Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
щеки. Шла она понурясь, точно ей было стыдно, и каблучки ее постукивали
негромко и неуверенно. Когда генерал особенно неудачно острил, она еще ниже
опускала голову и щеки у нее начинали гореть. Но когда Мижуев, невольно
уступая желанию ободрить ее, уронил что-то смешное, девушка вдруг закинула
голову с пухлым, как подушечка, подбородком и засмеялась. Мижуев посмотрел
на этот подбородок: он был так чисто округлен и так нежен, что, казалось,
если бы тронуть его пальцем, то почувствовалась бы одна теплота. И невольно
стал он говорить ласковое и смешное, чтобы она смеялась.
Смеялась она как-то удивительно: вдруг зазвенит что-то и прервется;
потом она прямо взглянет темными глазами, застенчиво улыбнется и сделается
серьезной-серьезной.
И как только она рассмеялась первый раз, Мижуеву стало весело, и вдруг
ему понравилась эта парочка - и женщина-девушка, и сам добренький трусливый
генерал, со своими широчайшими лампасами и неудачными остротами. Понравилось
и то, что старичок называл ее "деточкой", а она его "папочкой". Это было
наивно и хорошо.
Прошли через весь сквер, где уже сгущался пахучий синий сумрак и
бродили уединенные парочки с негромким таинственным смехом и шепотом.
Какая-то легкость, давно не бывшая, налетела на Мижуева, и он стал прост,
разговорчив и весел. Начал рассказывать о своих поездках за границу,
юмористично описал фигуру на вершине Хеопсовой пирамиды, а потом, чтобы
стать ближе к девушке, вспомнил свои гимназические времена.
- Разве вы были в гимназии? - почему-то удивился генерал.
- Да. Нас воспитывали просто, да и средства тогда были скромнее.
Мижуев помолчал, вызывая картину забытой гимназии, и рассмеялся.
- А удивительные чудаки бывали у нас среди учителей!
- У нас тоже были... - отозвалась девушка.
- Как были?.. Разве вы не в гимназии уже? - спросил Мижуев и с улыбкой
посмотрел на нее. Ему стало приятно, что она уже "взрослая".
- Нет. Я уже кончила... давно... - тихонько ответила девушка.
- Ну, где же давно!.. - любовно засмеялся генерал. - Всего-то три
месяца!
- Мне кажется, что уже Бог знает сколько времени прошло, - еще тише
возразила девушка и совсем неслышно прибавила: - Сколько воды утекло.
- Вот как! - с комической важностью произнес Мижуев, и ему захотелось
просто взять и поцеловать ее в щеку. Так хорошо, чисто и сочно поцеловать.
Он посмотрел на нее внимательнее и увидел, что сначала она показалась
ему гораздо моложе, чем была на самом деле. Сбоку ему были видны мягкие
очертания груди, плечо, которое близко к нему было округло, и рукав платья
упруго охватывал руку.
- - Что же теперь?.. На курсы?.. - ласково спросил он.
- Не знаю... - чуть слышно ответила девушка и потупилась.
Генерал крякнул и неловко погладил бачки.
На минуту воцарилось молчание, и Мижуев почувствовал, что коснулся
больного места. Ему стало жаль их, и веселая мысль о том, что все это можно
сразу устроить, родилась у него. Но сказать показалось неловко, и, чтобы
прервать молчание и развеселить девушку, он опять начал о своих учителях.
- У нас был учитель математики... Такой толстый и важный, как директор
департамента. Весь урок он ходил из угла в угол и проповедовал свою
философию, которая вся состояла из одной фразы. Ходит по классу из угла в
угол, вертит пальцами перед животом и говорит важно-преважно: "Есть
фи-ло-софы... Есть труженики... А есть баловни судьбы-ы..."
- Вас, Федор Иванович, он, конечно, относил к баловням судьбы! -
заискивающе захохотал генерал и посеменил ножками.
- Н-да... Во всяком случае, тружеником меня трудно было считать.
- А философом? - лукаво заметила девушка и сконфузилась.
Мижуев засмеялся и опять почувствовал желание обнять и поцеловать ее.
Непременно в щеку и так звучно.
Но девушка опять потупилась. Легкой грустью все еще веяло от ее тонкой
фигурки.
- Да... - заторопился Мижуев, которому капризно захотелось, чтобы она
не была такой молчаливой и грустной. - А то еще был у нас учитель
географии... Высокий, худой как палка, которого звали "Макарон". Тот все
показывал нам солнечную систему в лицах: сам он был Солнце, я обыкновенно
изображал Землю, один маленький еврейчик - Луну и так далее. Солнце, сидя на
корточках посреди класса, медленно поворачивалось, Земля бежала вокруг
солнца, Луна во все лопатки поспевала кругом Земли... Сначала все шло
хорошо. Но потом все сбивалось, и происходила мировая катастрофа: Луна
налетала на землю, Марс попадал головой в живот Юпитеру, и эта
величественная планета неожиданно садилась на Солнце, образуя полный хаос.
Девушка вдруг закинула голову и зазвенела так беззаботно-весело, что
сердце у Мижуева обрадовалось. Ему страшно Хотелось, чтобы она еще смеялась,
и он стал болтать все, что приходило в голову. И хотя то, что он
рассказывал, было очень пустячно, но болтал он с таким неподдельным
комизмом, что выходило удивительно смешно. Раскрасневшаяся девушка уже
поминутно смеялась, закидывая голову и показывая свой милый подбородок.
Генерал хохотал до слез, и все встречные оглядывались на их шумную тройку.
- Был у меня знакомый дьякон в Самаре... Горький пьяница!.. Приходят к
нему с какой-нибудь требой... Выходит дьяконица и таинственно сообщает:
"Отец дьякон вас принять не могут!.." - "А что, разве - свыше?.." - "Свыше".
- "А-а!.." И посетитель пресерьезно удаляется.
- Свыше! - хохотала девушка и уже смотрела прямо в лицо Мижуеву, с
таким выражением, точно жадно ждала от него еще чего-то самого смешного.
А генерал шел сзади, прихрамывал и молчал. Замолчал он как-то сразу, и
на сморщенном личике его выразилось что-то затруднительное. Его вдруг
испугала такая неожиданная веселость и простота Мижуева. И в самой глубине
души его зашевелилось смутное опасение. Он еще не высказал его себе, но это
была робкая и бессильная птичья боязнь за свою чистую, нежную девочку.
"Богачи эти... - мелькнуло у него в голове, - ему ведь ничего не
стоит..."
Представление о том, что может сделать Мижуев с его маленькой дочкой,
рисовалось ему отчетливо, но было так страшно для него, что генерал боялся
даже и думать об этом. Наготы и позора своей девочки мозг его не мог
воспринимать.
- Нюрочка!.. Не пора ли домой... - неловко позвал он.
Девушка оглянулась удивленно.
- Еще рано, папочка!
Генерал смущенно забормотал. Личико у него было красное, глазки бегали
совершенно нелепо. Мижуев тоже оглянулся на него и какими-то тончайшими
изгибами мысли инстинктивно понял. Что-то тяжелое и давнее шевельнулось в
нем. Сначала было больно, но вдруг тайная острая мысль сверкнула откуда-то
из самой темной глубины: дать денег, увезти на курсы... Неровными, но
яркими, как молния, зигзагами в воображении засверкало ослепительное,
молодое, в первый раз обнаженное тело, трепетные наивные вспышки еще
неопытного сладострастия... потом бешеный огненный акт. Он искоса против
воли взглянул на девушку, и ему вдруг показалось, что она уже стоит нагая и
он видит ее круглые голые руки, небольшую упругую грудь, мягкие пряди волос
на голом плече. Что-то похожее на горячую волну ударило ему в голову, но
сейчас же Мижуев опомнился.
А девушка смотрела на него и спрашивала что-то.
- Да, - отвечал Мижуев, чувствуя страшную радость, что это кошмарное
видение исчезло. Ему страстно захотелось рассеять угадываемое в генерале
опасение, стать простым, милым, равным.
"Ведь он прав, что боится меня, - со скорбью подумал он, - и я не
виноват... Всякий другой на моем месте поступил бы так. Что ж..."
Со страшным трудом Мижуев опять отвел надвигавшуюся жадную и властную
мысль, и ему стало грустно, безнадежно-грустно, точно он почувствовал силу
сильнее себя.
И, поддаваясь этому грустному сознанию и теплому покаянному чувству
перед этой чистой нежной девушкой, Мижуев слово за слово стал говорить о
своей жизни.
- Счастливы вы, - наивно щебетала Нюрочка, - вы везде можете побывать,
все узнать, увидеть!.. Мы вот в первый раз в Ялте и то как в раю.
- Счастье не в этом, - грустно возразил Мижуев, - жить можно везде;
живут люди и на Северном полюсе, живут на Камчатке и в Сахаре, и в Пинских
болотах... И люди, живущие там, даже поднимаются до создания своей поэзии.
Можно жить без пальм, без тепла, без больших городов. Это все чепуха...
форма. Без одного нельзя только жить человеку: без людей. В одиночестве
человек тупеет, слабеет, становится бессильным и ненужным.
- А мне кажется, я и в пустыне бы прожила, лишь бы цветы были, птицы,
море...
- Это только кажется, - усмехнулся Мижуев, - человеку даны сложные и
глубокие чувства... И чтобы наполнить их жизнью, нужно вокруг такое же
сложное, тонкое и глубокое... Одним небом, деревьями да морями душу не
оживишь... Сколько ни езди, сколько ни смотри...
- Да. Но у вас, верно, и людей кругом всегда сколько угодно... Ведь вы
столько добра можете сделать, - робко заметила девушка. И раньше, чем он
ответил на это, она почувствовала что-то такое, отчего сердце ее тихонько
сжалось.
Мижуев чуть-чуть покривил углы рта и вдруг показался ей каким-то
массивным, тяжелым и больным.
- А! - горько проговорил он с внезапным порывом. - Добро!.. Когда
каждый человек, который подходит к вам, только и приходит за этим добром...
- Не всякий же, - со странной и жалостливой торопливостью возразила
девушка.
Мижуев промолчал. У него в душе произошло нечто странное: стало страшно
досадно, что говорит об этом перед какой-то девочкой, раскрывая свою душу;
холодное чувство гордости легло на губы, а под ним хотелось хоть раз, хотя
бы и некстати, просто высказаться. И последнее преодолело.
- Может, и не всякий, - с усилием выговорил он, - но когда люди только
и приходят за тем, чтобы взять денег, то уже если и придет кто-нибудь так,
просто, с открытой душой, все кажется, что это только так, а в глубине души
ему надо того же... Что и он не пришел бы, если бы не мог взять денег. И уже
настораживаешься... Иногда такая инстинктивная злоба рождается, что и сам
оттолкнешь, сделаешься грубым и жестоким... Это очень мучительно, право!
В голосе Мижуева вздрогнуло что-то, он опять покривил губы и замолчал.
Стало очень тихо, и шум моря показался девушке одиноким и печальным. Она
задумалась, и тысячи нежных, ласковых слов замелькали у нее в голове. С
материнской нежностью, раскрывающей всю ее девическую, еще наивную душу, ей
захотелось приласкать его, утешить.
Генерал с удивлением смотрел сзади на сутулую громадную фигуру Мижуева.
Сначала он не поверил ему и даже смутно испугался еще больше: ему
показалось, что Мижуев притворяется несчастным, нарочно ради Нюрочки. Но
потом старику стало стыдно этой мысли и жаль Мижуева, по-стариковски, с
отеческой нежностью.
- Мне кажется... - тихо начала девушка.
Но порыв уже прошел. Холодное чувство взяло верх. Мижуеву стало досадно
своей откровенности перед такими, в сущности, ничтожными людьми, как
какой-то отставной генерал и его дочь-гимназистка, которую он купить может.
Это чувство было мучительно для него самого, и он сам сознавал его грубость,
но все-таки стал высокомерен и холоден.
- Нет, это пустяки... - холодно перебил он и неожиданно заговорил о
чем-то ненужном и неинтересном.
Девушка быстро взглянула на него, и лицо Мижуева было неподвижно и
брезгливо. Она внезапно побледнела и вдруг выпрямилась, стала смотреть прямо
перед собой, и пальцы у нее задрожали от смутной, но больной обиды. Точно
кто-то раздел и насмеялся над ней, над тем, что она открыла с чистым и
глубоким желанием.
Генерал пытался утешить Мижуева, но вышло так некстати, что он смешался
сам и понес какую-то чепуху.
Когда дошли до конца набережной, стало совсем неловко и пусто, и
почувствовалось, что надо расходиться. Генерал ослабел и, не зная, как
покончить, мялся, семенил и говорил уже окончательно неинтересные вещи о
вечере, море, о ялтинской жизни. Мижуев молчал и только изредка отвечал не
глядя:
- Да, это верно...
- Видите ли, Федор Иванович... - начал опять генерал, но в это время
дочь тихо потянула его за рукав и не глядя сказала тихо, но настойчиво:
- Пора домой, папочка... Мне холодно.
- Сейчас, сейчас, деточка... - заторопился обрадованный генерал. - Ну,
до свидания, Федор Иванович, до свидания...
Он долго жал руку Мижуева и, чувствуя, что чего-то не хватает, не
решался уйти. Девушка ждала молча, побледневшая, печальная. Ей было жаль
всех - и себя, и отца, и Мижуева, и того светлого, хорошего, что было и
ушло. Было жаль и на кого-то обидно до слез.
Только уже прощаясь, она на какое-то замечание отца коротко и слабо
рассмеялась, закинув все-таки голову и показав свой нежный чистый
подбородок.
В самую последнюю минуту что-то теплое шевельнулось в ней, и звенящим
голосом она сказала:
- Федор Иванович, можно вас попросить заходить к нам?..
- Спасибо... - холодно отвечал Мижуев.
Девушка мучительно покраснела, и глаза у нее стали
печально-недоумевающие.
Всю дорогу она молчала и слушала, как предостерегающе шипел под ногами
гравий. В душе у нее было смятенное чувство, точно оборвалось навсегда
какое-то счастье, и еще сильнее была острая жалость к Мижуе-ву.
IV
Ночь отделила море от земли. За резко освещенным каменным парапетом
набережной стеною стоял что-то скрывающий мрак, и в нем чудилась непонятная
непрекращающаяся жизнь. В невидимом просторе что-то двигалось, напряженно
вздыхало, всплескивало, как будто плакало, росло и падало и опять нарастало
где-то в черной дали, слитой с черным небом. Там, во мраке, скрыто от
человеческих глаз, неустанно шла вечная таинственная борьба, точно миллиарды
каких-то существ под покровом короткой ночи спешили закончить свое свирепое
темное дело.
А набережная, безжизненно озаренная бледными огнями фонарей, была
окована прозрачной чуткой пустотой. Деревья сливались в темную однообразную
массу, и только у самых огней ярко, но мертво зеленели отдельные застывшие
листья. Порой где-то вырастали одинокие отчетливые шаги, в круге света вдруг
рождалась резкая черная тень, росла, вытягивалась, перегибалась за парапет в
море и также мгновенно пропадала во тьме, унося вдаль четкие стихающие шаги.
Мижуев шел один, и казалось ему, что голова его огромна, а сердце
пусто.
Неустанно море шумело и о вечной тоске, над горами безмолвно горели
большие звезды, и в душе Мижуева было такое чувство, точно он стоит над
миром, в котором все давно умерло, навсегда прекратилась всякая жизнь, и
глаз видит только мертвые снежные поля да далекие звезды, окованные холодом
вечного молчания.
Мертвая грусть тихо ныла в душе, и было все равно, куда и зачем идти в
пустоте и молчании ночи.
Еще живо было светлое воспоминание, и в ушах, как будто издалека,
раздавался звенящий смех. Мелькали в памяти: светлые волосы, влажные глаза и
мягкий чистый подбородок закинутой в смехе женской головки. Но мысли бежали
мимо нее, быстро и далеко, как тучи мимо луны в мутную зимнюю ночь. Не было
в них ни цели, ни начала, ни конца, и уныла была их дымно мчащая быстрота.
Медленно и тяжко, как трудно больной, Мижуев шел до конца набережной,
останавливался, шел назад и не мог бы выразить словами того, о чем думал в
это время. Не было определенных слов, не было лица, к которому обратить
протест. Так, чего-то требовала больная душа, придавленная сознанием
непонятной, но непреоборимой несправедливости. Рисовалось какое-то
стремительное движение, яркое и живое, как человеческая любовь и
человеческая радость. Вокруг же было пусто и казалось, что не на набережной,
а во всей жизни четко звучат только его собственные тяжелые шаги, бесцельно
и точно отсчитывая ступени мертвого, никому не нужного пути.
"Пора умирать!" - с кривой усмешкой вдруг подумал Мижуев.
В одно мгновение стало легко и свободно, как будто этим словом
сдернулась завеса с черного и тяжелого и оказалось, что там нет ничего -
пустота. Ощущение легкой пустоты на мгновение все тело его сделало легким и
свободным, как будто он перестал быть Мижуевым, отяжелевшим, мрачным,
пожившим человеком. Но чувство это было мимолетно и потухло, как искорка во
тьме на ветру.
- Если осталось одно - смерть, то, значит, все это - правда: правда,
что жизнь его в самом деле безобразна, нелепа и жить нельзя.
И вдруг стало так тяжело, что захотелось плакать, грянуться о землю,
лицом вниз и лежать.
- Да в чем же дело?.. Я болен?.. - с отчаянием спросил Мижуев,
задыхаясь от страшной тяжести и не понимая ее. - Я имею все, что нужно
человеку, и даже больше того... Тысячи людей мечтают о том, чтобы иметь
сотую часть того, что имею я... Мечтают о недостижимом счастье!.. Все мои
страдания всякий характеризует как бешенство с жиру... Чего мне надо?.. Есть
все...
И яркой полосой в одно мгновение пронеслись перед Мижуевым десятки
прелестных женщин, театры, моря, города, картины, автомобили, рысаки...
целый мир, полный красок, света и движения, все самое пышное, красивое и
приятное, что может дать мир... Но его собственное лицо, больное и тяжелое,
осталось в стороне. И все ушло вдаль, побледнело и вдруг стало однообразным
и убогим, как полинявшая мишура.
- Не то, не то!.. А что же?.. - спросил он куда-то внутрь своей
молчащей души, и вдруг прилив злобы, беспредметный и бесполезный, потряс все
громадное тело Мижуева, и сквозь почти безумное страдание, длившееся один
бесконечный момент, он упал в пустую холодную дыру, в которой уже не было
ничего, кроме бесконечной усталости.
Молча, без мыслей, как бы всем существом опускаясь все ниже и ниже,
Мижуев прошел до конца набережной и вспомнил, что уже много раз прошел ее из
конца в конец. Он повернул назад, и когда через дорогу его легли яркие
полосы ресторанного света, Мижуев перешел улицу и машинально отворил большую
тяжелую дверь.
"Надо поесть... я просто ослабел..." - равнодушно подумал он.
За яркой зеркальностью окон блестели живые огни, двигались черные
силуэты, зеленели резные листья декоративных растений и скатерти столиков
белели, как горный снег.
Как только Мижуев открыл двери и швейцар поспешно стащил с его
массивных плеч пальто, со всех сторон, ошеломляя после тишины ночи, ударил
спутанный стон голосов, взрывы смеха и искристый звон стекла. Мижуева сейчас
же увидели и узнали. То там, то тут, сквозь стук, гам и звон, послышалось
его имя, произносимое торопливо и как будто предостерегающе. Несколько
женских лиц любопытными глазами проводили его, пока он медленно пробирался
среди столов. У самого буфета его окрикнул знакомый московский литератор
Опалов.
- Федор Иванович!.. - радостно закричал он, вставая навстречу, и его
лицо, тонкое, с узкими странными, как у японской куклы, глазами, начало
улыбаться с выражением живейшей радости и полного дружелюбия. - Федор
Иванович, садитесь с нами!.. Человек, дайте стул!
За столом сидели трое: те два писателя, которых Мижуев сегодня встретил
на набережной, и опухший, лысоватый, грязноватый господин, в узких, не по
ногам парусиновых брюках и в странном, н