Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
ояс арестант и искал вшей в снятой с себя рубахе. Найдя, не давил, как
обычно, ногтем, а щелчком сбрасывал на землю. Рядом лежала метла - перед
этим он подметал двор.
Потапенко не выдержал:
- Что ты своих вшей разбрасываешь?
Арестант, лысый, с редкой бородкой, делавший вид, будто не заметил
следователей, - не то пришлось бы встать, ответил:
- Разве ж это, браток, воши, когда их горсть в калоше. Воши, когда в
онуче их целая куча.
- Черт паршивый, - засмеялся Потапенко и этому веселому, складному
ответу и хитрости арестанта, - прикинулся, что говорит со своим
братом-арестантом.
В коридоре тюрьмы, как во всех тюрьмах, сильно воняло карболкой. В
конце коридора, в углу, был разостлан войлок, там прошли бесшумно, как по
траве. Вошли в камеру для допросов, сели на лавку. В соседней камере кто-то
пел надрывным голосом:
Загубили судьи, загубили,
Загубили молодость мою,
Золотые кудри мне остригли,
Посадили в темную тюрьму.
На реке весною лед растает,
Все деревья пышно зацветут,
А меня отсюда под конвоем
На далекий север повезут.
Потапенко подошел к дверям, стукнул по ним ногой, крикнул в "глазок":
- Эй ты, певун, распелся. А ну, замолчи!
Певец замолк.
Привели Тыцюнника. Чернявый парень, подстриженный в кружок, с казацким
чубом, в сапогах с наполовину оторванными подковками, которые, когда он
шел, звенели, как шпоры. Руки он держал в карманах широченных казацких
шаровар.
Сперва допрашивали, не записывая, вел допрос Богушевич. Тыцюнник
ничего не скрывал, говорил все, как на духу, как на исповеди у батюшки...
Шел ночью пьяный с гулянки, расставшись с приятелями, полез в карман
посмотреть, сколько осталось денег с получки, не нашел ни копейки, весь
заработок, что получил в тот день, пропил. Домой идти побоялся - батька
отлупцует. Вот и решил разжиться деньгой. Выбрал в темном месте возле рынка
лавку, железякой сломал замок, в лавке покидал в одеяло все, что под руку
попалось, - туфли, ложки, сковороды, штуку плиса... Вскинул на плечи и
понес. Сторож тут же его поймал и отвел в участок... Дело проще простого.
Не было бы взлома, отправить Тыцюнника к мировому, и на том конец.
- Я - маляр, - ответил парень на вопрос, чем он занимается. - С
дядькой Киреем по найму ходим. В ту среду эту тюрьму белили, трещины в
стене заделывали.
- Есть заработок, а крадешь, как бродяга бездомный, - вступил в
разговор Потапенко. - Из-за тебя торчи теперь в этой вонючей яме.
- Не вы же, пан торчите, а я, - бесхитростно ответил Тыцюнник.
- А, ты еще и огрызаешься! - оскорбился Потапенко. - Вот посадим тебя
сейчас в карцер, посидишь без хлеба и воды. Ишь ты, ворюга.
Тыцюнник испуганно оглянулся на Потапенко, понял, что рассердил пана
следователя своей невольной дерзостью, и уже готов был каяться, на колени
встать, но Богушевич, увидев, к чему идет, заговорил с ним как можно
спокойней и ласковей, а Потапенко сделал знак помолчать.
- Послушай, - сказал Богушевич Тыцюннику, - значит, ты нес получку
домой и не донес. Деньги ты отдал бы матери?
- Ага.
- А большая у вас семья?
- Семеро ребятишек да мать с отцом. Отец хромой.
- Вот видишь. Они же ждали твоих денег. А ты прогулял, пропил их с
дружками.
- Нет, пропил я мало. Верно, вытащили. Из кармана. А батька сильно
дерется. Я боялся, что бить будет.
- А раньше крал?
- Нет, вот вам крест, что не крал. Разрази меня гром, коли вру.
- Я и вижу, что хлопец ты неплохой, верю, что не крал раньше. И,
конечно, не хочешь, чтобы тебя засудили?
- Не хочу, пан, не хочу.
- А по закону за кражу со взломом полагается тюрьма, - растолковывал
ему Богушевич. - Вот если бы ты просто украл, не ломал бы замок, ну,
посидел бы месяц-другой - и только.
Тыцюнник с недоумением вперил растерянные глаза в Богушевича.
- Пан, так лавка-то была на запоре. Как же украдешь, коли замок висит?
Ломать надо.
- А может, ты забыл? Может, не было заперто? Может, и замка не было?
Бывает же так: закроет приказчик лавку, а запереть забудет. Бывает?
- Так я же и пробой вырвал вместе с замком. Была лавка замкнута, была.
- Дурень, - постучал себя по лбу Потапенко, догадавшись, куда клонит
Богушевич. - Валенок, сапог, лапоть! Не было замка, открыта была лавка.
Понял?
- Пан, кто дурень? - не понял Тыцюнник. - Был замок.
- Ты пьяный был, когда в лавку лез? - взялся за него Потапенко.
- Ну, был.
- Вот, дурень, и не помнишь, был там замок или не был. А лавка была не
заперта. Дошло до тебя теперь?
Потапенко не терпелось скорей кончить это дело. Если бы Тыцюнник сам
настаивал на том, что не совершал взлома, на этом бы все и прекратилось,
передали бы дело мировому, которому подсудны мелкие кражи. А Тыцюнник не
понимал, чего от него хотят, не догадывался, что спасают от куда более
тяжкого наказания. Он не знал, кто из этих панов главный начальник, а
потому боялся обоих и старался угодить и тому, и другому. Однако больше
доверял этому, с усами, лобастому пану с такими участливыми и насмешливыми
глазами. Так и не поняв, чего от него добиваются, почему не верят его
признанию, спросил у Богушевича, как бы советуясь:
- Да как же я скажу, что не было замка, коли я его железякой сбил?
- А очень просто. Ты шел, присел на крыльце лавки. Увидел - лежит
замок и пробой, и мешок какой-то лежит. Кто-то другой до тебя еще замок
сломал, товар в одеяло сложил. А ты этого вора спугнул. Вор убежал, а ты
поднял узел и пошел.
- Ой, пан, неужто так и было? - вытаращил глаза Тыцюнник. - Неужто я
пьяный все перепутал?
- Перепутал. Так и было все, - сказал Потапенко.
- А как же вы, паны, об этом узнали? Кто вам рассказал?
- Уж рассказали. Мы все знаем, - сказал Потапенко.
- А коли так было, меня домой отпустят?
- Раз ты не ломал замка, не лазил в лавку, - начал растолковывать ему
Богушевич, - не было у тебя умысла кражу совершить, то и вины твоей тут
нет.
- Ага, ага, - закивал головой Тыцюнник.
- Наконец дошло, - засмеялся Потапенко. Встал, покачался с пяток на
носки, довольно похлопал себя по животу, сказал Богушевичу: - Франтишек, я
пойду теперь к Иваненко, расскажу про результаты следствия.
Богушевич испытующе и насмешливо посмотрел на Потапенко, на его
круглое веселое лицо и понял истинную причину его желания идти к купцу.
- А Гапочка дома будет?
- Зачем она мне? - отвел глаза Потапенко. - Да и я - ей? Я для нее
человек пропащий.
- Можешь погулять часок. Я занесу в протокол показания, напишу
постановление о прекращении дела, и ты познакомишь с ним Иваненко.
- Хорошо, через час зайду, - обрадовался Потапенко, приложил руку к
шапке и вышел.
А Богушевич написал протокол допроса, прочитал его Тыцюннику один раз,
второй, попросил повторить эти показания и предупредил:
- Так все и было, как я записал. Понял? Заврешься, скажешь, сам в
лавку залез - засудят.
- Ой, спасибо вам, пан. Никогда вас не забуду, в церкви свечку
поставлю за ваше здоровье. Это что же я на себя наплел? Помрачение нашло,
думал, и верно в лавку залез, а вы вот до правды дознались. Ой, что делает
проклятая горилка.
Тыцюнник искренно поверил, что не лазил в лавку, не ломал двери, что
ему все это почудилось с пьяных глаз. Сидел, ойкал, чесал в затылке, трепал
свой казацкий чуб, хмыкал и не переставал удивляться:
- Вот проклятая горилка, что делает, как разума лишила. И кто б
подумал...
Богушевич написал постановление о прекращении дела, где привел
следующие мотивы:
"Тыцюнник до сих пор ни в чем плохом замечен не был, ему только
восемнадцать лет. Возле лавки оказался случайно. Замка не ломал, в лавку не
лазил, это он отрицает, а доказательствами, которые опровергали бы его
утверждения, следствие не располагает. Тыцюнник показал, что когда подошел
к лавке, то кто-то от нее побежал. Увидев на крыльце узел, он, Тыцюнник,
взял его и понес, не зная, что в нем и чей он. Того, что было в узле,
присвоить намерения не имел. Таким образом Тыцюнник кражу совершил без
злого умысла, в состоянии опьянения. Как показывает Тыцюнник, он не знал,
что сделал бы с вещами, которые он нес".
Постановление это он также прочитал Тыцюннику, разъяснил его и дал
распоряжение освободить задержанного Тыцюнника из-под стражи.
"Только бы товарищ прокурора не стал его допрашивать, а то хлопец
запутается еще и правду расскажет", - беспокоился он.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Распрощавшись после встречи в трактире с Потапенко и Богушевичем,
Соколовский не пошел сразу домой, а еще долго ходил по улицам, изумленный и
взволнованный. "И надо же такому случиться, - думал он, - встретиться через
столько лет и где, в каких краях? Прямо как в романе, скажешь кому - не
поверит". Правда, они и раньше не раз встречались и разговаривали, но
коротко, мимоходом, и Соколовский не присматривался особо к Богушевичу,
думать не думал, что судьба уже дважды их сталкивала в прежние времена. А в
трактире Фрума, услышав, что Богушевич из Вильны, внезапно все вспомнил,
узнал Франтишека, хотя тогдашний гимназист сильно изменился, не по годам
постарел - на шее морщины, в усах седина. Что ж, почти двадцать лет прошло
с тех встреч.
Впервые познакомились они в Вильне, в доме Шней-Потоцкого, некогда
богатого, а к тому времени обедневшего шляхтича, и потом виделись чуть не
каждый вечер на протяжении двух месяцев. У Шней-Потоцкого была красавица
дочь Ванда, а у Ванды гостили две хорошенькие барышни-родственницы, и
соседки приходили. Этих всех барышень и навещали три корнета из виленской
кавалерийской части, среди которых был и он, Соколовский, а также
гимназисты. Компания гимназистов менялась, постоянными посетителями
оставались двое - Богушевич и Зигмунд Минейко. Потому, что они приходили
чаще других, имена их и задержались в памяти Соколовского. Веселые были
вечера! Соколовский был влюблен в Ванду, смуглую, с узкими татарскими
глазами, живую, как ртуть, девушку. У Ванды были такие длинные ресницы, что
кидали тень на щеки. В кого был влюблен Богушевич, Соколовский не знал.
Барышни по очереди играли на рояле, пели, потом все танцевали, играли в
фанты и, кому выпадал жребий, уходили в другую комнату и целовались. Ходить
туда на "минуту признанья и любви" чаще всех почему-то случалось
Богушевичу. Мучительные это были минуты для ревнивого корнета Соколовского.
Гимназист Богушевич был на этих вечеринках то тихий, серьезный, то на
него находила вдруг какая-то безудержная веселость, он остроумно шутил,
смеялся, показывал, как у них в Ошмянах молодые шляхтичи танцуют польку,
играл на гитаре и пел разудалые песни.
Между корнетами, недавними выпускниками кавалерийского училища, и
гимназистами особой дружбы не было, но отношения сложились товарищеские,
приязненные, ведь все они были молоды, и это равняло их, притягивало друг к
другу, объединяло. Потом часть, где служили корнеты, перевели из Вильны в
Царство Польское, и Соколовский навсегда расстался с Вандой и всеми
прочими. Никого из той компании ни разу не встретил... кроме Богушевича. С
ним сегодняшняя встреча была после Вильны уже вторая.
А Богушевич не узнал Соколовского, чем очень его обрадовал. Ах, как
неумолимо время, все стирает из памяти!
Встреча с Богушевичем не представляла бы собой ничего особенного, если
бы в жизни Соколовского все шло, как принято. Но он не мог открыться
Богушевичу, не мог признаться, что знает его, так как тогда открылась бы и
его тайна, огромная и тяжкая. Соколовский свыкся с ней, в его психике
выработался надежный иммунитет, возникла вера в то, что правду удастся
скрывать еще долго. Это охраняло его и давало возможность спокойно ходить
по земле, работать, спать без кошмаров. Спокойствие, конечно, было
относительным, в любой момент могла разразиться катастрофа.
"Если Богушевич меня не узнал, - довольно думал он, - то не узнают и
другие из тех, с кем я был когда-то знаком".
Домой Соколовский вернулся вечером, часам к десяти. И, подходя к дому,
почувствовал вдруг в душе глубокую затаенную боль, неразрывную с той
тайной, которую он хранит и с которой связана судьба Нонны.
В комнате горели две лампы. Нонна сидела в мягком кресле, поджав под
себя ноги, и читала. На ней был красный халатик с короткими рукавами, туго
перетянутый широким черным поясом. Красный цвет был к лицу Нонне с ее
огненно-рыжими волосами - не женщина, а яркое пламя. Зайдя с улицы,
Соколовский, как был - в пыльных сапогах, картузе, - кинулся к ней, стал на
колени и, обняв, прижал к себе, стал целовать в губы, глаза, щеки. Нонна не
отстранилась, потянулась податливыми губами к его губам, и оба слились в
бесконечном поцелуе, дыша в одном ритме, одним дыханием.
- Борода, что веник, - засмеялась Нонна. - Ну и огромная она у тебя.
Борода - лопата.
- Зато она меня прячет. Вот сегодня меня не узнал один человек.
Понимаешь, не узнал. А я его узнал. - И он рассказал Нонне про встречу с
Богушевичем. - Я бы тоже его не признал, да фамилию запомнил. Она мне и
подсказала.
- Так всю жизнь и будешь прятаться?
- Когда-нибудь перестану.
- И ты в это веришь?
- Нонна, милая, верю. Если бы Христос не верил в свою правоту, пошел
бы он за нее на крест?
Нонна хотела что-то возразить, но Соколовский не дал.
- Радость моя ненаглядная, сердце мое верное, - приговаривал он между
поцелуями. - Любимая моя.
- Любимая, - вздохнула Нонна, высвобождаясь из его объятий, и глянула
ему в глаза. - Любимая... да не жена.
- Ты мне богом выбрана, твое имя в древнем Египте означало: избранница
богов. Ты - одна моя надежда, с тобой вместе я пройду по жизни весь свой
тяжкий путь.
- А долгим будет этот путь? Ой, Сережа, боюсь я за тебя. Как ты
кончишь? - задумчиво проговорила она, словно саму себя спрашивала. -
Сомневаюсь, что путь твой правильный, что вы, горстка единомышленников,
можете хоть что-то сделать.
- Нонночка, чтобы начался пожар, хватит одного уголька, одной искорки.
Вот мы и есть эти искры.
- Страшно это все, Сережа. Мне страшно. Ваши бомбы убивают не только
тех, в кого вы метите, но и невинных, простых людей - кучеров,
солдат-охранников. Народ не пойдет за вами, он вас не любит, боится...
- Нас оценит история. И народ оценит, если поймет, кто мы и чего
хотим. Правда твоя, нас мало. Многие из нас, как ты вот, усомнились в
тактике и отошли в сторону. Но других путей борьбы я не вижу. Нет их.
Он встал, взял кресло, пододвинул его к Нонне, сел.
- Вот ты меня любишь, - сказала Нонна, - а мне этого мало. Я хочу под
венец пойти, законной женой твоей стать, детей рожать и чтобы у них был
отец. Тебе же семья теперь - вериги. У тебя своя цель. Ты ходишь рядом со
смертью. Страшно все это. - Лицо ее окаменело, глаза уставились в одну
точку, губы скривились, словно перед ней возникло грозное видение.
- Что ты, Нонна? Что с тобой? - наклонился к ней, взял за руки. -
Обойдет нас несчастье. Бог тебя любит, а значит, и надо мной смилостивится.
Посидели, помолчали, стараясь отвлечься от тяжелых мыслей.
- Ты что читаешь? - спросил Сергей, указывая на книгу, лежавшую на
столике рядом.
- Библию, - Нонна взяла книгу, раскрыла, - самую мудрую книгу на
свете. В ней каждый найдет ответы на все жизненные вопросы. И такая
заповедь здесь есть - не убий!
- Только это ты и увидела? Да в этой твоей самой мудрой книге одна
кровь, одни убийства...
- Крови много, но Библия это осуждает. Тем-то она и мудра; показывая,
сколько пролито людьми невинной крови, она утверждает, что всякая кровь,
всякое убийство - тяжкий грех, нет оправдания крови и убийству. Нет
оправдания...
- Нет оправдания крови невинной, - сказал Сергей, взял Библию у нее из
рук, полистал. - Нонна, давай не будем про это. Не нужно. Зачем ты затеяла
этот разговор? Ты же никогда об этом не говорила. Что с тобой случилось? Ты
что-то от меня скрываешь. Расскажи... ясно, если хочешь. А так, давай,
радость моя, лучше говорить про что-нибудь хорошее. Про нашу любовь. - Он
прижался бородой к ее щеке. Нонна засмеялась - было щекотно.
- Ладно, я прочитаю тебе про любовь. Слушай... "Встану я и пойду по
городу, по улицам и площадям его и буду искать того, кого возлюбила душа
моя. Искала я его и не нашла. Встретила меня стража, обходившая город. "Вы
не видели того, кого возлюбила душа моя?" Стражники избили меня, поранили
меня, сдернули с меня покрывало... Но только я отошла от них, как нашла
того, кого возлюбила душа моя; ухватилась за него и не отпустила, пока не
привела в дом матери моей..."
- Боже мой, - сказал Соколовский дрогнувшим голосом, - что это ты
читаешь. Это же почти слово в слово наша история.
- Боюсь, что и в будущем тоже.
- Нонна, - уткнулся он лицом ей в колени. - Не смерть мне страшна, а
разлука с тобой. Я не могу подумать, что потеряю тебя.
Опасный государственный преступник, народник-террорист, Силаев Сергей
Андреевич, бывший корнет русской армии, который бежал из тюрьмы и розыски
которого были объявлены по всей империи, проживал теперь нелегально в
Черниговской губернии, служил управляющим имением и во всех документах
значился Соколовским Сергеем Мироновичем. Никто из его родных не знал, где
он, знали только, что жив. Никаких вестей родным не подавал, ни матери, ни
сестрам, чье поместье стояло в центральной России, в Тверской губернии,
рядом со Старицей - старинным русским городком на Волге.
Убежал он из тюрьмы средь бела дня, на редкость легко и просто;
возможно, это был единственный случай такого дерзкого побега. Произошло это
так.
Из Министерства внутренних дел в тюрьму приехала с ревизией комиссия.
Комиссию ждали. И чем больше старались навести в тюрьме порядок в
соответствии с требованиями инструкций и Положения о тюремном режиме, чем
больше спешили, тем больше было неразберихи и хаоса. Одно делали, другое
забывали, а доделывая забытое, портили то, что уже было сделано. Когда
комиссия приехала, беспорядок, впрочем, как это обычно бывает, - стал еще
явственней. Ревизоры разносили начальство, тюрьму лихорадило.
Июнь стоял знойный, а в тот день было особенно душно. Одному члену
комиссии, медицинскому инспектору, показалось жарко ходить в вицмундире по
коридорам и камерам, где ни сквознячка, ни прохлады, и, сняв вицмундир,
фуражку и белый халат, он повесил все это в шкафу коридорного надзирателя,
оставшись в одной рубашке. Как раз наступило время обеда, разносчики
раздавали по камерам баланду, продавали махорку, сахар, пряники и еще
кое-что из дозволенного, дневальные выносили из камер параши. Был тот самый
оживленный час в тюрьме, когда отпираются все камеры.
Силаев, стоя в очереди за баландой, заметил, как разделся
инспектор-врач, и у него сразу мелькнула мало с