Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
Лучик солнца летом,
И милей тебя, родная,
В целом свете нету.
Голос у него был приятный - мягкий баритон с глуховатым тембром. И
играл он хорошо. Жена любила его игру, и когда выдавалась спокойная минута,
всегда просила его поиграть и спеть. И Франтишек играл и пел.
Габа повторила следом за ним: "И милей тебя, родная, в целом свете
нету".
- Слушай, Габа, - сказал Франтишек, встал, повесил гитару. - Поедем на
родину, в Вильно или Минск, на родную землю, к своему народу, к своей речи.
Жена ответила не сразу. Лицо ее нахмурилось, она поглядела на мужа,
покачала головой.
- Дорогой Франек, а где ты там служить будешь? Тут, слава богу, у тебя
должность, в год полторы тысячи получаешь, квартиру казна оплачивает. А там
что? У отца твоего долгов - что блох на собаке. У наших в Минске бедность.
Мы тут живем неплохо, Франек, неплохо.
- Да служба моя больно тяжкая, Габа.
- Верно. Но надо кому-то быть и следователем, и судьей. Очень хорошо
было бы, если бы служило побольше таких следователей, как ты. Ты
справедливый, Франек, ты умный. Твое сердце отзывается на людскую беду. И
ты делаешь все, что можешь, чтобы помочь несчастным. Я это знаю, Франек,
знаю. А ведь есть чиновники, у которых сердце даже не камень - тот хоть
звук какой-то издаст, если по нему ударишь, а клок овечьей шерсти -
никакого сочувствия горю, никакого сострадания.
- Спасибо, Габа, на добром слове. Твоя правда: чем больше служит
честных людей, от которых зависит судьба народа, тем народу легче. Вот я и
служу, стараюсь быть справедливым. Но все равно мне тяжело и... стыдно,
понимаешь, стыдно, когда я отправляю кого-нибудь в тюрьму, даже если это
злодей, душегуб, разбойник. Жалко мне его как человека, и я страдаю, что я,
именно я, Богушевич, отрываю его от родных, детей, родителей, жены. Ведь я
понимаю, что не он один виноват, а жизнь, условия, в которых он живет. Дай
такому душегубу возможность жить по-человечески, не стал бы он души
губить...
- Знаю я, Франек, твое доброе сердце, знаю - ты добрый.
- Ну, вот и спасибо. А то встретила, как пьянчугу, как лиходея
какого-то, - пошутил он. Сел за стол. - Попишу. Вдруг родится шедевр,
бессмертная "Илиада"?
- И посвяти ее мне.
- Даст бог, когда-нибудь целую книгу тебе посвящу.
Габа вышла. Франтишек остался один. Положил перед собой чистый лист.
Однако ничего путного в голове не возникало. Образы, которые только что
просились на бумагу, показались бледными, пустыми, и рука не потянулась к
перу. Сидел, вспоминал сегодняшний день, подытоживал, что сделал и что
нужно сделать завтра, с пользой прожил он этот день или впустую. Вскоре
почувствовал усталость и постарался выкинуть эти мысли из головы. Ну ее,
эту службу, хоть перед сном надо перестать о ней думать.
"Завтра утром немножко поиграю с Туней, а то сегодня мало побыл с ней.
Надо только ей сказку придумать или стишок сложить", - решил он.
- Доля ты моя, доля следователя, и кто тебя выдумал? - промолвил он,
но все же вскоре уснул.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
В четверг Богушевич пришел на службу поздно, в одиннадцатом часу.
Помогал по дому Габе, играл с Туней. Девочка ни за что не хотела отпускать
отца. Сказку ей рассказал, стишки прочитал, поиграл на гитаре. Она и сама
потренькала, да не просто так дергала струны, а играла, ухватив за хвостик
какую-то мелодию, скорей всего ею же и сочиненную. И голосок у нее сильный,
и слухом бог не обидел. Богушевич давно уже это заметил. Не раз проверял ее
способности. "Туня, а ну повторяй за мной", - говорил он и запевал: "На
веники наломаю белую березу. Ой, люли, ой, люли, белую березу". И Туня с
серьезным видом, старательно - чтобы вышло получше, точно повторяла
мелодию. Франтишек говорил Туне, что когда она вырастет, он купит ей
фортепьяно. Он действительно намеревался учить ее музыке, раз есть у нее
дар божий. Радовался Франтишек способностям дочки и гордился ею - в него
пошла, ничего не скажешь, и голос хороший, и слух.
Только отпер свой кабинет, как вошел делопроизводитель Давидченко. Его
давно не мытые длинные волосы лоснились, висели отдельными прядями. Первое,
что он обычно рассказывал при встрече, были анекдоты. Вот и теперь,
поздоровавшись, начал с этого.
- Франц Казимирович, новый анекдотик про суд. Умора... Значит, так...
К мировому приходит по вызову подсудимый мужик и приносит огромный кол.
Судья спрашивает, зачем он пришел с колом. Мужик отвечает: "А мне адвокат
сказал, чтобы у меня в суде были средства защиты". - Сам захохотал и даже
обиделся на Богушевича, что так равнодушно отнесся к анекдоту.
- Что сегодня за почта? - спросил Богушевич.
Давидченко вынул из принесенной под мышкой папки бумагу, подал ее
Богушевичу.
- Отношение из жандармского управления.
Это было уведомление жандармерии о розыске опасного государственного
преступника, бежавшего из тюрьмы. Уведомление было размножено губернской
полицией и разослано по станам и участкам. Этот преступник находился в
подследственной тюрьме по обвинению в принадлежности к террористической
группе революционеров-народников, изготовлял взрывчатку и хранил ее у себя
на квартире, обеспечивал террористов бомбами. Он со своими соучастниками
готовил убийство высоких государственных чинов. Имя его - Силаев, Сергей
Андреевич, бывший офицер, корнет, служил в кавалерийском полку, дворянин,
возраст - сорок лет, награжден за участие в боевой кампании, ушел с военной
службы по собственному желанию. Не женат. Было дано и описание внешности:
рост выше среднего, волосы темно-русые, лицо продолговатое, сухощавый.
Особых примет нет. Сообщалось, что, на основании некоторых данных,
преступник может скрываться в одной из Малороссийских губерний - Киевской,
Полтавской, Черниговской. В бумаге предписывалось жандармским и полицейским
чинам проверять всех лиц, прибывающих в их местность, требовать у них
документы и, если такое лицо вызовет у них подозрение, учредить за ним
слежку и наблюдение. В случае опознания - задержать на месте и уведомить
ближайшее жандармское управление...
- Бомбометателя ищут, - с усмешкой сказал Давидченко. - Только бумагу
переводят. Что ему тут у нас делать? Да и как ему тут жить у всех на
глазах, когда у нас в Конотопе все друг друга знают. Он уже давно - фью,
ищи ветра в поле, в Финляндии или Англии. - Давидченко повернулся, чтобы
уйти, да вспомнил: - Франц Казимирович, вчера вечером, когда вас не было,
заходил Кабанов, спрашивал, поехали ли вы в Корольцы, поджог расследовать.
- Сам знаю, когда мне ехать.
- Велел, чтобы ехали немедленно.
- А это уж как управлюсь, - самолюбиво сказал Богушевич. Настроение
испортилось. Сколько же можно подгонять да подсказывать, где и чем ему,
Богушевичу, заниматься. Он же следователь и имеет свои права, свои
обязанности, сам себе голова, и эти мелочные подсказки, поучения,
требования только раздражают и мешают работать. Богушевич, однако, не хотел
обострять отношения с Кабановым, так как понимал, что товарищ прокурора не
из-за каких-то особых причин или неприязни к нему так себя ведет - просто
он ревностный чиновник, службист, за бумагами и буквой закона не видит
человека. Рвение его направлено на пользу службе, он уверен, что в его
обязанности входит постоянно учить и контролировать подчиненных. Кабанов
ценил Богушевича как следователя, ставил его высоко, поручал сложные дела.
А как к человеку относился с недоверием, руками разводил: не тем он
занимается, стихи вон пишет, романы читает, эва, сколько книжек навыписывал
и накупил. Как это - следователь, а пишет стихи? Зачем? Значит, не служба
ему главное, а рифмоплетство... Тому, кто привык равнять всех на свой
салтык и имеет четкое воззрение на то, каким должен быть чиновник, трудно
вообразить себе человека с иными интересами, помимо служебных, особенно
если это интересы творческие. Значит, он не такой, как все, белая ворона.
Было уже однажды, что, выговаривая Богушевичу по службе, Кабанов сказал:
"Сударь мой, Франц Казимирович, это в своей поэзии вы можете творить, что
хотите, а тут нельзя. Тут нормы закона, не размахнешься". Сказал вроде бы
благожелательно, с веселой, добродушной улыбочкой, а Богушевича за живое
задел.
Давидченко топтался возле стола, то и дело откидывал волосы,
сползавшие на лоб, усмехался, потирал руки - не терпелось рассказать еще
один анекдот.
- Как соберусь, так и поеду. Увидишь Кабанова, так и передай, - сказал
Богушевич Давидченко. - А теперь иди, не топчись здесь, анекдот потом
расскажешь.
- А мне что? Как желаете. - Делопроизводитель повернул к дверям,
согнул длинное, худое тело, чтобы пройти, не стукнувшись о притолоку, на
пороге остановился, засмеялся, видно, тому анекдоту, что хотелось
рассказать, и вышел.
Богушевич снова начал перечитывать предписание жандармского
управления. Прочитал, задумался... Бежал из тюрьмы преступник. Невероятно.
Один, без помощи единомышленников, из Владимирской тюрьмы не убежишь.
Значит, помогали... Офицер, дворянин - и революционер. Что привело его к
революционерам? Богушевич слышал в общих чертах об этих
революционерах-народниках, знал, что их цель - вооруженная борьба с царем,
хотят заставить его отречься от трона в пользу народной власти. Слышал и о
том, что одни народники - за террор, другие - за пропаганду в народе.
Богушевич симпатизировал им, ценил их за смелость, за то, что посвятили
себя борьбе, отказавшись от личных житейских благ. Но не принимал их
разумом, особенно революционеров-террористов. Кидать бомбы в какого-то,
пусть высокого чиновника, правителя, чтобы запугать других чиновников, -
пустая затея, опасный и варварский способ. Убьют одного, а другой, который
станет на его место, возможно, будет еще более жестоким и неумным. И народ
осуждает террористов, не идет за ними, боится их, проклинает... Агитировать
крестьян, поднимать на всеобщее восстание - тоже мало толку. Ну, положим,
взбунтуются при особых обстоятельствах, а пообещай им прирезать земли - и
бунту конец, бунтари бухнутся на колени, покаются. Вера в доброго
царя-батюшку еще очень сильна в народе. Крестьяне думают, что царь просто
не знает про их горе и нищету, все это будто бы скрывают от него
злыдни-чиновники...
Думая так, Богушевич жалел и террористов-революционеров, и
пропагандистов, взваливших на свои плечи опасную ношу. Плоды их борьбы не
видны, вся их жизнь - лишь жертвы и муки. Встряхнуть и разрушить царский
трон, самодержавие с его армией - невозможно, те же самые мужики в
солдатских мундирах пойдут - и идут - усмирять бунтовщиков. Богушевич
вспомнил шестьдесят третий год... Не поднялось же тогда крестьянство на
бой, хоть и звали его бороться за землю и волю. Собрались лишь небольшие
отряды, а рассчитывали создать мужицкую армию. Хорошо помнит он и свой
приход в отряд. Явился на место сбора, где, как ему говорили, должно было
сойтись несколько сот повстанцев, и застал всего с полсотни кое-как
вооруженных людей. Да и тех после половина осталась. Многие крестьяне,
особенно православные, так и заявляли: "Не пойдем против царя-батюшки, он
нам волю дал от панов. А бунтуют паны-поляки, не хотят землю отдавать
мужикам". Восстание, не поддержанное крестьянами, захлебнулось, не пошло
дальше западных губерний.
Не так давно, будучи в Чернигове, случайно познакомился с молодым
московским студентом, и тот доверчиво признался Богушевичу, что "идет в
революцию". Был с ним длинный дружеский разговор, были споры. На вопрос
Богушевича, верит ли тот сам, что возможно завоевать народовластие, студент
ответил: "Не верю, но надо же что-то делать, надо всколыхнуть Россию,
народ, вбить людям в голову, что есть борцы, которые ведут их к воле и
счастью. Взбудоражить их, заставить протестовать, бунтовать, а не терпеть,
как быдло, издевательства. Пусть бунтами ничего не завоюешь, но чем больше
будет этих бунтов, тем скорее наступит всеобщая революция. А мы,
революционеры, идем первыми, идем на смерть. Пусть мы сгорим в огне
революции, зато осветим дорогу народу и пламенем наших сердец возжжем
надежду на лучшее будущее". Сказано было с пафосом, но искренно, было
видно, что студент готов пойти на каторгу и даже на смерть. А был этот
юноша из весьма богатой сановной семьи, а не какой-нибудь вечно голодный,
бедный, как церковная крыса, разночинец.
- Если нет смысла сейчас бунтовать, что все-таки делать тем, у кого
болит за народ сердце? - сам себя спросил вслух Богушевич. И задумался,
забыв, что его ждут судебные дела, служебные бумаги, на которые нужно
немедленно отвечать. - Может, действительно, правы те, кто утверждает,
будто все изменится само собой. Есть революция и есть эволюция. Как нельзя
приблизить рождение ребенка - отпущенный для этого природой срок не
сократить, - так нельзя ускорить развитие общества. Постепенно все наступит
само. Становится все больше и больше образованных людей, в деревнях
открываются школы, больницы, богадельни, приюты для сирот. Идут в
университеты разночинцы и даже дети кухарок. Сильнее стала промышленность,
строятся фабрики, заводы, железные дороги. В вольные сибирские края едут
малоземельные крестьяне, из некоторых деревень половина переселилась. То,
что вчера было запрещено законом и моралью, сегодня дозволено. Не сравнить
же порядок и режим, которые были пятьдесят, даже тридцать лет назад, с
теперешним, хотя строй тот же самый - царский. Законы установлены такие, о
каких при Николае Первом только мечтать можно было: Судебное уложение,
Уложение о наказании... Суды присяжных. Многие нормы этих законов останутся
и в будущем, когда на смену самодержавию придет народная власть. Но нам-то
что делать - сидеть и ждать? Ждать, пока все само изменится к лучшему?
Богушевич встал, вышел из-за стола, подошел к окну, взглянул на
посаженную им березку, словно ожидал от нее ответа. Березка молчала, не
шелестел ни один листок, стояла тихо, словно стыдясь, что не может ответить
ему.
- Стоишь, детка, молчишь, - усмехнулся Богушевич. - Что тебе до моих
думок и тревог. Вырастешь большая, выше дома. Век у вас, у берез, долгий,
ты еще дождешься великих перемен и хорошей поры. Только какая тебе разница,
хорошо или плохо живет народ на этом свете.
- Народ, народ... А что такое - народ? - задумался Богушевич. -
Народ - это объединение отдельных людей. Он складывается из конкретных
личностей - меня, Параски, Серафимы, бондаря, царя, Кабанова, министров...
Значит, служить народу - это служить конкретному человеку, любить его?
Любить ближнего - такая заповедь есть и в христианстве. Не таить зла на
врага своего, прощать ему грехи его и перед богом, и перед людьми. Гуманная
заповедь, добрая, только, положа руку на сердце, кто ее исполняет, кто
следует ей по велению души? Лишь в притчах это и видишь, вроде того, как
старец-пилигрим, когда грабитель все у него отобрал и его избил, крикнул
ему вдогонку: "Сын мой, не иди по этой дороге, там каменья острые, ноги
побьешь". Красивая притча, христианская, так и должно быть, если любишь
человека и прощаешь ему грехи его. Только вот встретишь ли такое среди
реальных людей? А ведь встретишь.
Богушевич вспомнил вчерашний случай, и сердце больно кольнуло. Муж
убитой Параски Степан кормил на крыльце своих детей и, увидев Серафимину
дочку, глядевшую на них из-за плетня голодными глазами, покормил вместе со
своими. Конечно, делая это доброе дело, Степан и не помышлял о том, что
исполняет христианскую заповедь, доброта его природная, свойство характера.
Порядок в государстве, думал Богушевич, - все, и плохое, и хорошее,
что выпадает людям, зависит от них самих, а не от бога. Нет более великой
силы в отношениях между людьми, чем доброта, сострадание, готовность помочь
другому, поделиться последним, желание облегчить страдание ближнего.
Представь себе, вдруг все люди, начиная с царя и до последнего
бедолаги-батрака, стали честными, справедливыми и добрыми. Цель каждого -
не нажиться за счет другого, а поделиться лишним. Как бы изменилась тогда
жизнь, расцвели люди, побогатели духом! Не было бы тогда преступлений, не
понадобились бы ни следователи, ни суды, а на тюрьмах висел бы замок и
белый флаг... Расчудесно было бы!
- Расчудесно было бы! - повторил Богушевич вслух и хлопнул ладонью по
столу, по тем бумагам, которыми должен был заниматься. И сразу опомнился -
черт знает о чем думает, философствует. Глупости все это, голубчик,
фантазии. Люди за сотни тысяч лет не подобрели и равными не стали и еще за
тысячи лет не изменятся. Нет на свете равенства. Даже козявки одна другую
пожирают. А в лесу деревья разве друг с другом вровень растут? Казалось бы,
бог каждому дереву дал волю, а вон же, все они разные. Одно до неба
достает, а другое гибнет в тени этого высокого...
Наконец он стряхнул с себя эти тяжкие мысли и фантазии и стал
прикидывать, что ему нужно сделать по службе в первую очередь. В дверь
стукнули, тихо, несмело. Он крикнул, чтобы входили. Дверь приоткрылась,
просунулась голова в чепце и повязанном поверх него платке.
- Паночку, можно?
- Заходите, пожалуйста. Я вас вызывал?
- Вызывали, паночку.
Женщина переступила порог и бухнулась на колени. Еще не старая, а
волосы, выбившиеся из-под платка, седые. Лицо осунувшееся, бледное.
- Паночку, родненький, - запричитала она, - за что меня сюда
притащили? Как перед богом говорю, невиноватая я.
Богушевич торопливо подошел к ней, поднял с пола.
- Встаньте, я не собираюсь вас в тюрьму сажать. Спрошу, что надо, и
пойдете домой.
- Ой, спасибо, паночку, - женщина схватила Богушевича за руку, успела
поцеловать и села на стул, подставленный ей Богушевичем.
От этого поцелуя ему стало неприятно, стыдно.
- Кто вам сказал, что вас в тюрьму посадят? За что?
- Так если вы привели к себе, не к добру же это.
- Я вас вызвал как свидетельницу по делу Параски Картузик.
- Паночку, ничего я Параске не делала. Невиноватая я. И перстень ее
мне не нужен.
- Вот про это вы мне и расскажите. Ваша фамилия?
- Пацюк. Катерина, а по отцу Герасимовна. - На коленях она держала
узелок, обхватив его обеими руками. Богушевич занес в протокол все ее
данные, предупредил, что говорить она должна только правду и все сказанное
тут обязана подтвердить на суде под присягой. Катерина, напуганная этим
предупреждением, сползла со стула и снова брякнулась на колени.
- Паночку, дети же у меня.
Богушевич рассердился, чуть было не накричал на нее, да знал, что
криком еще больше напугаешь.
- Екатерина Герасимовна, - сказал он как можно мягче, - вы не в
церкви, и я не икона, чтобы на меня молиться.
Она встала и, протянув вперед руки с узелком, подошла к столу, с
низким поклоном положила узелок перед Богушевичем.
- Паночку, гостинец вам. Родненький, я же невиноватая.