Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
ью как же быть? Или она не нужна? Нужна-то нужна, но не
более, чем аккуратному ученику возможность улечься спать спокойно в
уверенности, что задача решена им правильно... Да, ответ тот же, что в
"Евтушевском" {25}: 24 аршина сукна... И только.
Было время, когда, читая "Клару Милич", я слышал музыку... Но игрушка
сломана, и я не заметил даже, когда это произошло. Вот валик, вот
молоточек... шпеньки... вот и ящик... Только я не сумею их сложить... да и
незачем, все равно, - старой музыки не услышишь: слух не тот... Мы видели
сейчас, что делало Аратова живым и реальным. Аратов - это наше изменившееся
я, изменившееся, но от меня все же не отделимое, и которому, в сущности,
ничего не нужно, кроме его: тик-так, тик-так... только бы подольше. А Клара?
В ней тоже мое я, но здесь уже не реализм настоящего, т. е. жизни, сделавшей
свое дело, а несомненность жизни, которая была, но в сопоставлении с
настоящим кажется призраком. В действии Клары почти нет: она только скользит
по рассказу, точно китайская тень по экрану. Если Аратов весь - будни, весь
- скука фотографии, и даже от пальцев его пахнет иодом, - Клара ни разу не
является нам будничной. Она поет... она любит... она убивает себя от любви,
хотя и боится смерти... у Клары маленькие красные розы в волосах и коса,
которая змеею обвивает ей руку... у нее даже слезы большие и светлые... О
Кларе говорят с обожанием, она и снится только прекрасной, и она желанна
даже, когда приносит смерть. И при всем том Клара несомненно была... Можно
сомневаться в том, что есть, - но как уничтожить сознанием то, что оставило
след в сердце... Передо мной - портрет Клары Милич, разве что чуть постарше
тургеневской. Он снят в Киеве, и на нем изображена девушка сильного сложения
с покатыми плечами, которые стянуты в атлас, кажется белый и, по-видимому,
оперного костюма Жалко, что закрыты ее волосы, но постав головы на тонкой и
царственной шее заставляет думать, что это именно они несколько оттягивают
назад голову. Фантастическая эгретка в виде птицы спускается на ее низкий
лоб, такой же неподвижный и "каменный", как у тургеневской героини. Брови,
черные и почти сросшиеся прямой линией, идут над небольшими, как и у Клары,
глазами, и я не видел глаз чернее - не желтее, как на испанских портретах, а
именно чернее, - это глаза-зрачки, трагические и самоосужденные. Они
небольшие, эти глаза, потому что точно вобраны внутрь сосредоточенным и
страстным желанием, и упрямая воля, кажется, сблизила их лучи. Тонкие губы
портрета вырезаны смело и красиво, овал лица не то еврейский, не то
цыганский, и самое лицо также задумчиво и почти сурово, - все, как у
тургеневской Клары. Актриса, изображенная на моем портрете, носила тоже
поэтическое имя - Евлалия {26}. Она сначала пела, потом перешла на
драматическое амплуа, - ив тоске любовного разочарования, еще молодой,
приняла фосфор в Харьковском театре после первого акта "Василисы
Мелентьевой" {27}. Это было в 1881 г., т. е. раньше появления в свет
тургеневской повести.
То, что мы так неточно называем поэтическим образом, дает нам в Кларе
различить три психологических момента, слитых обманчивой цельностью рассказа
о жизни. Первый момент - это что-то вроде ощущения, по крайней мере, в нем
преобладает ощущение; тоскливое, оно похоже на тот образ, который Аратов
увидел в стереоскопе:
Он так и вздрогнул, когда увидал сквозь стекло фигуру Клары, получившую
подобие телесности. Но фигура эта была серая, словно запыленная... и к тому
же глаза все смотрели в сторону, все как будто отворачивались. Он стал
долго, долго глядеть на них, как бы ожидая, что вот они направятся в его
сторону... он даже нарочно прищуривался... но глаза оставались неподвижными,
и вся фигура принимала вид какой-то куклы ".
Тоскливый осадок жизни, в которой было столько неосуществившихся
возможностей, столько непонятных и брошенных задач, легкомысленно забытых
обещаний, незамеченных движений перламутрового веера около розовых губ, -
вот первый абрис Клары. Поистине человек - неблагодарнейшая из тварей... Чем
полнее наливают ему кубок, тем горячее будет он верить, что там была лишь
одна капля и та испарилась, едва успев освежить ему губы. Надо быть
заправским неудачником, чтобы рано утомиться жизнью и сказать себе - не
другим, а именно себе, тихо сказать: довольно. Тургенев провел счастливую
жизнь - как Гете, он был и красив, и гениален, и любим, и сам умел любить, -
и все же на 65 году жизни он создал Клару Милич, т. е. воспроизвел ощущение
непознанного" только манившего и так дерзко отвергнутого; Тургенев был
счастлив, - тем тоскливее должна была быть фотография Клары в стереоскопе.
Второй момент образа Клары - это желание. Аратов это - я, но я не хочу быть
собою, быть старым, страдающим, неподвижным и беспомощным, которого можно
взять, но который сам никого уже не покорит и ничего не создаст. И вот Клара
Милич должна быть не только полным, но и жгучим отрицанием Аратова, желанием
и невозможностью не быть Аратовым - отсюда и эти черные глаза, и трагизм,
для которого нет будней, и эта смерть, чтобы не познать будней и не видеть
пальцев Аратова, окрашенных иодом; оттуда и эти светлые, большие слезы, и
это полюблю - возьму, и черные усики на верхней губе. И она же, эта страстно
отрицающая аратовщину девушка, она, смертельно оскорбленная Клара, осуждена
любить Аратова, - мало этого, для нее на свете не должно быть ничего, кроме
Аратова. Да и куда же, скажите, может уйти желание от сердца, пускай
больного, пускай холодеющего, от этого изголовья, такого скучного, такого
всеми оставленного? Для желания Аратов остается центром, душой мира -
закройся эти глаза, перестань биться эти вены, и где же будут тогда и цветы,
и звезды, кому нужны будут и бог и красота?.. Третий момент того
ускользающего целого, которое существует для нас, может быть только
благодаря имени, это символ, идея. Клара как символ это - трагизм красоты,
которая хочет жизни и ждет воплощения. Вся жизнь Кати Миловидовой {29} была
сплошной бессмыслицей, и именно в этом заключается ее трагизм. Натура пылкая
и даровитая, душа, сотканная из противоречий, что составляет удел лишь
избранных душ, - Катя родилась от союза иконописца-чиновника и сонливой
бабы. Тургенев дал нам образ Аратова в анализированном, я бы сказал даже
препарированном виде: вот черты, которые Аратов унаследовал от отца, вот и
другие, полученные им от матери, а вот эти идут от предков; самое имя-Яков
дано было ему не даром, а в честь Брюса {30}... А кстати, не потому ли
последний герой Тургенева был назван Яковом, что Тургенев особенно любил это
имя (вспомните Яшку Турка, Якова Пасынкова и др.) и гордился своим
отдаленным предком - Яковом Тургеневым {31}? Вот оно, мол, когда еще мы,
Тургеневы, были западниками и брили бороды предкам славянофилов... Но,
разъяснив нам Аратова дарвинистически, Тургенев как бы нарочно оставил Клару
феноменом, парадоксом. "И откуда у тебя этот чертенок черномазый?" Этот
вопрос господина Миловидова остался без ответа... Но будем развивать далее
эту цепь нелепостей. Кларин жених - гостинодворский херувим, да еще
влюбленный. Клара в доме старой содержанки, Клара под крылышком у набеленной
княгини. Клара на провинциальных подмостках и с купеческим подношением -
золотой чернильницей в руках... Клара стучится в дверь дома, где - она в
этом уверена - ее давно ждут, потому что там и только там для нее все... Ей,
наконец, отпирают, - но лишь холодом и плесенью пахнуло на нее оттуда.
Человек в окне? Его не было... И вот Катя Миловидова умирает. И, только
перестав быть жизнью, только обратившись снова в призрак, в возможность, -
она покоряет, наконец, сердце Аратова, - но сердце было восковое и скоро
растаяло. Оно боялось красоты в жизни и тем более не вынесло красоты-идеи,
красоты-силы... И вот еще раз уходит от людей Красота, невоплощенная и
нелюбимая. Уходя, она не уверяет нас в нашем бессмертии, да и зачем оно ей
самой, ей, которая любит только солнце, облака и звезды?.. Но когда она
уходит, то после нее остается в воздухе тонкий аромат, грудь расширяется и
хочется сказать: да, стоит жить и даже страдать, если этим покупается
возможность думать о Кларе Милич.
ТРИ СОЦИАЛЬНЫХ ДРАМЫ
ГОРЬКАЯ СУДЬБИНА
История новой русской драмы, если можно говорить об истории русской
драмы вообще, открывается произведением {1}, которому суждено было и в свое
время, да и теперь стоять совершенно особняком.
Это "Горькая судьбина" Писемского. Пьеса до крайности проста по своему
сюжету и кажется чрезвычайно ясной по драматической концепции. Это-уголовная
драма. Лет 15 тому назад была выдана на свет даже та действительная история,
которая послужила Писемскому материалом для его драмы {2}.
Крестьянин-питерщик - Ананий Яковлев идет в острог за то, что убил
ребенка, прижитого его женой от помещика. Действие начинается с того, что в
доме Анания Яковлева мать его жены с гостьей - одной из деревенских
вестовщиц, ожидает приезда из Петербурга хозяина, которого отправилась
встречать жена. По-видимому, Ананий Яковлев провел в Петербурге несколько
лет, но связи с домом не порывал и, торгуя в столице разносом, все время
заботился о благосостоянии дома и своей бездетной жены, которая значительно
моложе его. Но в течение последнего года жена его Лизавета спуталась с
барином и теперь кормит полуторамесячного ребенка.
В сцене ожидания чувствуется что-то напряженное: ведь муж ничего еще не
знает о приращении своей семьи. Вот, наконец, приезжают и хозяин с хозяйкою.
Их везет односельчанин Никон, с кругу спившийся мужичонка, когда-то
питерский маляр, а теперь только бахвал и недобрый. На первой же трапезе
Никон, разобидевшись на питерского купца, который, как ему кажется, своими
рассказами должен поколебать его, Никона, авторитет бывалого человека и
питерщика, разбалтывает Ананию тяжелую тайну его семьи; гости уходят, а
Ананий, удаливши мать Лизаветы - Матрену, вступает с женой в тяжкое для него
и жуткое для нее объяснение. Лизавета не думает защищаться, но не ее
смиренство, а лишь желание Анания Яковлева кое-как сберечь свой дом, семью и
личное достоинство, заставляют питерского купца покуда скрепить сердце: ему
становится противна Лизавета, но он готов покрыть дело, лишь бы не играть в
глазах односельчан роли обманутого мужа и жертвы. На этом кончается первое
действие.
Второе происходит в барских покоях. Барин, любовник Лизаветм, молодой
еще человек, натура слабая и избалованная жизнью, переживает тяжелые дни.
Дизавету он по-своему крепко любит; больно чувствует он и всю фальшивость
своего положения по отношению к Лизавете и ее мужу, его же крепостным людям.
Не будучи плантатором для своих крепостных, он в то же время до мозга костей
барин, существо беспомощное, безвольное и близорукое. Старый бурмистр, а
может быть, и пропойца Никон устраивали ему его амурные дела; тот же дошлый
Калистрат должен теперь устроить его дело с Ананием, спасти его любовницу и
ребенка от деспотизма человека, власть которого над этими самыми близкими
для Чеглова существами рисуется фантазии малодушного помещика в самых
ужасных красках.
Второе действие состоит из ряда сцен, где помещик обрисовывается
сначала по отношению к своему зятю - Золотилову, грубому жуиру, какой-то
смеси Скотинина с Каломейцевым {3}, потом - по отношению к пройдохе
Калистрату, забравшему над Чегловым полную власть, потом - по отношению к
горячо любящей его Лизавете, в которой чувствуется что-то материнское, когда
она говорит со своим вторым мужем, и, наконец, - по отношению к "ривалю" {4}
(слово Золотилова) его, Ананию, которого он донимает своими бестактными
предложениями и дикой смесью великодушия с грубым барством: с головой
выдавая своего соперника его давнишнему недоброжелателю бурмистру, Чеглов
наивно думает, что он может разрешить этим трудный узел между двумя жизнью
спутанными существованиями. Впрочем, молодой помещик нисколько не рисуется;
он страдает от сознания своей глубокой беспомощности и сам первый чувствует
всю обидную нелепость предлагаемых им Ананию денег и поединка. Между тем
Ананий Яковлев разжег бурмистра напоминанием о каких-то старых его грешках
перед барином при межевании: ничего не выиграв этим в глазах Чеглова, для
которого вопрос о деньгах совершенно безразличен, Ананий внес своей ссорой с
бурмистром резкое осложнение в свою собственную драму. Бурмистр постарается
его съесть. К инстинкту холопской угодливости присоединяется вопрос
внутренней политики.
В Ананий Яковлеве будет отныне преследоваться не только гордый питерщик
и грубиян, который досаждает своим упрямством барину, холеному дитятке
дворни, но и горлан, вредный на сельском сходе авторитету бурмистра. Видно,
что два дня, прошедшие между первым и вторым действием, не прошли даром и
для Анания. Ему было трудно крепить сердце; Лизавета не спала две ночи, она
испугана предчувствиями, она сознает, что дело далеко не кончилось.
Бестолковщина объяснений с барином, Золотиловым и бурмистром оставляет
и в Ананий убеждение, что дела уже нельзя прикрыть молчанием и заглушить
захлопнутыми в избу дверями: хотя он и верит, что "наша земля не бессудная"
и что есть узда на людей, которые не дают ему укрепить союз, благословленный
церковью, - но призрак грозной барской власти, возможность быть разлученным
с женой силою интриги, наушничества и безмолвного раболепства его же братии
наполняют его сердце мрачными предчувствиями; Лизавету - существо пассивное
- эти предчувствия придавили, Анания - здорового, крепкого мужика - они,
напротив, готовят к борьбе и протесту.
Третье действие открывается в той же избе, где происходило первое. На
сцене стоят те же старухи, Матрена и Спиридоньевна. Предмет их беседы теперь
- вести о том, как Ананий довел до болезни барина. Между тем от священника
возвращается и сам Ананий. Он все еще надеется спасти свое честное имя и
остатки разбитого очага; он увезет Лизавету с собою в Петербург. Паспорта не
дадут, - так как-нибудь и без этого устроятся, есть же управа и на их
лиходеев. Старуха Матрена, искренно или нет, но с горячностью, может быть
даже излишней, стоит на стороне зятя: она слишком помнит прошлую бедность и
тяжело чувствует нытье в старых костях, отвыкших от работы. Но ни Ананий, ни
Катрена, ни уговоры, ни проклятия не могут тронуть Лизаветы: в горькую чашу
Анания прибавляются лишь новые капли словами его жены, что она шла за него с
отвращением и что когда он вез ее в церковь, то воспользовался лишь
беспомощным их сиротством.
Лизавета во что бы то ни стало порешила уйти от мужа, она боится и за
себя и за ребенка, ей жалко и обидно и за барина, которого она любит; он
ведь для нее теперь не только настоящий муж, но и отец ее ребенка.
Между тем в избу, к Ананию нахлынула во главе с бурмистром целая толпа
его подневольных пособников; они должны защитить барина от питерского буяна
и смутьяна; Калистрат решился загородить свое холеюе дитятко от грубого
мужлана. После дикой и безобразной сцены, во время которой Лизавету хотят
отобрать от Анания и она сама требует от мирян, чтобы ее вели к барину,
Ананий убивает ребенка и, высадив раму в горенке жены, где это происходило
за сценой, убегает.
Четвертое и последнее действие происходит в зале дома Чеглова. Прошла
неделя, Анания все не найдут. Барин затворился во внутренних комнатах, он
болен. Между тем в зале дома и на селе хозяйничает губераторский чиновник и
раскинули свои сети исправник со стряпчим. Эти последние, привычные для
бурмистра чины, цинично им подкупаемые, склоняются уже к тому, чтобы предать
дело на волю божию, но чиновник Шпрингель, честолюбивый и очень глупый
франт, хочет доехать поместого дворянина и показать перед начальством свои
следовательские способности. Начинаются бестолковые и тяжкие сцены допроса,
женщины плачут, дрожат, млеют от ужаса, Никон, совершенно пьяный, несет
какую-то затейливую чушь, дворянин Золотилов пикируется с губернаторским
чиновником. Вдруг, как deus ex machina {Бог из машины (лат.).}, является сам
преступник, исстрадавшийся, но с твердым решением предаться в руки
правосудия и наказанием сколько-нибудь искупить томящую его вину.
Чиновник вне себя, потому что сознание Анания разрушает его планы о
выставлении помещика к позорному столбу.
Ананий настаивает на том, что он совершил преступление в азарте, потому
что привык давать себе слишком много воли; напрасно Шпрингель бранит его
дураком, который сам лезет под кнут, когда мог бы отделаться церковным
покаянием, - Ананий не боится наказания, твердо веря в его искупительную
силу.
У чиновника остается еще козырь: Анания подкупили, чтобы он молчал о
кровной обиде, нанесенной ему барином. Но преступник выкладывает перед
присутствием все, что он имеет: 500 рублей, и просит, чтобы их отдали
священнику: "пусть распорядится этим его сбережением как ему угодно,
младенца ли на них поминать, в церковь ли или семейству".
Чиновник видит, что попался впросак, набрасывается в раздражении на
бурмистра, а тут еще предводитель Золотилов ставит ему на вид попытку
застращать обвиняемого, он машет на все рукою и уезжает, приказав отправить
Анания в острог. Драма оканчивается единственной по своей простоте и
неповторяемой по сдержанности художественного изображения сценой прощания
Анания с православными, среди которых его жена является уже только одним из
ближних. Старухи, которые в начале драмы величали приходящего хлебом-солью,
теперь провожают его воем:
"Уезжает наш батюшка, отходит наше красное солнышко!"
Писемский сам назвал свою пьесу трагедией, и я думаю, что,
действительно, "Горькая судьбина" заслуживает этого теперь уже несколько
устарелого названия: она совершенно чужда комических элементов и оставляет в
нас впечатление глубокой безотрадности. Но трагедия эта совершенно
особенная; я не знаю пьесы в русском репертуаре, которая бы была в такой
степени чужда мелодрамы. Даже во "Власти тьмы" есть игра на нервах. Я уже не
говорю о фееричности современной драмы настроений с ее мелькающими в окнах
свечами, завываниями ветра в трубе, кашляющими и умирающими на сцене {5}.
Ничего подобного нет в "Горькой судьбине". Ее трагизм целиком зависит
от ужаса неприкрашенной действительности. В тексте драмы не выступают
какие-либо особо эффектные моменты, не оттеняются финалы действий бьющими по
нервам словами, как делал это Чехов в своем "Иванове" или вроде того, как
любили делать это еще французские романтики половины прошлого века. Действие
"Горькой судьбины" развивается свободно и просто, а жизнь привносится в
драму со всей ее пестротой и даже нескладностью. Стоит вспомнить только
последние сцены третьего действия, где бурмистр приводит в дом к Ананию
Яковлеву представителей деревенского мира: при этом мы совершенно не
усматриваем, однако, в авторе желания грубой, нескладной сценой сходки,
перенесенной с улицы в грозовую атмосферу дома Яковлевых, оттенить ушедшую
внутрь мучительную борьбу будущего убийцы. Я постараюсь дать ниже подробный
разбор замечательной сцены с подневольными судьями Анания Яковлева. Покуда
будет достаточно упомянуть, что трагик остался верен себе и в