Страницы: - 
1  - 
2  - 
3  - 
4  - 
5  - 
6  - 
7  - 
8  - 
9  - 
10  - 
11  - 
12  - 
13  - 
14  - 
15  - 
16  - 
17  - 
18  - 
19  - 
20  - 
21  - 
22  - 
23  - 
24  - 
25  - 
26  - 
27  - 
28  - 
29  - 
30  - 
31  - 
32  - 
33  - 
34  - 
35  - 
36  - 
37  - 
38  - 
39  - 
40  - 
41  - 
42  - 
43  - 
44  - 
ать, едва рука  удержалась. Только
обойму-то надо ж было пополнить. В кобуре было место для обоймы запасной, но
самой  ее  не  было. "Пару бы  дисочков иметь в  запас..."  - вспомнил  он с
укором. Но и себя  укорил - зачем отдал тем дружкам свой неполный  диск, они
до того своей девкой заняты  были, что и не заметили бы, если б  не отдал. И
тотчас  - с обидой, с завистью  - вспомнил саму деву,  которую они наперебой
старались  насмешить армейскими шутками,  вспомнил ее  разрумянившееся лицо,
которое  она,  играючи,  наполовину прикрывала пестрым головным  платком,  -
хорошо им  сейчас  в  селе,  в тепле,  уже,  поди,  захмелившимся  и напрочь
забывшим  о  нем, которой невесть  по  какому  случаю лежит здесь  в  снегу,
задницей к черному небу, перед какими-то чертовыми Перемерками, бок о  бок с
беспамятным,  безответным  генералом, и перестреливается с какими-то невесть
откуда взявшимися,  как  с  луны прилетевшими,  людьми. Но  хорошо все-таки,
подумал он, что хоть  дружки  эти встретились, да с полными дисками,  дай им
там Бог время провести как следует.
 Посмотреть, не  все в его положении  было  плохо,  могло  и  хуже быть.
Хорошо, что смазка не застыла и  автомат не отказал в подаче, а теперь уже и
разогрелся. Хорошо, что  еще  маузер есть, с девятью патронами. Хорошо,  что
немцы не ползли к  нему,  постреливали, где кто  залег. Генерал тоже  хорошо
лежал, плоско, головы не высовывал из сугроба.  Но одна мысль, тоскливая, то
и  дело возвращалась к Шестерикову - что уже с  этими  немцами  не разойтись
по-хорошему.
 Бывало, когда солдаты  с солдатами встречались на равных, удавалось без
перестрелки  разойтись  -  какому  умному  воевать  охота?  Но   тут  -  как
разойдешься, когда генерал у него  на руках - и живой еще, дышит,  хрипит. И
эти,  из  Перемерок,  еще  при свете  видели, кто  к  ним пожаловал,  видели
темно-зеленую его  бекешу,  отороченную серым смушком, и смушковую папаху  -
разве ж с этим отпустят? Убитого раздеть можно, одежку поделить, а за живого
- им,  поди, каждому  по две недели  отпуска дадут. И  сдаться  тоже нельзя,
стрельба  всерьез пошла, уж  они  теперь, намерзшись,  злые как  черти! Его,
рядового, они тут  же, у крайней избы, и прикончат, а если еще убил кого или
подранил, то прежде уметелят до полусмерти. А генерала оттащат в  тепло, там
перевяжут, в чувство приведут, потом - на допросы. И если говорить откажется
- крышка и ему.
 Он отъединил опять  ту обойму и выдавил два патрона, чтоб сгоряча их не
истратить. Эти два он  заложит в  маузер перед самым  уже  концом -  пробить
голову генералу, потом  - себе.  Все-таки лучше самому это сделать,  чем еще
мучиться, когда возьмут, изобьют всласть,  к стенке прислонят и долго  будут
затворами клацать - надо ж потешиться, перед тем как в тепло уйти. Сперва он
эти  патроны  запрятал в  рукавицу,  но там  они  сильно  мешали  и  слишком
напоминали о неизбежном, и он их сунул за пазуху. Тут его пальцы ткнулись во
что-то твердое и шершавое - это в запазушном кармане хранилась его горбушка,
уже  как будто забытая, а все же  - краешком сознания  -  памятная.  Чувство
возникло живое и теплое,  но  сиротливое,  опять  стало  жаль  до слез - что
придется вот скоро убить себя. Он подумал - съесть ли ее сейчас? Или - перед
тем?  И  почему-то  показалось, что если  сейчас  он  ее  сжует,  тогда  уже
действительно надеяться не на что.
 А надежда оставалась, хоть и очень слабая. Постреливая одиночными -  то
из  своего ППШ,  то из маузера,  - после каждого выстрела  подышивая себе на
руки и уже не различая , ночь ли глубокая или все тянется  зимний вечер,  он
все же нет-нет да согревал себя тем мудрым соображением, что и противнику не
легче. И  когда же нибудь наскучит этим  немцам мерзнуть  на снегу, и плюнут
они возиться с ним:  за ради бекеши жизнью рисковать кому охота, а на отпуск
- если генерал  не живой - тоже можно не рассчитывать. Только вот уйдут ли в
тепло  все  сразу?  Народ   аккуратный,  оставят,  поди,  часовых   и  будут
подменивать - хоть до утра.
 Что-то надо было  предпринять еще до света,  хоть отползти подальше  да
схорониться в каком ни то овражке, либо снегом засыпаться. Генерала оставить
он не  мог,  тот покуда  хрипел, поэтому  Шестериков,  чуть  отползя  назад,
попробовал его подтянуть к себе за ноги. Так не получалось: бурки сползали с
ног, а  бекеша  задиралась. Он  решил по-другому:  толкая генерала  плечом и
лбом, развернул его  головою от Перемерок и, на все уже  плюнув, привстав на
колени, потащил  за меховой воротник.  Протащив  метров  пять,  вернулся  за
автоматом - его приходилось оставлять, уж больно мешал. И, произведя выстрел
с  колена,  в  снег уже  не  ложась,  поспешил  назад  к генералу  - сделать
очередной ползок.
 Меж тем в  Перемерках начались какие-то  иные шевеления -  огонь  вдруг
зачастил,  крики  усилились,  и  Шестериков  это  так  понял,   что  к  тем,
замерзающим,  прибыли  на  подмогу  другие,  отогревшиеся. Уже  не  тридцать
автоматов, а, пожалуй, сто чесали без продыху, и все пули, конечно, летели в
Шестерикова. Это  уже  потом он узнал,  что Свиридов, обеспокоенный  слишком
долгим путешествием генерала, сунул наконец глаза в карту и, с ужасом поняв,
в какую ловушку  пригласил он дорогого гостя, выслал  роту -  прочесать  эти
Перемерки и  без  командующего, живого  или мертвого,  не  возвращаться.  И,
покуда та рота вела бой на улицах села, Шестериков ей  помогал как мог и как
понимал свою задачу: оттаскивал  генерала, сколько сил было, подальше прочь.
Стрелять ему уже и смысла не было, за своим огнем немцы бы не расслышали его
ответный, а вспышки его бы только демаскировали.
 Когда пальба в Перемерках поутихла, они  с генералом были уже далеко  в
поле, и поземкой замело их широкий след, а там и овражек неглубокий попался,
куда  можно было  стащить  умирающего и хоть перевязать наконец.  Расстегнув
бекешу  с залитой  кровью подкладкой,  Шестериков увидал, прощупал,  что вся
гимнастерка на животе  измокла в черном и  липком.  Из одной дырки, рассудил
он, столько  натечь  не  могло, и  не найти ее  было.  Задрав гимнастерку  и
перекатывая генерала с боку  на бок, Шестериков намотал ему вокруг  туловища
весь свой индивидуальный пакет да потуже затянул ремень. Вот все, что мог он
сделать. Затем,  передохнув, опять потащил генерала - по дну овражка, теперь
уже метров за полcта перенося и  вещмешок свой, и маузер, и автомат, и вновь
возвращаясь за раненым. Генерал уже не  хрипел  и не  булькал, а  постанывал
изредка и совсем тихо, будто погрузившись в глубокий сон.
 Еще  до  света слышно  стало  какое-то  движение  наверху,  за  гребнем
овражка: рокот автомобильных моторов, скрип тележных колес, голоса - не ясно
чьи. Шестериков с одним  маузером отправился ползком на разведку. Оказалось,
овражек проходит под мостком, а по мостку идет дорога. Еще не  добравшись до
нее,   он  замлел  от  радости,  расслышав  несомненную  перекати-твою-мать,
бесконечно знакомый ему признак отступления.  А куда же отступать могли, как
не на Москву, ведь Москва - рукой подать, к ней и движется вся масса  людей,
машин, повозок. Он не знал, что то было следствием удара 9-й немецкой армии,
точнее - впечатлением от  этого удара, опрокинувшим  все  надежды, что врага
остановят подвиги панфиловцев и ополченцев  и противотанковые  рвы,  отрытые
женщинами столицы и пригородов. Впечатление, по-видимому, было внушительное:
грузовики, переполненные людьми,  неслись на четвертых,  на пятых скоростях,
сигналя безостановочно, от них в страхе шарахались к обочинам  повозки, тоже
не пустые, нещадно  хлестали ездовые загоняемых насмерть лошадей, но, как ни
удивительно, а не сказать было, чтоб так уж  сильно  отставали пешие - кто с
оружием, кто без, но  все с безумными, как водкой налитыми, глазами. Вся эта
лавина - с ревами, криками, храпением, пальбой - текла по дороге, как ползет
перекипевшая каша из котла, у Шестерикова даже в глазах зарябило.
 Но явилась надежда.
 Быстренько он вернулся  к генералу  и,  выбиваясь из  сил, подтащил его
поближе к мостку,  чтоб на  виду  лежал не могло же быть, чтоб не  кинулись
помочь, да хоть разузнать, в чем дело, почему тут генерал. Никто, однако, не
кинулся, да едва ли и замечал постороннее.
 Вдруг  увидал  он -  милиционера,  одиноко ссутулившегося  на  обочине,
обыкновенного  подмосковного  регулировщика, в синей  шинельке  и  в фуражке
поверх суконного  шлема,  смотревшего на происходящее уныло,  но без испуга,
опустив руку с жезлом. Шестериков кинулся к нему с мольбою:
 - Милый человек, останови ты мне машину какую или же повозку...
 Милиционер только покосился на него и зябко передернулся.
 - Мне ж не для себя, - объяснил Шестериков. - Мне для генерала. Вон он,
можешь поглядеть, раненый лежит, сознание потерял.
 - Чем я тебе остановлю? - спросил милиционер, не поглядев.
 -  Как  то  есть  "чем"? Вон  у  тебя  палка руководящая да пистолет. -
Шестериков забыл в эту минуту, что и  у него маузер, а в овражке остался еще
автомат. - Погрози, погрози им - неуж не остановятся?
 - Ты это... - сказал милиционер. - Пушку свою спрячь. И не махай.
 И он показал глазами на  то, чего Шестериков не заметил впопыхах, -  на
человека,  лежавшего шагах  в пяти  от  него,  на той же обочине, в шинели с
лейтенантскими петлицами. Он лежал вниз лицом, откинув голую,  без рукавицы,
руку с пистолетом, рядом валялась окровавленная ушанка.
 -  Все  грозился,  -  поведал милиционер. -  Возражал очень:  "Подлецы,
понимаешь, трусы, Москву  предали, Россию предали!" А  они ему с грузовика -
очередь. Теперь, видишь, смирно лежит, не возражает.
 - Что ж  делать? - спросил Шестериков жалобно. И повторил свой довод: -
Кабы я для себя, а то ведь генералу...
 - Он что, - милиционер покосился наконец, - живой еще?
 Шестериков не уверен был, но тем горячее воскликнул:
 - Дак в том-то и дело, что живой! Довезти б до госпиталя побыстрее...
 Милиционер то ли задумался глубоко, то ли от безысходности примолк его
лицо, обветренное и от мороза багровое, движения мысли не выражало.
 - А может, вдвоем попытаемся? - спросил Шестериков с надеждой, вспомнив
наконец и про свой автомат. - Шарахнем по кабинке, а? Только заляжем сперва.
Не очень-то нас это... очередью.
 -  Это не метод, - сказал милиционер.  Похоже,  он  это  время  все  же
потратил  на раздумья.  -  Тут  бы  сорокапятку  выкатить. Со  щитком. Да по
радиатору  врезать!  Сразу несколько  тормознут.  А  так  их, очередями,  не
вразумишь.
 - Сорокапятка  -  это  вещь,  - сказал  Шестериков, вспомнив  некоторые
моменты из собственного опыта. - Да где ж ее взять!
 Милиционер еще подумал и развернулся всем корпусом к Москве.
 - Ты вот что, - посоветовал он,  - сбегай-ка,  тут,  метров  двести, за
поворотом,  зенитная  позиция.  Они  против танков  стоят,  но,  может,  для
генерала один снаряд пожертвуют.
 Перед тем, как сбегать туда, Шестериков вернулся к генералу - проведать
- и ужаснулся новому удару судьбы. Всего на минутку  оставил он генерала, но
кто-то  успел  стащить с  его головы  папаху, а  с ног -  бурки, прекрасные,
валянные  из  белой   шерсти,  с  кожаной  рыжей  колодкой.  Кто   был  этот
необыкновенный,  неукротимой  энергии человек, кто  и  в  смертельной панике
ухитрился ограбить лежащего, да у  всех на виду?  И  ведь не за  мертвого же
принял, видел же, что дышит еще!
 Уши и ступни  генерала уже побелели, и нечем их было укрыть. Шестериков
развязал  вещмешок, без колебаний  вытряхнул из него кое-какие  инструменты,
курево, спички, мыло, моток ниток с иголкой и пару грязного белья. Это белье
он подложил генералу под голову, прикрыв уши, а мешок  напялил ему на ноги и
затянул шнуром.
 -  Облегчили?  - спросил, подойдя, милиционер.  Он  покачал  головой  и
заметил мрачно: - А не умерла Россия-матушка, не-ет!
 - Милый человек!  - взмолился Шестериков. -  Ты постереги тут, чтоб его
хоть из бекеши не  вытряхнули.  Тогда уже  пиши похоронку.  - И  так как  он
привык вознаграждать человека  за труды, то подумал, что бы такое предложить
милиционеру.   Из  содержимого   вещмешка   ничего,  как  видно,   того   не
заинтересовало. - Тебе жрать охота?
 - А кому не охота? - откликнулся милиционер угрюмо.
 Шестериков, опять  не колеблясь, достал из-за  пазухи свою горбушку  и,
только малый краешек отломив, подал  ее стражу. Тот ее принял, не благодаря,
и это Шестерикову даже понравилось.
 -  Только  ты недолго, - сказал  милиционер. -  Всем,  знаешь,  драпать
пора...
 ...Зенитчиков оказалось двое: один  - совсем  молоденький и, как видно,
не  обстрелянный, весь в мыслях о предстоящем испытании, другой - постарше и
поспокойнее, с рыжими гренадерскими  усами. Шестериков спросил, кто у них за
командира, - по петлицам оба были рядовые.
 - А нам командира не надо,  - сказал тот, кто постарше, выуживая ложкой
из консервной банки мясную какую-то еду. - Чего нам тут корректировать? - Он
кивнул  на  зенитку,  стоявшую  стволом горизонтально  - к  повороту,  из-за
которого все  ползла человеческая лава. - Как покажется  коробочка - шарахай
ее в башню и в бога мать. И спасайся как успеешь.
 Банка у них, видать,  одна была на двоих, и молодой внимательно следил,
не переступил ли старший за середину. Старший ему время от времени ложкой же
и показывал - нет еще, не переступил.
 -  Чего ж вам-то спасаться, -  подольстился Шестериков, стараясь на еду
не смотреть. - Вон вы какая сила!
 - А это еще неизвестно, -  сказал кто постарше, - станина  выдержит или
нет. Мы из нее по горизонтали не стреляли ни разу.
 Просьбу Шестерикова они выслушали с пониманием и отказали наотрез.
 - Ты погляди, - сказал молодой, - много ли у нас снарядов.
 Снарядный ящик, из  тонких планок, как для огурцов или  яблок, стоял на
снегу подле  зенитки, и в нем, поблескивая  латунью  и медью, серыми  рылами
головок, лежало всего четыре снаряда.
 - Только по танкам, - пояснил старший, - даже по самолету нельзя. Иначе
трибунал.
 - Братцы, - сказал Шестериков, - но тут же  случай какой. За генерала -
простят.
 Они  пожали  плечами, переглянулись и  не ответили. Но  старший все  же
подумал и предложил:
 - А вот к генералу и обратись. К нашему генералу.  Его приказ -  может,
он и отменит. В виде исключения.
 - Вообще-то навряд, - сказал молодой. - Генерал, он больше всего танков
боится. Но уж раз такой случай...
 - А где он, ваш генерал?
 Старший не повернулся, а молодой охотно привстал и показал пальцем.
 - А во-он, церквушку на горушке видишь? Там он  должен быть. Километров
пять дотуда. Может, поменьше.
 Шестериков  поглядел с тоской на далекий крест, едва-едва  черневший  в
туманной мгле  морозного утра.  Глаза у него слезились от студеного ветра, и
никаких людей он близ той колоколенки не увидел.
 - Что вы, братцы, - сказал он печально, - да разве ж до вашего генерала
когда досягнешь? - Он  имел в виду  и расстояние, и  чин. - Да  и есть ли он
там? Может, его и нету...
 - Где ж ему быть? - сказал молодой неуверенно. - Место высокое, удобное
для "энпэ". Оттуда, считай, верст за тридцать видимо.
 -  Дак если видимо, - возразил Шестериков, - у  него сейчас одна думка:
скорей в машину и драпать. Они-то первые и драпают.
 Так говорил ему  полугодовой опыт, и  зенитчики не возражали,  а только
переглянулись -  с ясно  читавшимся на  их лицах  вопросом: "А не пора ли  и
нам?"
 Шестериков  еще   постоял  около  них,  слабо  надеясь,  что  зенитчики
переменят свое решение, и поплелся обратно, к своему генералу. В этот час он
был единственный, кто двигался в сторону от Москвы.
2
 Между  тем  генерал,  о котором  говорили зенитчики  и от кого  исходил
приказ  -  не тратить  снаряды, под страхом трибунала, на какую  цель, кроме
танков, - находился в ограде той  церкви  и меньше  всего собирался сесть  в
машину и драпать,  хотя со своей  высоты  действительно видел  все. При нем,
впрочем, и не было машины, он сюда поднялся пешком.  Три лошади, привязанные
к  прутьям  ограды, предназначались адъютанту  и связным, но стояли  надолго
забытые, понуро смежив глаза, превратясь в заиндевевшие статуи.
 Со стороны показалось бы, что генерал  в этот  час был, что называется,
на выходе  - как  бывает выход  короля к своим  приближенным, чтоб и  на них
поглядеть, и  себя показать, как и у  любого командира есть  эта обязанность
время от времени  являться на люди -  для  одних  тягостная,  для других  не
лишенная приятности. Этот генерал,  по-видимому, относился ко  вторым, да  и
окружавшие не сводили с него преданных и умиленных глаз. Он резко  выделялся
среди них - прежде всего ростом, не уменьшенным, а даже  подчеркнутым легкой
сутулостью,  в особенности же выделялся своим  замечательным  мужским лицом,
которое, быть может, несколько портили - а может быть, именно и делали его -
тяжелые очки  с  толстыми  линзами.  Прекрасна,  мужественно-аскетична  была
впалость  щек, при угловатости  сильного  подбородка, поражали высокий лоб и
сумрачно-строгий  взгляд сквозь линзы, рот был велик, но при молчании крепко
сжат  и   собран,  все  лицо  было  трудное,  отчасти   страдальческое,   но
производившее впечатление сильного ума и воли.
 Человеку с  таким лицом можно было довериться  безоглядно, и разве  что
наблюдатель особенно хваткий, с долгим житейским опытом, разглядел бы в  нем
ускользающую от других обманчивость.
 Он  прохаживался  среди  своих  спутников, не суетясь, крупно  ступая и
сцепив  за  спиною  длинные  руки  от  всей  его  фигуры  в  белом  тулупе,
перетянутом ремнем и портупеями, исходили спокойствие и уверенность, которых
вовсе не было в его душе. Зенитчики ошибались: никакого НП здесь не было, не
высверкивали  из окон звонницы окуляры стереотрубы, которые могли бы  только
привлечь  немецких  артиллеристов,  а ясности не прибавили бы. И что привело
сюда генерала, он и себе не мог бы признаться. Скорей всего страх, рожденный
непониманием происходящего, который еще усиливался в закрытом пространстве.
 Ему  вдруг невыносимо тесно стало в теплой избе, с телефонами, картами,
столами и жесткой койкой за  занавеской,  тесно  и в закрытой кабине "эмки",
захотелось на  простор, пройтись пешком, подняться хоть на какую-то  высоту,
хоть что-то понять и решить.
 Несколько дней назад его, вместе с шестью другими  командармами, вызвал
к себе командующий Западным фронтом Жуков и, как всегда, мрачно, отрывисто и
с  неопределенной угрозой в  голосе  объявил,  что, если хотя бы одной армии
удастся  продвинуться  хоть на  два  километра,  задача  остальных  шести  -
немедленно  ее поддержать, любой ценой,  всеми  наличными  силами расширяя и
углубляя прорыв. Семеро командармов приняли это к сведению, не делая никаких
заверений,  но, верно,  каждый  спросил себя:  "Почему  бы  не я?" Про  себя
генерал знал точно, себе он сказал: "Именно я".
 И  вот,  не далее  как  вчера, он попытался  это сделать -  силами двух
дивизий -  и попал немедленно  в клещи вместе со  своим  штабом. Он  испытал
страх  пленения,  который  и  сейчас  не  утих,  то  и  дело  вспоминался  с
содроганием в душе, заодно и с чувством неловкости и стыда - оттого, что был
вынужден по радио, открытым текстом, приказать всем другим своим частям идти
к нему на выручку. Он успел унести ноги, он вырвался без больших  потерь, но
что-то  говорило ему,  что  немцы и  не могли бы  создать достаточно плотные
фронты окружения - внутренний  и внешний,  и, может быть, зря он поторопился
наступление прекратить. Может быть, следовало идти и идти вперед?
 Против этого  как  будто говорила вся эта  паника на Рогачевском шоссе,
которую  он  видел  отсюда:  замыкая  клещи  вокруг  него,  немцы  произвели
внушительное  впечатление и на его соседей. Однако он знал: эта паника могла
возникнуть  и от  одного-единственного танка,  появившегося, откуда  его  не
ждали,  к  тому же еще заблудившегося.  Наибольшего эффекта, и весьма часто,
достигают  именно заблудившиеся. В августе под Киевом он был свидетелем, как
три  батальона  покину