Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
зыке, слушают и как будто понимают. Но уже на свидании с матерью он, с
ужасом человека, который начинает сходить с ума и понимает это, почувствовал
ярко, что эта старая женщина в черном платочке - просто искусно сделанная
механическая кукла, вроде тех, которые говорят: ?па-па?, ?мама?, но только
лучше сделанная. Старался говорить с нею, а сам, вздрагивая, думал:
?Господи! Да ведь это же кукла. Кукла матери. А вот та кукла солдата, а
там, дома, кукла отца, а вот это кукла Василия Каширина?.
Казалось, еще немного и он услышит где-то треск механизма,
поскрипывание несмазанных колес. Когда мать заплакала, на один миг снова
мелькнуло что-то человеческое, но при первых же ее словах исчезло, и стало
любопытно и ужасно смотреть, что из глаз куклы течет вода.
Потом, в своей камере, когда ужас стал невыносим, Василий Каширин
попробовал молиться. От всего того, чем под видом религии была окружена его
юношеская жизнь в отцовском купеческом доме, остался один противный, горький
и раздражающий осадок, и веры не было. Но когда-то, быть может, в раннем еще
детстве, он услыхал три слова, и они поразили его трепетным волнением и
потом на всю жизнь остались обвеянными тихой поэзией. Эти слова были: ?Всех
скорбящих радость?.
Случалось, в тяжелые минуты он шепнет про себя, без молитвы, без
определенного сознания: ?Всех скорбящих радость? - и вдруг станет легче и
захочется пойти к кому-то милому и жаловаться тихо:
- Наша жизнь... да разве это жизнь! Эх, милая вы моя, да разве это
жизнь!
А потом вдруг и смешно станет, и захочется кучерявить волосы, выкинуть
колено, подставить грудь под чьи-то удары: на, бей!
Никому, даже самым близким товарищам, он не говорил о своей ?всех
скорбящих радости? и даже сам как будто не знал о ней - так глубоко крылась
она в душе его. И вспоминал не часто, с осторожностью.
И теперь, когда ужас неразрешимой, воочию представшей тайны с головою
покрыл его, как вода в половодье прибрежную лозиночку, он захотел молиться.
Хотел стать на колени, но стыдно сделалось перед солдатом, и, сложив руки у
груди, тихо прошептал:
- Всех скорбящих радость!
И с тоскою, выговаривая умильно, повторил:
- Всех скорбящих радость, прийди ко мне, поддержи Ваську Каширина.
Давно еще, когда он был на первом курсе университета и покучивал еще,
до знакомства с Вернером и вступления в общество, он называл себя хвастливо
и жалко ?Васькой Кашириным? - теперь почему-то захотелось назваться так же.
Но мертво и неотзывчиво прозвучали слова:
- Всех скорбящих радость!
Всколыхнулось что-то. Будто проплыл в отдалении чей-то тихий и скорбный
образ и тихо погас, не озарив предсмертной тьмы. Били заведенные часы на
колокольне. Застучал чем-то, шашкой, не то ружьем, солдат в коридоре и
продолжительно, с переходами, зевнул.
- Всех скорбящих радость! И ты молчишь! И ты ничего не хочешь сказать
Ваське Каширину?
Улыбался умильно и ждал. Но было пусто и в душе и вокруг. И не
возвращался тихий и скорбный образ. Вспоминались ненужно и мучительно
восковые горящие свечи, поп в рясе, нарисованная на стене икона, и как отец,
сгибаясь и разгибаясь, молится и кладет поклоны, а сам смотрит исподлобья,
молится ли Васька, не занялся ли баловством. И стало еще страшнее, чем до
молитвы.
Исчезло все.
Безумие тяжко наползало. Сознание погасло, как потухающий разбросанный
костер, холодело, как труп только что скончавшегося человека, у которого
тепло еще в сердце, а ноги и руки уже окоченели. Еще раз, кроваво вспыхнув,
сказала угасающая мысль, что он, Васька Каширин, может здесь сойти с ума,
испытать муки, для которых нет названия, дойти до такого предела боли и
страданий, до каких не доходило еще ни одно живое существо; что он может
биться головою о стену, выколоть себе пальцем глаза, говорить и кричать, что
ему угодно, уверять со слезами, что больше выносить он не может,- и ничего.
Будет ничего.
И ничего наступило. Ноги, у которых свое сознание и своя жизнь,
продолжали ходить и носить дрожащее мокрое тело. Руки, у которых свое
сознание, тщетно пытались запахнуть расходящийся на груди халат и согреть
дрожащее мокрое тело. Тело дрожало и зябло. Глаза смотрели. И это был почти
что покой.
Но был еще момент дикого ужаса. Это когда вошли люди. Он даже не
подумал, что это значит - пора ехать на казнь, а просто увидел людей и
испугался, почти по-детски.
- Я не буду! Я не буду! - шептал он неслышно помертвевшими губами и
тихо отодвигался в глубь камеры, как в детстве, когда поднимал руку отец.
- Надо ехать.
Говорят, ходят вокруг, что-то подают. Закрыл глаза, покачался - и
тяжело начал собираться. Должно быть, сознание стало возвращаться: вдруг
попросил у чиновника папиросу. И тот любезно раскрыл серебряный с
декадентским рисунком портсигар.
"10. СТЕНЫ ПАДАЮТ"
Неизвестный, по прозвищу Вернер, был человек, уставший от жизни и от
борьбы. Было время, когда он очень сильно любил жизнь, наслаждался театром,
литературой, общением с людьми; одаренный прекрасной памятью и твердой
волей, изучил в совершенстве несколько европейских языков, мог свободно
выдавать себя за немца, француза или англичанина. По-немецки он говорил
обычно с баварским акцентом, но мог, при желании, говорить, как настоящий,
прирожденный берлинец. Любил хорошо одеваться, имел прекрасные манеры и один
из всей своей братии, без риска быть узнанным, смел появляться на
великосветских балах.
Но уже давно, невидимо для товарищей, в душе его зрело темное презрение
к людям; и отчаяние там было, и тяжелая, почти смертельная усталость. По
природе своей скорее математик, чем поэт, он не знал до сих пор вдохновения
и экстаза и минутами чувствовал себя как безумец, который ищет квадратуру
круга в лужах человеческой крови. Тот враг, с которым он ежедневно боролся,
не мог внушить ему уважения к себе; это была частая сеть глупости,
предательства и лжи, грязных плевков, гнусных обманов. Последнее, что
навсегда, казалось, уничтожило в нем желание жить,- было убийство
провокатора, совершенное им по поручению организации. Убил спокойно, а когда
увидел это мертвое, лживое, но теперь спокойное и все же жалкое человеческое
лицо - вдруг перестал уважать себя и свое дело. Не то чтобы почувствовал
раскаяние, а просто вдруг перестал ценить себя, стал для себя самого
неинтересным, неважным, скучно-посторонним. Но из организации, как человек
единой, нерасщепленной воли, не ушел и внешне остался тот же - только в
глазах залегло что-то холодное и жуткое. И никому ничего не сказал.
Обладал он и еще одним редким свойством: как есть люди, которые никогда
не знали головной боли, так он не знал, что такое страх. И когда другие
боялись, относился к этому без осуждения, но и без особенного сочувствия,
как к довольно распространенной болезни, которою сам, однако, ни разу не
хворал. Товарищей своих, особенно Васю Каширина, он жалел; но это была
холодная, почти официальная жалость, которой не чужды были, вероятно, и
некоторые из судей.
Вернер понимал, что казнь не есть просто смерть, а что-то другое,- но
во всяком случае решил встретить ее спокойно, как нечто постороннее: жить до
конца так, как будто ничего не произошло и не произойдет. Только этим он мог
выразить высшее презрение к казни и сохранить последнюю, неотторжимую
свободу духа. И на суде - и этому, пожалуй, не поверили бы даже товарищи,
хорошо знавшие его холодное бесстрашие и надменность,- он думал не о смерти
и не о жизни: он сосредоточенно, с глубочайшей и спокойной внимательностью,
разыгрывал трудную шахматную партию. Превосходный игрок в шахматы, он с
первого дня заключения начал эту партию и продолжал безостановочно. И
приговор, присуждавший его к смертной казни через повешение, не сдвинул ни
одной фигуры на невидимой доске.
Даже то, что партии кончить ему, видимо, не придется, не остановило
его; и утро последнего дня, который оставался ему на земле, он начал с того,
что исправил один вчерашний не совсем удачный ход. Сжав опущенные руки между
колен, он долго сидел в неподвижности; потом встал и начал ходить,
размышляя. Походка у него была особенная: он несколько клонил вперед верхнюю
часть туловища и крепко и четко бил землю каблуками - даже на сухой земле
его шаги оставляли глубокий и приметный след. Тихо, одним дыханием, он
насвистывал несложную итальянскую арийку,- это помогало думать.
Но дело в этот раз шло почему-то плохо. С неприятным чувством, что он
совершил какую-то крупную, даже грубую ошибку, он несколько раз возвращался
назад и проверял игру почти сначала. Ошибки не находилось, но чувство
совершенной ошибки не только не уходило, а становилось все сильнее и
досаднее. И вдруг явилась неожиданная и обидная мысль: не в том ли ошибка,
что игрою в шахматы он хочет отвлечь свое внимание от казни и оградиться от
того страха смерти, который будто бы неизбежен для осужденного?
- Нет, зачем же! - отвечал он холодно и спокойно закрыл невидимую
доску. И с той же сосредоточенной внимательностью, с какою играл, будто
отвечая на строгом экзамене, постарался дать отчет в ужасе и безвыходности
своего положения: осмотрев камеру, стараясь не пропустить ничего, сосчитал
часы, что остаются до казни, нарисовал себе приблизительную и довольно
точную картину самой казни и пожал плечами.
- Ну? - ответил он кому-то полувопросом.- Вот и все. Где же страх?
Страха действительно не было. И не только не было страха, но нарастало
что-то как бы противоположное ему - чувство смутной, но огромной и смелой
радости. И ошибка, все еще не найденная, уже не вызывала ни досады, ни
раздражения, а также говорила громко о чем-то хорошем и неожиданном, словно
счел он умершим близкого дорогого друга, а друг этот оказался жив и невредим
и смеется.
Вернер снова пожал плечами и попробовал свой пульс: сердце билось
учащенно, но крепко и ровно, с особенной звонкой силой. Еще раз внимательно,
как новичок, впервые попавший в тюрьму, оглядел стены, запоры, привинченный
к полу стул и подумал:
?Отчего мне так легко, радостно и свободно? Именно свободно. Подумаю о
завтрашней казни - и как будто ее нет. Посмотрю на стены - как будто нет и
стен. И так свободно, словно я не в тюрьме, а только что вышел из какой-то
тюрьмы, в которой сидел всю жизнь. Что это??
Начинали дрожать руки - невиданное для Вернера явление. Все яростнее
билась мысль. Словно огненные языки вспыхивали в голове - наружу хотел
пробиться огонь и осветить широко еще ночную, еще темную даль. И вот
пробился он наружу, и засияла широко озаренная даль.
Исчезла мутная усталость, томившая Вернера два последние года, и отпала
от сердца мертвая, холодная, тяжелая змея с закрытыми глазами и мертвенно
сомкнутым ртом - перед лицом смерти возвращалась, играя, прекрасная юность.
И это было больше, чем прекрасная юность. С тем удивительным просветлением
духа, которое в редкие минуты осеняет человека и поднимает его на высочайшие
вершины созерцания, Вернер вдруг увидел и жизнь и смерть и поразился
великолепием невиданного зрелища. Словно шел по узкому, как лезвие ножа,
высочайшему горному хребту и на одну сторону видел жизнь, а на другую видел
смерть, как два сверкающих, глубоких, прекрасных моря, сливающихся на
горизонте в один безграничный широкий простор.
- Что это! Какое божественное зрелище! - медленно сказал он, привставая
невольно и выпрямляясь, как в присутствии высшего существа. И, уничтожая
стены, пространство и время стремительностью всепроникающего взора, он
широко взглянул куда-то в глубь покидаемой жизни.
И новою предстала жизнь. Он не пытался, как прежде, запечатлеть словами
увиденное, да и не было таких слов на все еще бедном, все еще скудном
человеческом языке. То маленькое, грязное и злое, что будило в нем презрение
к людям и порою вызывало даже отвращение к виду человеческого лица, исчезло
совершенно: так для человека, поднявшегося на воздушном шаре, исчезают сор и
грязь тесных улиц покинутого городка, и красотою становится безобразное.
Бессознательным движением Вернер шагнул к столу и оперся на него правой
рукою. Гордый и властный от природы, никогда еще не принимал он такой
гордой, свободной и властной позы, не поворачивал шеи так, не глядел так,-
ибо никогда еще не был свободен и властен, как здесь, в тюрьме, на
расстоянии нескольких часов от казни и смерти.
И новыми предстали люди, по-новому милыми и прелестными показались они
его просветленному взору. Паря над временем, он увидел ясно, как молодо
человечество, еще вчера только зверем завывавшее в лесах; и то, что казалось
ужасным в людях, непростительным и гадким, вдруг стало милым,- как мило в
ребенке его неумение ходить походкою взрослого, его бессвязный лепет,
блистающий искрами гениальности, его смешные промахи, ошибки и жестокие
ушибы.
- Милые вы мои! - вдруг неожиданно улыбнулся Вернер и сразу потерял всю
внушительность своей позы, снова стал арестантом, которому и тесно, и
неудобно взаперти, и скучно немного от надоевшего пытливого глаза, торчащего
в плоскости двери. И странно: почти внезапно он позабыл то, что увидел
только что так выпукло и ясно; и еще страннее,- даже и вспомнить не пытался.
Просто сел поудобнее, без обычной сухости в положении тела, и с чужой, не
вернеровской, слабой и нежной улыбкой оглядел стены и решетки. Произошло еще
новое, чего никогда не бывало с Вернером: вдруг заплакал.
- Милые товарищи мои! - шептал он и плакал горько.- Милые товарищи мои!
Какими тайными путями пришел он от чувства гордой и безграничной
свободы к этой нежной и страстной жалости? Он не знал и не думал об этом. И
жалел ли он их, своих милых товарищей, или что-то другое, еще более высокое
и страстное таили в себе его слезы,- не знало и этого его вдруг воскресшее,
зазеленевшее сердце. Плакал и шептал:
- Милые товарищи мои! Милые вы, товарищи мои!
В этом горько плачущем и сквозь слезы улыбающемся человеке никто не
признал бы холодного и надменного, усталого и дерзкого Вернера - ни судьи,
ни товарищи, ни он сам.
"11. ИХ ВЕЗУТ"
Перед тем как рассаживать осужденных по каретам, их всех пятерых
собрали в большой холодной комнате со сводчатым потолком, похожей на
канцелярию, где больше не работают, или на пустую приемную. И позволили
разговаривать между собою.
Но только Таня Ковальчук сразу воспользовалась позволением. Остальные
молча и крепко пожали руки, холодные, как лед, и горячие, как огонь,- и
молча, стараясь не глядеть друг на друга, столпились неловкой рассеянной
кучкой. Теперь, когда они были вместе, они как бы совестились того, что
каждый из них испытал в одиночестве; и глядеть боялись, чтобы не увидеть и
не показать того нового, особенного, немножко стыдного, что каждый
чувствовал или подозревал за собою.
Но раз, другой взглянули, улыбнулись и сразу почувствовали себя
непринужденно и просто, как прежде: никакой перемены не произошло, а если и
произошло что-то, то так ровно легло на всех, что для каждого в отдельности
стало незаметно. Все говорили и двигались странно: порывисто, толчками, или
слишком медленно, или же слишком быстро; иногда захлебывались словами и
многократно повторяли их, иногда же не договаривали начатой фразы или
считали ее сказанной - не замечали этого. Все щурились и с любопытством, не
узнавая, рассматривали обыкновенные вещи, как люди, которые ходили в очках и
вдруг сняли их; все часто и резко оборачивались назад, точно все время из-за
спины их кто-то окликал и что-то показывал. Но не замечали они и этого. У
Муси и Тани Ковальчук щеки и уши горели; Сергей вначале был несколько
бледен, но скоро оправился и стал такой, как всегда.
И только на Василия обратили внимание. Даже среди них он был
необыкновенен и страшен. Вернер всколыхнулся и тихо сказал Мусе с нежным
беспокойством:
- Что это, Мусечка? Неужели он того, а? Что? Надо к нему.
Василий откуда-то издали, точно не узнавая, посмотрел на Вернера и
опустил глаза.
- Вася, что это у тебя с волосами, а? Да ты что? Ничего, брат, ничего,
ничего, сейчас кончится. Надо держаться, надо, надо.
Василий молчал. И когда начало уже казаться, что он и совсем ничего не
скажет, пришел глухой, запоздалый, страшно далекий ответ: так на многие
зовыы могла бы ответить могила:
- Да я ничего. Я держусь.
И повторил.
- Я держусь.
Вернер обрадовался.
- Вот, вот. Молодец. Так, так.
Но встретил темный, отяжелевший, из глубочайшей дали устремленный взор
и подумал с мгновенною тоскою; ?Откуда он смотрит? Откуда он говорит?? И с
глубокое нежностью, как говорят только могиле, сказал:
- Вася, ты слышишь? Я очень люблю тебя.
- И я тебя очень люблю,- ответил, тяжело ворочаясь, язык.
Вдруг Муся взяла Вернера за руку и, выражая удивление, усиленно, как
актриса на сцене, сказала:
- Вернер, что с тобой? Ты сказал: люблю? Ты никогда никому не говорил:
люблю. И отчего ты весь такой... светлый и мягкий? А, что?
- А, что?
И, как актер, также усиленно выражая то, что он чувствовал, Вернер
крепко сжал Мусину руку:
- Да, я теперь очень люблю. Не говори другим, не надо, совестно, но я
очень люблю.
Встретились их взоры и вспыхнули ярко, и все погасло кругом: так в
мгновенном блеске молнии гаснут все иные огни, и бросает на землю тень само
желтое, тяжелое пламя.
- Да,- сказала Муся.- Да, Вернер.
- Да,- ответил он.- Да, Муся, да!
Было понято нечто и утверждено ими непоколебимо. И, светясь взорами,
Вернер всколыхнулся снова и быстро шагнул к Сергею.
- Сережа!
Но ответила Таня Ковальчук. В восторге, почти плача от материнской
гордости, она неистово дергала Сергея за рукав.
- Вернер, ты послушай! Я тут о нем плачу, я убиваюсь а он - гимнастикой
занимается!
- По Мюллеру? - улыбнулся Вернер.
Сергей сконфуженно нахмурился:
- Ты напрасно смеешься, Вернер. Я окончательно убедился...
Все рассмеялись. В общении друг с другом черпая крепость и силу,
постепенно становились они такими, как прежде, но не замечали и этого,
думали, что все одни и те же. Вдруг Вернер оборвал смех и с чрезвычайною
серьезностью сказал Сергею:
- Ты прав, Сережа. Ты совершенно прав.
- Нет, ты пойми,- обрадовался Головин.- Конечно, мы...
Но тут предложили ехать. И были так любезны, что разрешили рассесться
парами, как хотят. И вообще были очень, даже до чрезмерности любезны: не то
старались выказать свое человеческое отношение, не то показать, что их тут
совсем нет, а все делается само собою. Но были бледны.
- Ты, Муся, с ним,- показал Вернер на Василия, стоявшего неподвижно.
- Понимаю,- кивнула Муся головою.- А ты?
- Я? Таня с Сергеем, ты с Васей... Я один. Это ничего, я ведь могу, ты
знаешь.
Когда вышли во двор, влажная темнота мягко, но тепло и сильно ударила в
лицо, в глаза, захватила дыхание, вдруг очищающе и нежно пронизала все
вздрогнувшее тело. Трудно было поверить, что это удивительное - просто ветер
весенний, теплый влажный ветер. И настоящая, удивительная весенняя ночь
запахла тающим снегом,- безграничною ширью, зазвенела капелями. Хлопотливо и
часто, догоняя друг друга, падали быстрые капе
Страницы:
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -