похоть... Уж будто бы мне нужна была ее душа, а не голое
красивое тело?.. А Пархоменко что?.. Мне даже не представляется, чтобы он
посмел и мог обладать женщиной, которая бесконечно выше его. Но я сам, там,
в саду, терзал эту несчастную Эмму, убивал в ней последнее человеческое
достоинство, мучил, как зверь, вовсе не думая о том, что она может думать и
чувствовать в это время. Если бы я даже узнал, что она чувствует и думает
гораздо тоньше меня, я разве не сделал бы того же?.. Так и этот... Если
случаем или силой она ему достанется, он будет мять ее тело, как всякое
другое, и то, что она выше его, будет только обострять наслаждение...
Когда-то она любила своего мужа, который был бесконечно лучше, умнее и
талантливее меня, а потом отдалась мне. Потому что я дал ей роскошь и
веселье... Я увлек ее перспективой новой жизни, а Пархоменко возьмет своей
наглостью, самодурством... еще чем-нибудь... Она пошла ко мне не любя,
только потому, что я богат... пошла, как последняя тварь и даже хуже, потому
что прикрыла, свою продажность мнимым увлечением... Мерзость!.."
Было больно думать; так больно, как будто, унижая ее, он унижал и
самого себя. А между тем в этих беспорядочных кошмарах было какое-то острое
наслаждение, точно на кровавую рану он капал острым зудящим ядом.
Мижуев шел в толпе, толкавшей его со всех сторон и обдававшей говором,
запахом духов, женщин и шелестом их платьев. Шел он, невидящими глазами
глядя под ноги, и большая душа его билась в тщетной жажде чего-то, чего он
не мог себе назвать.
В одной аллее он встретил старичка генерала и его дочь Нюрочку, которая
так звонко смеялась, поднимая голову и показывая забавный подбородочек. Она
увидела Мижуева еще издали, присмирела и забавно покосилась с
бессознательным, боязливым и наивным призывом. Освежающей струйкой пахнуло
на Мижуева от этого молоденького чистого личика, но он сжался и, тяжело
приподняв шляпу, прошел дальше.
На днях генерал, собравшись с духом, попросил его помочь отправить дочь
на курсы в Москву, и Мижуев согласился. Сначала это даже обрадовало его:
показалось так хорошо и приятно помочь милой девушке, но потом в темноте
души родилось угрюмое больное подозрение: представилось, что генерал
навязывает свою дочь миллионеру и что она сама не может не знать этого.
Мижуев ясно, точно старую знакомую картину, увидел, как он встретится с
девушкой в Москве, как они будут уже с первого момента чувствовать себя в
особых отношениях: связанной и хозяина, ждущего благодарности. После
непродолжительной борьбы и слез она, конечно, примет совершившееся как нечто
неизбежное и сделается любовницей миллионера. Ново и остро будет наслаждение
ее стыдом и девственным телом, а потом она оденется в шикарные платья и
сделается обыкновенной содержанкой.
Так неизбежно, просто и страшно показалось это Мижуеву.
"А почему?.. - спросил он себя. - Может быть, это будет вовсе не так:
может, мы останемся друзьями, "или она полюбит меня, и в ее нетронутой жизни
и моя станет свежей и здоровой?.. Почему я жду только мерзости, ведь жизнь
другая существует - люди живут счастливо и искренне... что ж я?.. Или я сам
ношу в себе зародыш болезни, и все, к чему прикоснусь, должно обращаться в
пошлость, в мертвечину?.. Это кошмар!.. Я болен и убиваю себя какими-то
галлюцинациями...
Лицо Мижуева покрылось так, точно острие вонзилось в сердце, и
почему-то стало ему страшно оставаться в этой раздражающей глупой толпе. Он
вышел из сада, пошел в маленький ресторанчик над морем и один сел за столик
на веранде.
- Федор Иваныч! Что вы тут один? - закричал кто-то с набережной, и
толстый, наглый и грязноватый Подгурский, сверкая голодными глазами и
выпученным парусиновым жилетом, подошел к нему.
- Здравствуйте... Скучаете?
Он сел возле и спросил:
- Ну, Федор Иваныч, чего же мы выпьем?..
Мижуев улыбнулся. В присутствии этого и несчастного, и наглого человека
он почему-то чувствовал себя легче. Как-то просто выходило у Подгурского это
голодное желание поживы. Оно было естественно и совершенно откровенно, а
между тем чувствовалось, что отношения его к Мижуеву основаны не на том,
даст или не даст он денег.
Он сразу увидел, что Мижуев скучает, и на его забулдыжном лице
отразилось искреннее желание развеселить, чтобы было весело вообще.
- А знаете новость?.. Опалов вчера выиграл у Пархоменко тысячу триста
рублей!
- Разве?.. - с добродушной деликатностью представился заинтересованным
Мижуев.
- Да. И знаете, что он сделал прежде всего?.. Сейчас же схватил ту
самую Эмму и помчался куда-то столь поспешно, что даже галстук забыл. То-то
блаженство!..
- Немного же ему надо для блаженства! - улыбнулся Мижуев.
- Это для вас немного, а для Опалова, у которого жена ходит в
фланелевом капоте и беременна каждые три месяца, который думает, что
двадцатипятирублевая кокотка из "Аквариума" есть предел женской прелести,
для него это целый новый мир - духов, холеного тела, кружев, роскоши,
изощренного сладострастия!.. О!..
Мижуев с презрительным добродушием подумал, что для такого маленького
бедного человека, как Опалов, это и в самом деле счастье, и даже нечто
похожее на зависть шевельнулось в нем.
- А знаете что?.. - неожиданно оживился Подгурский. - Поедем в казино!
- Что мы там будем делать?
- Как что? - играть! - произнес Подгурский таким тоном, точно обрадовал
Мижуева.
- Нет, что ж... - вяло отозвался Мижуев. - Скучно.
- Ну, поедем к Эмме - посмотрим, как Опалов там наслаждается!
Мижуев не ответил, и Подгурский, мгновенно угадав отказ, быстро
перескочил дальше:
- Чем же вам угодить?.. - он с затрудненным видом потер лоб. - Вот
что!.. Хотите, я свезу вас в одно место?.. Понимаете - одни девочки не
старше тринадцати лет... И есть такие, от которых еще детской пахнет...
Подгурский чмокнул перед своими собранными в пучок пальцами.
- Их уже раза три закрывали, так теперь они напуганы, но если не
пожалеть сотни-другой, можно увидеть штуки такие, что и в Париже не всегда
встретишь! Едем?.. Почему же нет?..
- Н-нет, право... - гадливо сморщился Мижуев.
- Почему?
- Так.
Подгурский пытливо заглянул ему в глаза.
- Ах, эти принципы!.. - нагло усмехнулся он. - А я слышал, что
миллионеры этим не страдают!
- Вы не допускаете у миллионеров даже простого, чувства брезгливости? -
серьезнее, чем хотел, спросил Мижуев и криво усмехнулся, точно судорога
свела ему одну щеку.
Подгурский внимательно посмотрел на него и вдруг переменил разговор. Он
стал расск