Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
ющей и нежной синевы. Звонили часы непрестанно, колебля глухую
тишину; и в этот гармоничный, отдаленно прекрасный звук вливались мысли и
тоже начинали звенеть; и музыкою становились плавно скользящие образы.
Словно тихою темною ночью ехала куда-то Муся по широкой и ровной дороге, и
покачивались мягкие рессоры, и бубенцы звенели. Отошли все тревоги и
волнения, растворилось во тьме усталое тело, и радостно-усталая мысль
спокойно творила яркие образы, упивалась их красками и тихим покоем.
Вспомнила Муся трех товарищей своих, повешенных недавно, и лица их были
ясны, и радостны, и близки - ближе тех уже, что в жизни. Так утром радостно
думает человек о доме своих друзей, куда войдет он вечером с приветом на
смеющихся устах.
Очень устала Муся ходить. Прилегла осторожно на койку и продолжала
грезить с легко закрытыми глазами. Звонили часы непрестанно, колебля немую
тишину, и в их звенящих берегах тихо плыли светлые поющие образы. Муся
думала:
?Неужели это смерть? Боже мой, как она прекрасна! Или это жизнь? Не
знаю, не знаю. Буду смотреть и слушать?.
Уже давно, с первых дней заключения, начал фантазировать ее слух. Очень
музыкальный, он обострялся тишиною и на фоне ее из скудных крупиц
действительности, с ее шагами часовых в коридоре, звоном часов, шелестом
ветра на железной крыше, скрипом фонаря, творил целые музыкальные картины.
Сперва Муся боялась их, отгоняла от себя, как болезненные галлюцинации,
потом поняла, что сама она здорова и никакой болезни тут нет,- и стала
отдаваться им спокойно.
И теперь - вдруг совершенно ясно и отчетливо она услыхала звуки военной
музыки. В изумлении она открыла глаза, приподняла голову - за окном стояла
ночь, и часы звонили. ?Опять, значит!? - подумала она спокойно и закрыла
глаза. И как только закрыла, музыка заиграла снова. Ясно слышно, как из-за
угла здания, справа, выходят солдаты, целый полк, и проходят мимо окна. Ноги
равномерно отбивают такт по мерзлой земле: раз-два! раз-два! - слышно даже,
как поскрипывает иногда кожа на сапоге, вдруг оскользается и тут же
выправляется чья-то нога. И музыка ближе: совершенно незнакомый, но очень
громкий и бодрый праздничный марш. Очевидно, в крепости какой-то праздник.
Вот оркестр прравнялся с окном, и вся камера полна веселых, ритмичных,
дружно-разноголосых звуков. Одна труба, большая, медная, резко фальшивит, то
запаздывает, то смешно забегает вперед - Муся видит солдатика с этой трубой,
его старательную физиономию, и смеется.
Все удаляется. Замирают шаги: раз-два! раз-два! Издалека музыка еще
красивее и веселее. Еще раз-другой громко и фальшиво-радостно вскрикивает
медным голосом труба, и все гаснет. И снова на колокольне вызванивают часы,
медленно, печально, еле-еле колебля тишину.
?Ушли!? - думает Муся с легкой грустью. Ей жаль ушедших звуков, таких
веселых и смешных; жаль даже ушедших солдатиков, потому что эти
старательные, с медными трубами, с поскрипывающими сапогами совсем иные,
совсем не те, в кого хотела бы она стрелять из браунинга.
- Ну, еще! - просит она ласково. И приходят еще. Склоняются над нею,
окружают ее прозрачным облаком и поднимают вверх, туда, где несутся
перелетные птицы и кричат, как герольды. Направо, налево, вверх и вниз -
кричат, как герольды. Зовут, оповещают, далеко возвещают о полете своем.
Широко машут крылами, и тьма их держит, как держит их и свет; и на выпуклых
грудях, разрезающих воздух, отсвечивает снизу голубым сияющий город. Все
ровнее бьется сердце, все спокойнее и тише дыхание Муси. Она засыпает. Лицо
устало и бледно; под глазами круги, и так тонки девичьи исхудалые руки,- а
на устах улыбка. Завтра, когда будет всходить солнце, это человеческое лицо
исказится нечеловеческой гримасой, зальется густою кровью мозг и вылезут из
орбит остекленевшие глаза,- но сегодня она спит тихо и улыбается в великом
бессмертии своем.
Заснула Муся.
А в тюрьме идет своя жизнь, глухая и чуткая, слепая и зоркая, как сама
вечная тревога. Где-то ходят. Где-то шепчут. Где-то звякнуло ружье. Кажется,
кто-то крикнул. А может быть, и никто не кричал - просто чудится от тишины.
Вот бесшумно отпала форточка в двери - в темном отверстии показывается
темное усатое лицо. Долго и удивленно таращит на Мусю глаза - и пропадает
бесшумно, как явилось.
Звонят и поют куранты - долго, мучительно. Точно на высокую гору ползут
к полуночи усталые часы, и все труднее и тяжелее подъем. Обрываются,
скользят, летят со стоном вниз - и вновь мучительно ползут к своей черной
вершине.
Где-то ходят. Где-то шепчут. И уже впрягают коней в черные без фонарей
кареты.
"8. ЕСТЬ И СМЕРТЬ, ЕСТЬ И ЖИЗНЬ"
О смерти Сергей Головин никогда не думал, как о чем-то постороннем и
его совершенно не касающемся. Он был крепкий, здоровый, веселый юноша,
одаренный той спокойной и ясной жизнерадостностью, при которой всякая
дурная, вредная для жизни мысль или чувство быстро и бесследно исчезают в
организме. Как быстро заживали у него всякие порезы, раны и уколы, так и все
тягостное, ранящее душу, немедленно выталкивалось наружу и уходило. И во
всякое дело или даже забаву, была ли то фотография, велосипед или
приготовление к террористическому акту, он вносил ту же спокойную и
жизнерадостную серьезность: все в жизни весело, все в жизни важно, все нужно
делать хорошо.
И все он делал хорошо: великолепно управлялся с парусом, стрелял из
револьвера прекрасно; был крепок в дружбе, как и в любви, и фанатически
верил в ?честное слово?. Свои смеялись над ним, что если сыщик, рожа,
заведомый шпион даст ему честное слово, что он не сыщик,- Сергей поверит ему
и пожмет товарищески руку. Один был недостаток: был уверен, что поет хорошо,
тогда как слуху не имел ни малейшего, пел отвратительно и фальшивил даже в
революционных песнях; и обижался, когда смеялись.
- Или вы все ослы, или я осел,- говорил он серьезно и обиженно. И так
же серьезно, подумав, все решали:
- Ты осел, по голосу слышно.
Но за недостаток этот, как иногда бывает с хорошими людьми, его любили,
пожалуй, даже больше, чем за достоинства.
Смерти он настолько не боялся и настолько не думал о ней, что в роковое
утро, перед уходом из квартиры Тани Ковальчук, он один, как следует, с
аппетитом, позавтракал: выпил два стакана чаю, наполовину разбавленного
молоком, и съел целую пятикопеечную булку. Потом посмотрел с грустью на
нетронутый хлеб Вернера и сказал:
- А ты что же не ешь? Ешь, подкрепиться надо.
- Не хочется.
- Ну так я съем. Ладно?
- Ну и аппетит же у тебя, Сережа.
Вместо ответа Сергей с набитым ртом, глухо и фальшиво запел:
Вихри враждебные веют над нами...
После ареста он было загрустил: сделано нехорошо, провалились, но
подумал: ?Есть теперь другое, что нужно сделать хорошо,- умереть?,- и
развеселился. И как ни странно, со второго же утра в крепости начал
заниматься гимнастикой по необыкновенно рациональной системе какого-то немца
Мюллера, которой увлекался: разделся голый и, к тревожному удивлению
наблюдавшего часового, аккуратно проделал все предписанные восемнадцать
упражнений. И то, что часовой наблюдал и, видимо, удивлялся, было ему
приятно, как пропагандисту мюллеровской системы; и хотя знал, что ответа не
получит, все же сказал торчащему в окошечке глазу:
- Хорошо, брат, укрепляет. Вот бы у вас в полку ввести что надо,-
крикнул он убеждающе и кротко, чтобы не испугать, не подозревая, что солдат
считает его просто сумасшедшим.
Страх смерти начал являться к нему постепенно и как-то толчками: точно
возьмет кто и снизу, изо всей силы, подтолкнет сердце кулаком. Скорее
больно, чем страшно. Потом ощущение забудется - и через несколько часов
явится снова, и с каждым разом становится оно все продолжительнее и сильнее.
И уже ясно начинает принимать мутные очертания какого-то большого и даже
невыносимого страха.
?Неужели я боюсь? - подумал Сергей с удивлением.- Вот еще глупости!?
Боялся не он - боялось его молодое, крепкое, сильное тело, которое не
удавалось обмануть ни гимнастикой немца Мюллера, ни холодными обтираниями. И
чем крепче, чем свежее оно становилось после холодной воды, тем острее и
невыносимее делались ощущения мгновенного страха. И именно в те минуты,
когда на воле он ощущал особый подъем жизнерадостности и силы, утром, после
крепкого сна и физических упражнений,- тут появлялся этот острый, как бы
чужой страх. Он заметил это и подумал:
?Глупо, брат Сергей. Чтобы оно умерло легче, его надо ослабить, а не
укреплять. Глупо!?
И бросил гимнастику и обтирания. А солдату в объяснение и в оправдание
крикнул:
- Ты не смотри, что я бросил. Штука, брат, хорошая. Только для тех,
кого вешать, не годится, а для всех других очень хорошо.
И действительно, стало как будто легче. Попробовал также поменьше есть,
чтобы ослабеть еще, но, несмотря на отсутствие чистого воздуха и упражнений,
аппетит был очень велик, трудно было сладить, съедал все, что приносили.
Тогда начал делать так: еще не принимаясь за еду, выливал половину горячего
в ушат; и это как будто помогло: появилась тупая сонливость, истома.
- Я тебе покажу! - грозил он телу, а сам с грустью, нежно водил рукою
по вялым, обмякшим мускулам.
Но скоро тело привыкло и к этому режиму, и страх смерти появился
снова,- правда, не такой острый, не такой огневый, но еще более нудный,
похожий на тошноту. ?Это оттого, что тянут долго,- подумал Сергей,- хорошо
бы все это время, до казни, проспать?,- и старался как можно дольше спать.
Вначале удавалось, но потом, оттого ли, что переспал он, или по другой
причине, появилась бессонница. И с нею пришли острые, зоркие мысли, а с ними
и тоска о жизни.
?Разве я ее, дьявола, боюсь? - думал он о смерти.- Это мне жизни жалко.
Великолепная вещь, что бы там ни говорили пессимисты. А что если пессимиста
повесить? Ах, жалко жизни, очень жалко. И зачем борода у меня выросла? Не
росла, не росла, а то вдруг выросла. И зачем??
Покачивал головою грустно и вздыхал продолжительными тяжелыми вздохами.
Молчание - и продолжительный, глубокий вздох; опять короткое молчание - и
снова еще более продолжительный, тяжелый вздох.
Так было до суда и до последнего страшного свидания со стариками. Когда
он проснулся в камере с ясным сознанием, что с жизнью все покончено, что
впереди только несколько часов ожидания в пустоте и смерть,- стало как-то
странно. Точно его оголили всего, как-то необыкновенно оголили - не только
одежду с него сняли, но отодрали от него солнце, воздух, шум и свет,
поступки и речи. Смерти еще нет, но нет уже и жизни, а есть что-то новое,
поразительно непонятное, и не то совсем лишенное смысла, не то имеющее
смысл, но такой глубокий, таинственный и нечеловеческий, что открыть его
невозможно.
- Фу-ты, черт! - мучительно удивлялся Сергей.- Да что же это такое? Да
где же это я? Я... какой я?
Оглядел всего себя, внимательно, с интересом, начиная от больших
арестантских туфель, кончая животом, на котором оттопыривался халат.
Прошелся по камере, растопырив руки и продолжая оглядывать себя, как женщина
в новом платье, которое ей длинно. Повертел головою - вертится. И это,
несколько страшное почему-то, есть он, Сергей Головин, и этого - не будет. И
все сделалось странно.
Попробовал ходить по камере - странно, что ходит. Попробовал сидеть -
странно, что сидит. Попробовал выпить воды - странно, что пьет, что глотает,
что держит кружку, что есть пальцы, и эти пальцы дрожат. Поперхнулся,
закашлялся и, кашляя, думал: ?Как это странно, я кашляю?.
?Да что я, с ума, что ли, схожу! - подумал Сергей, холодея.- Этого еще
недоставало, чтобы черт их побрал!?
Потер лоб рукою, но и это было странно. И тогда, не дыша, на целые,
казалось, часы он замер в неподвижности, гася всякую мысль, удерживая
громкое дыхание, избегая всякого движения - ибо всякая мысль было безумие,
всякое движение было безумие. Времени не стало, как бы в пространство
превратилось оно, прозрачное, безвоздушное, в огромную площадь, на которой
все, и земля, и жизнь, и люди; и все это видимо одним взглядом, все до
самого конца, до загадочного обрыва - смерти. И не в том было мучение, что
видна смерть, а в том, что сразу видны и жизнь и смерть. Святотатственною
рукою была отдернута завеса, сызвека скрывающая тайну жизни и тайну смерти,
и они перестали быть тайной,- но не сделались они и понятными, как истина,
начертанная на неведомом языке. Не было таких понятий в его человеческом
мозгу, не было таких слов на его человеческом языке, которые могли бы
охватить увиденное. И слова: ?мне страшно? - звучали в нем только потому,
что не было иного слова, не существовало и не могло существовать понятия,
соответствующего этому новому, нечеловеческому состоянию. Так было бы с
человеком, если бы он, оставаясь в пределах человеческого разумения, опыта и
чувств, вдруг увидел самого Бога,- увидел и не понял бы, хотя бы и знал, что
это называется Бог, и содрогнулся бы неслыханными муками неслыханного
непонимания.
- Вот тебе и Мюллер! - вдруг громко, с чрезвычайной убедительностью
произнес он и качнул головою. И с тем неожиданным переломом в чувстве, на
который так способна человеческая душа, весело и искренно захохотал.- Ах ты,
Мюллер! Ах ты, мой милый Мюллер! Ах ты, мой распрекрасный немец! И все-таки
- ты прав, Мюллер, а я, брат Мюллер, осел.
Быстро несколько раз прошелся по камере и к новому, величайшему
удивлению наблюдавшего в глазок солдата - быстро разделся догола и весело, с
крайней старательностью проделал все восемнадцать упражнений; вытягивал и
растягивал свое молодое, несколько похудевшее тело, приседал, вдыхал и
выдыхал воздух, становясь на носки, выбрасывал ноги и руки. И после каждого
упражнения говорил с удовольствием:
- Вот это так! Вот это настоящее, брат Мюллер!
Щеки его раскраснелись, из пор выступили капельки горячего, приятного
пота, и сердце стучало крепко и ровно.
- Дело в том, Мюллер,-рассуждал Сергей, выпячивая грудь так, что ясно
обрисовались ребра под тонкой натянутой кожей,- дело в том, Мюллер, что есть
еще девятнадцатое упражнение - подвешивание за шею в неподвижном положении.
И это называется казнь. Понимаешь, Мюллер? Берут живого человека, скажем -
Сергея Головина, пеленают его, как куклу, и вешают за шею, пока не умрет.
Глупо это, Мюллер, но ничего не поделаешь - приходится.
Перегнулся на правый бок и повторил:
- Приходится, брат Мюллер.
"9. УЖАСНОЕ ОДИНОЧЕСТВО"
Под тот же звон часов, отделенный от Сергея и Муси несколькими пустыми
камерами, но одинокий столь тяжко, как если бы во всей вселенной существовал
он один, в ужасе и тоске оканчивал свою жизнь несчастный Василий Каширин.
Потный, с прилипшей к телу мокрой рубахой, распустившимися, прежде
курчавыми волосами, он судорожно и безнадежно метался по камере, как
человек, у которого нестерпимая зубная боль. Присаживался, вновь бегал,
прижимался лбом к стене, останавливался и что-то разыскивал глазами - словно
искал лекарства. Он так изменился, что как будто имелись у него два разных
лица, и прежнее, молодое ушло куда-то, а на место его стало новое, страшное,
пришедшее из темноты.
К нему страх смерти пришел сразу и овладел им безраздельно и властно.
Еще утром, идя на явную смерть, он фамильярничал с нею, а уже к вечеру,
заключенный в одиночную камеру, был закружен и захлестнут волною бешеного
страха. Пока он сам, своею волею, шел на опасность и смерть, пока свою
смерть, хотя бы и страшную по виду, он держал в собственных руках, ему было
легко и весело даже: в чувстве безбрежной свободы, смелого и твердого
утверждения своей дерзкой и бесстрашной воли бесследно утопал маленький,
сморщенный, словно старушечий стра-. шок. Опоясанный адской машиной, он сам
как бы превратился в адскую машину, включил в себя жестокий разум динамита,
присвоил себе его огненную смертоносную мощь. И, идя по улице, среди
суетливых, будничных, озабоченных своими делами людей, торопливо спасающихся
от извозчичьих лошадей и трамвая, он казался себе пришлецом из иного,
неведомого мира, где не знают ни смерти, ни страха. И вдруг сразу резкая,
дикая, ошеломляющая перемена. Он уже не идет, куда хочет, а его везут,- куда
хотят. Он уже не выбирает места, а его сажают в каменную клетку и запирают
на ключ, как вещь. Он уже не может выбрать свободно: жизнь или смерть, как
все люди, а его непременно и неизбежно умертвят. За мгновение бывший
воплощением воли, жизни и силы, он становится жалким образом единственного в
мире бессилия, превращается в животное, ожидающее бойни, в глухую и
безгласную вещь, которую можно переставлять, жечь, ломать. Что бы он ни
говорил, слов его не послушают, а если станет кричать, то заткнут рот
тряпкой, и будет ли он сам передвигать ногами, его отведут и повесят; и
станет ли он сопротивляться, барахтаться, ляжет наземь - его осилят,
поднимут, свяжут и связанного поднесут к виселице. И то, что эту машинную
работу над ним исполнят люди, такие же, как и он, придает им новый,
необыкновенный и зловещий вид: не то призраков, чего-то притворяющегося,
явившегося только нарочно, не то механических кукол на пружине: берут,
хватают, ведут, вешают, дергают за ноги. Обрезают веревку, кладут, везут,
закапывают.
И с первого же дня тюрьмы люди и жизнь превратились для него в
непостижимо ужасный мир призраков и механи-ческих кукол. Почти обезумев от
ужаса, он старался представить, что люди имеют язык и говорят, и не мог -
казались немыми; старался вспомнить их речь, смысл слов, которые они
употребляют при сношениях,- и не мог. Рты раскрываются, что-то звучит, потом
они расходятся, передвигая ноги, и нет ничего.
Так чувствовал бы себя человек, если бы ночью, когда он в доме один,
все вещи ожили, задвигались и приобрели над ним, человеком, неограниченную
власть. Вдруг стали бы его судить: шкап, стул, письменный стол и диван. Он
бы кричал и метался, умолял, звал на помощь, а они что-то говорили бы
по-своему между собою, потом повели его вешать: шкап, стул, письменный стол
и диван. И смотрели бы на это остальные вещи.
И все стало казаться игрушечным Василию Каширину, присужденному к
смертной казни через повешение: его камера, дверь с глазком, звон заведенных
часов, аккуратно вылепленная крепость, и особенно та механическая кукла с
ружьем, которая стучит ногами по коридору, и те другие, которые, пугая,
заглядывают к нему в окошечко и молча подают еду. И то, что он испытывал, не
было ужасом перед смертью; скорее смерти он даже хотел: во всей извечной
загадочности и непонятности своей она была доступнее разуму, чем этот так
дико и фантастично превратившийся мир. Более того: смерть как бы
уничтожалась совершенно в этом безумном мире призраков и кукол, теряла свой
великий и загадочный смысл, становилась также чем-то механическим и только
поэтому страшным. Берут, хватают, ведут, вешают, дергают за ноги. Обрезают
веревку, кладут, везут, закапывают.
Исчез из мира человек.
На суде близость товарищей привела Каширина в себя, и он снова, на
мгновение, увидел людей: сидят и судят его и что-то говорят на человеческом
я
Страницы:
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -