Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
а.
Или, наоборот, смеялся и радостно говорил, что несправедливый приговор,
вероятно, будет отменен. Потом он стал приносить газеты и прочитывал из них
некоторые места все о том же Дрейфусе.
- Читали уже, - сухо говорил Яков Иванович, но партнер не слушал его и
прочитывал, что казалось ему интересным и важным. Однажды он таким образом
довел остальных до спора и чуть ли не до ссоры, так как Евпраксия Васильевна
не хотела признавать законного порядка судопроизводства и требовала, чтобы
Дрейфуса освободили немедленно, а Яков Иванович и ее брат настаивали на том,
что сперва необходимо соблюсти некоторые формальности и потом уже
освободить. Первым опомнился Яков Иванович и сказал, указывая на стол:
- Но не пора ли?
И они сели играть, и потом, сколько ни говорил Николай Дмитриевич о
Дрейфусе, ему отвечали молчанием.
Так играли они лето и зиму, весну и осень. Иногда случались события, но
больше смешного характера. На брата Евпраксии Васильевны временами как будто
что-то находило, и он не помнил, что говорили о своих картах партнеры, и при
верных пяти оставался без одной. Тогда Николай Дмитриевич громко смеялся и
преувеличивал значение проигрыша, а старичок улыбался и говорил:
- Играли бы четыре - и были бы при своих.
Особенное волнение проявлялось у всех игроков. когда назначала большую
игру Евпраксия Васильевна. Она краснела, терялась, не зная, какую класть ей
карту, и с мольбою смотрела на брата, а другие двое партнеров с рыцарским
сочувствием к ее женственности и беспомощности ободряли ее снисходительными
улыбками и терпеливо ожидали. В общем, однако, к игре относились серьезно и
вдумчиво. Карты уже давно потеряли в их глазах значение бездушной материи, и
каждая масть, а в масти каждая карта в отдельности, была строго
индивидуальна и жила своей обособленной жизнью. Масти были любимые и
нелюбимые, счастливые и несчастливые. Карты комбинировались бесконечно
разнообразно, и разнообразие это не поддавалось ни анализу, ни правилам, но
было в то же время закономерно. И в закономерности этой заключалась жизнь
карт, особая от жизни игравших в них людей. Люди хотели и добивались от них
своего, а карты делали свое, как будто они имели свою волю, свои вкусы,
симпатии и капризы. Черви особенно часто приходили к Якову Ивановичу, а у
Евпраксии Васильевны руки постоянно полны бывали пик, хотя она их очень не
любила. Случалось, что карты капризничали, и Яков Иванович не знал, куда
деваться от пик, а Евпраксия Васильевна радовалась червям, назначала большие
игры и ремизилась. И тогда карты как будто смеялись. К Николаю Дмитриевичу
ходили одинаково все масти, и ни одна не оставалась надолго, и все карты
имели такой вид, как постояльцы в гостинице, которые приезжают и уезжают,
равнодушные к тому месту, где им пришлось провести несколько дней. Иногда
несколько вечеров подряд к нему ходили одни двойки и тройки и имели при этом
дерзкий и насмешливый вид. Николай Дмитриевич был уверен, что он оттого не
может сыграть большого шлема, что карты знают о его желании и нарочно не
идут к нему, чтобы позлить. И он притворялся, что ему совершенно
безразлично, какая игра у него будет, и старался подольше не раскрывать
прикупа. Очень редко удавалось ему таким образом обмануть карты; обыкновенно
они догадывались, и, когда он раскрывал прикуп, оттуда смеялись три шестерки
и хмуро улыбался пиковый король, которого они затащили для компании.
Меньше всех проникала в таинственную суть карт Евпраксия Васильевна;
старичок Яков Иванович давно выработал строго философский взгляд и не
удивлялся и не огорчался, имея верное оружие против судьбы в своих четырех.
Один Николай Дмитриевич никак не мог примириться с прихотливым нравом карт,
их насмешливостью и непостоянством. Ложась спать, он думал о том, как он
сыграет большой шлем в бескозырях, и это представлялось таким простым и
возможным: вот приходит один туз, за ним король, потом опять туз. Но когда,
полный надежды, он садился играть, проклятые шестерки опять скалили свои
широкие белые зубы. В этом чувствовалось что-то роковое и злобное. И
постепенно большой шлем в бескозырях стал самым сильным желанием и даже
мечтой Николая Дмитриевича.
Произошли и другие события вне карточной игры. У Евпраксии Васильевны
умер от старости большой белый кот и, с разрешения домовладельца, был
похоронен в саду под липой. Затем Николай Дмитриевич исчез однажды на целых
две недели, и его партнеры не знали, что думать и что делать, так как винт
втроем ломал все установившиеся привычки и казался скучным. Сами карты точно
сознавали это и сочетались в непривычных формах. Когда Николай Дмитриевич
явился, розовые щеки, которые так резко отделялись от седых пушистых волос,
посерели, и он весь стал меньше и ниже ростом. Он сообщил, что его старший
сын за что-то арестован и отправлен в Петербург. Все удивились, так как не
знали, что у Масленникова есть сын; может быть, он когда-нибудь и говорил,
но все позабыли об этом. Вскоре после этого он еще один раз не явился, и,
как нарочно, в субботу, когда игра продолжалась дольше обыкновенного, и все
опять с удивлением узнали, что он давно страдает грудной жабой и что в
субботу у него был сильный припадок болезни. Но потом все опять
установилось, и игра стала даже серьезнее и интереснее, так как Николай
Дмитриевич меньше развлекался посторонними разговорами. Только шуршали
крахмальные юбки горничной да неслышно скользили из рук игроков атласные
карты и жили своей таинственной и молчаливой жизнью, особой от жизни
игравших в них людей. К Николаю Дмитриевичу они были по прежнему равнодушны
и иногда злонасмешливы, и в этом чувствовалось что-то роковое, фатальное.
Но в четверг, 26 ноября, в картах произошла странная перемена. Как
только началась игра, к Николаю Дмитриевичу пришла большая коронка, и он
сыграл, и даже не пять, как назначил, а маленький шлем, так как у Якова
Ивановича оказался лишний туз, которого он не хотел показать. Потом опять на
некоторое время появились шестерки, но скоро исчезли, и стали приходить
полные масти, и приходили они с соблюдением строгой очереди, точно всем им
хотелось посмотреть, как будет радоваться Николай Дмитриевич. Он назначал
игру за игрой, и все удивлялись, даже спокойный Яков Иванович. Волнение
Николая Дмитриевича, у которого пухлые пальцы с ямочками на сгибах потели и
роняли карты, передалось и другим игрокам.
- Ну и везет вам сегодня, - мрачно сказал брат Евпраксии Васильевны,
сильнее всего боявшийся слишком большого счастья, за которым идет также
большое горе. Евпраксии Васильевне было приятно, что наконец-то к Николаю
Дмитриевичу пришли хорошие карты, и она на слова брата три раза сплюнула в
сторону, чтобы предупредить несчастье.
- Тьфу, тьфу, тьфу! Ничего особенного нет. Идут карты и идут, и дай
бог, чтобы побольше шли.
Карты на минуту словно задумались в нерешимости, мелькнуло несколько
двоек со смущенным видом - и снова с усиленной быстротой стали являться
тузы, короли и дамы. Николай Дмитриевич не поспевал собирать карты и
назначать игру и два раза уже засдался, так что пришлось пересдать. И все
игры удавались, хотя Яков Иванович упорно умалчивал о своих тузах: удивление
его сменилось недоверием ко внезапной перемене счастья, и он еще раз
повторил неизменное решение - не играть больше четырех. Николай Дмитриевич
сердился на него, краснел и задыхался. Он уже не обдумывал своих ходов и
смело назначал высокую игру, уверенный, что в прикупе он найдет, что нужно.
Когда после сдачи карт мрачным Прокопием Васильевичем Масленников
раскрыл свои карты, сердце его заколотилось и сразу упало, а в глазах стало
так темно, что он покачнулся - у него было на руках двенадцать взяток: трефы
и черви от туза до десятки и бубновый туз с королем. Если он купит пикового
туза, у него будет большой бескозырный шлем.
- Два без козыря, - начал он, с трудом справляясь с голосом.
- Три пики, - ответила Евпраксия Васильевна, которая была также сильно
взволнована: у нее находились почти все пики, начиная от короля.
- Четыре черви, - сухо отозвался Яков Иванович.
Николай Дмитриевич сразу повысил игру на малый шлем, но разгоряченная
Евпраксия Васильевна не хотела уступать и, хотя видела, что не сыграет,
назначила большой в пиках. Николай Дмитриевич задумался на секунду и с
некоторой торжественностью, за которой скрывался страх, медленно произнес:
- Большой шлем в бескозырях!
Николай Дмитриевич играет большой шлем в бескозырях! Все были поражены,
и брат хозяйки даже крякнул:
- Ого!
Николай Дмитриевич протянул руку за прикупом, но покачнулся и повалил
свечку. Евпраксия Васильевна подхватила ее, а Николай Дмитриевич секунду
сидел неподвижно и прямо, положив карты на стол, а потом взмахнул руками и
медленно стал валиться на левую сторону. Падая, он свалил столик, на котором
стояло блюдечко с налитым чаем, и придавил своим телом его хрустнувшую
ножку.
Когда приехал доктор, он нашел, что Николай Дмитриевич умер от паралича
сердца, и в утешение живым сказал несколько слов о безболезненности такой
смерти. Покойника положили на турецкий диван в той же комнате, где играли, и
он, покрытый простыней, казался громадным и страшным. Одна нога, обращенная
носком внутрь, осталась непокрытой и казалась чужой, взятой от другого
человека; на подошве сапога, черной и совершенно новой на выемке, прилипла
бумажка от тянучки. Карточный стол еще не был убран, и на нем валялись
беспорядочно разбросанные, рубашкой вниз, карты партнеров и в порядке лежали
карты Николая Дмитриевича, тоненькой колодкой, как он их положил.
Яков Иванович мелкими и неуверенными шагами ходил по комнате, стараясь
не глядеть на покойника и не сходить с ковра на натертый паркет, где высокие
каблуки его издавали дробный и резкий стук. Пройдя несколько раз мимо стола,
он остановился и осторожно взял карты Николая Дмитриевича, рассмотрел их и,
сложив такой же кучкой, тихо положил на место. Потом он посмотрел прикуп:
там был пиковый туз, тот самый, которого не хватало Николаю Дмитриевичу для
большого шлема. Пройдясь еще несколько раз, Яков Иванович вышел в соседнюю
комнату, плотнее застегнул наваченный сюртук и заплакал, потому что ему было
жаль покойного. Закрыв глаза, он старался представить себе лицо Николая
Дмитриевича, каким оно было при его жизни, когда он выигрывал и смеялся.
Особенно жаль было вспомнить легкомыслие Николая Дмитриевича и то, как ему
хотелось выиграть большой бескозырный шлем. Проходил в памяти весь
сегодняшний вечер, начиная с пяти бубен, которые сыграл покойный, и кончая
этим беспрерывным наплывом хороших карт, в котором чувствовалось что-то
страшное. И вот Николай Дмитриевич умер - умер, когда мог наконец сыграть
большой шлем.
Но одно соображение, ужасное в своей простоте, потрясло худенькое тело
Якова Ивановича и заставило его вскочить с кресла. Оглядываясь по сторонам,
как будто мысль не сама пришла к нему, а кто-то шепнул ее на ухо, Яков
Иванович громко сказал:
- Но ведь никогда он не узнает, что в прикупе был туз и что на руках у
него был верный большой шлем. Никогда!
И Якову Ивановичу показалось, что он до сих пор не понимал, что такое
смерть. Но теперь он понял, и то, что он ясно увидел, было до такой степени
бессмысленно, ужасно и непоправимо. Никогда не узнает! Если Яков Иванович
станет кричать об этом над самым его ухом, будет плакать и показывать карты,
Николай Дмитриевич не услышит и никогда не узнает, потому что нет на свете
никакого Николая Дмитриевича. Еще одно бы только движение, одна секунда
чего-то, что есть жизнь, - и Николай Дмитриевич увидел бы туза и узнал, что
у него есть большой шлем, а теперь все кончилось, и он не знает и никогда не
узнает.
- Ни-ко-гда, - мысленно, по слогам, произнес Яков Иванович, чтобы
убедиться, что такое слово существует и имеет смысл.
Такое слово существовало и имело смысл, но он был до того чудовищен и
горек, что Яков Иванович снова упал в кресло и беспомощно заплакал от
жалости к тому, кто никогда не узнает, и от жалости к себе, ко всем, так как
то же страшно и бессмысленно жестокое будет и с ним и со всеми. Он плакал -
и играл за Николая Дмитриевича его картами, и брал взятки одна за другой,
пока не собралось их тринадцать, и думал, как много пришлось бы записать и
что никогда Николай Дмитриевич этого не узнает. Это был первый и последний
раз, когда Яков Иванович отступил от своих четырех и сыграл во имя дружбы
большой бескозырный шлем.
- Вы здесь, Яков Иванович? - сказала вошедшая Евпраксия Васильевна,
опустилась на рядом стоящий стул и заплакала. - Как ужасно, как ужасно!
Оба они не смотрели друг на друга и молча плакали, чувствуя, что в
соседней комнате, на диване, лежит мертвец, холодный, тяжелый и немой.
- Вы послали сказать? - спросил Яков Иванович, громко и истово
сморкаясь.
- Да, брат поехал с Аннушкой. Но как они разыщут его квартиру - ведь мы
адреса его не знаем.
- А разве он не на той же квартире, что в прошлом году? - рассеянно
спросил Яков Иванович.
- Нет, переменил. Аннушка говорит, что он нанимал извозчика куда-то на
Новинский бульвар.
- Найдут через полицию, - успокоил старичок. - У него ведь, кажется,
есть жена?
Евпраксия Васильевна задумчиво смотрела на Якова Ивановича и не
отвечала. Ему показалось, что в ее глазах видна та же мысль, что пришла и
ему в голову. Он еще раз высморкался, спрятал платок в карман наваченного
сюртука и сказал, вопросительно поднимая брови над покрасневшими глазами:
- А где же мы возьмем теперь четвертого?
Но Евпраксия. Васильевна не слыхала его, занятая соображениями
хозяйственного характера. Помолчав, она спросила:
- А вы, Яков Иванович, все на той же квартире?
* Леонид Андреев. Ангелочек
I
Временами Сашке хотелось перестать делать то, что называется жизнью: не
умываться по утрам холодной водой, в которой плавают тоненькие пластинки
льда, не ходить в гимназию, не слушать там, как все его ругают, и не
испытывать боли в пояснице и во всем теле, когда мать ставит его на целый
вечер на колени. Но так как ему было тринадцать лет и он не знал всех
способов, какими люди перестают жить, когда захотят этого, то он продолжал
ходить в гимназию и стоять на коленках, и ему показалось, что жизнь никогда
не кончится. Пройдет год, и еще год, и еще год, а он будет ходить в гимназию
и стоять дома на коленках. И так как Сашка обладал непокорной и смелой
душой, то он не мог спокойно отнестись ко злу и мстил жизни. Для этой цели
он бил товарищей, грубил начальству, рвал учебники и целый день лгал то
учителям, то матери, не лгал он только одному отцу. Когда в драке ему
расшибали нос, он нарочно расковыривал его еще больше и орал без слез, но
так громко, что все испытывали неприятное ощущение, морщились и затыкали
уши. Проорав сколько нужно, он сразу умолкал, показывал язык и рисовал в
черновой тетрадке карикатуру на себя, как орет, на надзирателя, заткнувшего
уши, и на дрожащего от страха победителя. Вся тетрадка заполнена была
карикатурами, и чаще всех повторялась такая: толстая и низенькая женщина
била скалкой тонкого, как спичка, мальчика. Внизу крупными и неровными
буквами чернела подпись: "Проси прощенья, щенок", - и ответ: "Не попрошу,
хоть тресни". Перед рождеством Сашку выгнали из гимназии, и, когда мать
стала бить его, он укусил ее за палец. Это дало ему свободу, и он бросил
умываться по утрам, бегал целый день с ребятами и бил их, и боялся одного
голода, так как мать перестала совсем кормить его, и только отец прятал для
него хлеб и картошку. При этих условиях Сашка находил существование
возможным.
В пятницу, накануне рождества, Сашка играл с ребятами, пока они не
разошлись по домам и не проскрипела ржавым, морозным скрипом калитка за
последним из них. Уже темнело, и с поля, куда выходил одним концом глухой
переулок, надвигалась серая снежная мгла; в низеньком черном строении,
стоявшем поперек улицы, на выезде, зажегся красноватый, немигающий огонек.
Мороз усилился, и, когда Сашка проходил в светлом круге, который образовался
от зажженного фонаря, он видел медленно реявшие в воздухе маленькие сухие
снежинки. Приходилось идти домой.
- Где полуночничаешь, щенок? - крикнула на него мать, замахнулась
кулаком, но не ударила. Рукава у нее были засучены, обнажая белые, толстые
руки, и на безбровом, плоском лице выступали капли пота. Когда Сашка
проходил мимо нее, он почувствовал знакомый запах водки. Мать почесала в
голове толстым указательным пальцем с коротким и грязным ногтем и, так как
браниться было некогда, только плюнула и крикнула:
- Статистики, одно слово!
Сашка презрительно шморгнул носом и прошел за перегородку, где
слышалось тяжелое дыханье отца, Ивана Саввича. Ему всегда было холодно, и он
старался согреться, сидя на раскаленной лежанке и подкладывая под себя руки
ладонями книзу.
- Сашка! А тебя Свечниковы на елку звали. Горничная приходила, -
прошептал он.
- Врешь? - спросил с недоверием Сашка.
- Ей-богу. Эта ведьма нарочно ничего не говорит, а уж и куртку
приготовила.
- Врешь? - все больше удивлялся Сашка.
Богачи Свечниковы, определившие его в гимназию, не велели после его
исключения показываться к ним. Отец еще раз побожился, и Сашка задумался.
- Ну-ка подвинься, расселся! - сказал он отцу, прыгая на коротенькую
лежанку, и добавил: - А к этим чертям я не пойду. Жирны больно станут, если
еще я к ним пойду. "Испорченный мальчик", - протянул Сашка в нос. - Сами
хороши, антипы толсторожие.
- Ах, Сашка, Сашка! - поежился от холода отец. - Не сносить тебе
головы.
- А ты-то сносил? - грубо возразил Сашка. - Молчал бы уж: бабы боится.
Эх, тюря!
Отец сидел молча и ежился. Слабый свет проникал через широкую щель
вверху, где перегородка на четверть не доходила до потолка, и светлым пятном
ложился на его высокий лоб, под которым чернели глубокие глазные впадины.
Когда-то Иван Саввич сильно пил водку, и тогда жена боялась и ненавидела
его. Но когда он начал харкать кровью и не мог больше пить, стала пить она,
постепенно привыкая к водке. И тогда она выместила все, что ей пришлось
выстрадать от высокого узкогрудого человека, который говорил непонятные
слова, выгонялся за строптивость и пьянство со службы и наводил к себе таких
же длинноволосых безобразников и гордецов, как и он сам. В противоположность
мужу она здоровела по мере того, как пила, и кулаки ее все тяжелели. Теперь
она говорила, что хотела, теперь она водила к себе мужчин и женщин, каких
хотела, и громко пела с ними веселые песни. А он лежал за перегородкой,
молчаливый, съежившийся от постоянного озноба, и думал о несправедливости и
ужасе человеческой жизни. И всем, с кем ни приходилось говорить жене Ивана
Саввича, она жаловалась, что нет у нее на свете таких врагов, как муж и сын:
оба гордецы и статистики.
Через час мать говорила Сашке:
- А я тебе говорю, что ты пойдешь! - И при каждом слове Феоктиста
Петровна ударяла кулаком по столу, на котором вымытые стаканы прыгали и
звякали друг о друга.
- А я тебе говорю, что не пойду, - хладнокровно отвечал Сашка, и углы
губ его подер
Страницы:
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -