Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
меня равно томят.
Филенио. Кто виноват?
Пастух. Любовь!..
Филенио. Убийца!
Пастух. Знаю.
Филенио. А где она?
Пастух. Здесь, в сердце, сеет яд.
Филенио. Злосчастный!
Пастух. Ах!
Филенио. Ты гибнешь?
Пастух. Умираю...
Филенио. От взоров?
Пастух. Да! В них двери в рай иль в ад.
Филенио. Чего ж ты ждешь?
Пастух. Пощады...
Филенио. От кого же?
Пастух. Все от нее, кто сердце мукой гложет!
Филенио. Дождешься ли?
Пастух. Как знать!
Филенио. Твой ум мутится...
Пастух. Пусть так! Душе такой конец лишь мил.
Филенио. А что ж любовь?
Пастух. Молчит...
Филенио. А ты б молил!
Пастух. Молю, - и честь упрека не боится..
Филенио. Не лучше ль...
Пастух. Что?
Филенио. Бежать, забыть о ней?...
Пастух. Ее презренье мук моих страшней.
Здесь говорит страдающий; он жалуется на любовь не потому, что любит (ведь всякому истинно любящему нравится любить), но потому, что любит несчастливо, в то самое время, как летят стрелы, являющиеся лучами его светоча, которые, в той мере, в какой они дерзки и упорны или же снисходительны и изящны, становятся сами вратами рая или же ада. При этом его поддерживает надежда на будущую и недостоверную милость, а подвергается он действию настоящего и определенного мученья. И как бы ясно он ни видел своего безумства, это, однако, не побуждает его исправиться или хотя бы разочароваться в нем, потому что он настолько в нем нуждается, что оно скорее нравится ему, как это и выражено в следующих строчках:
На гнет любви я сетовать не стану,
Я без нее отрады не хочу.
Затем он показывает другой вид неистовства, происходящий от некоего светоча разума, возбуждающий боязнь и уничтожающий вышесказанное, дабы он не перешел к действию, которое могло бы ожесточить или вызвать негодованье у любимой. Поэтому он говорит, что существует надежда на будущее, хотя ему ничего не обещано и ни в чем не отказано, в силу чего он молчит и ничего не требует из боязни оскорбить почитаемое. Он не отваживается объяснится или заявить о себе, потому что был бы или отвергнут, или же обнадежен. Ведь, по его мнению, дурное скорее перевешивает в одном случае, чем хорошее в другом. Таким образом, он показывает, что готов скорее навсегда нести собственное мучение, чем открыть дверь возможностям волнений и печали у любимой.
Чикада. Этим он показывает, что его любовь поистине героическая, ибо он считает своей главной целью изящество духа и склонность страсти, а не красоту тела, в которую не включена та любовь, которая носит в себе божественное.
Тансилло. Ты хорошо знаешь, что есть три вида платоновского вдохновения: один из них стремится к созерцательной или спекулятивной жизни, другой - к активной нравственности, третий - к праздной и чувственной.
Таким образом, есть три вида любви, из которых один от рассмотрения физической формы возвышается до созерцания духовной и божественной; другой - только продолжает наслаждаться видением и общением; третий - от созерцания идет к страстному желанию касаться.
Из этих трех видов слагаются другие, соответственно чему первый или сопровождается вторым, или сопровождается третьим, или же все три вида соединяются вместе; из них каждый и все прочие множатся опять-таки в другие и, соответственно страстям Неистового, влекутся сильнее любого к цели духовной, либо к цели телесной, или же одинаково - к той и к другой.
Отсюда и получается, что из находящихся в этой власти сетей любви одни стремятся к той цели вкуса, которая берется собирать яблоки с древа телесной красоты без получения (или по меньшей мере без надежды на получение) которых они считают пустой и достойной осмеяния всякое любовное усилие. Этим путем следуют все наделенные варварским умом, которые не могут и не стараются облагородить себя, любя достойно, стремясь к блестящему и - самое высокое - приспособляя свои усилия и деяния к божественному, при котором только героическая любовь могла бы богаче и лучше развернуть свои крылья.
Другие стремятся вперед ради плода наслаждения, понимаемого как красота и изящество духа, который отражается в сиянии и блеске грации тела; причем некоторые из них, хотя и любят тело, и не мало мечтают о соединении с ним, и жалуются на удаленность от него, и печалятся от разрыва с ним - все же боятся, чтобы в случае осуществления желания они не лишились бы той приветливости к себе, того общения с собой, того дружелюбия и согласия, которые для них являются самым главным; при такой попытке можно иметь не больше уверенности в благоприятном успехе, чем боязни потерять ту красоту, которая, как нечто славное и достойное, переливается перед очами их мысли.
Чикада. Многие добродетели и совершенства, которые возникают отсюда в человеческом уме, считают, о Тансилло, достойным делом искать, принимать, питать и хранить подобную любовь. Но следует, вместе с тем очень заботиться о том, чтобы не пасть духом, не связать себя целью недостойной и низкой, дабы не пришлось стать участником низкого и недостойного деяния; об этом и сказано в сонете феррарского поэта:
Кто ногою попал в ловушку любви,
Тот стремись вырвать ногу, не запутавшись крыльями.
Тансилло. Сказать по правде, объект, который кроме телесной красоты, не имеет другого блеска, достоин быть любимым только, так сказать, в целях продолжения рода, и мучиться же ради этого мне кажется делом свинским или жеребьячим. Я, со своей стороны, никогда не был очарован подобным делом больше, чем мог бы теперь быть очарованным какой-либо статуей или картиной, к которой я безразличен. Большим срамом для души было бы, если бы о своем грязном, низком, глупом и неблагодарном уме (какой бы блестящей формой он ни прикрывался) она сказал: Боюсь его презренья больше, чем своего мученья.
ДИАЛОГ ТРЕТИЙ
Собеседники: Тансилло и Чикада
Тансилло. Утверждают, и так оно и есть в действительности, что существует несколько видов энтузиастов, которые все сводятся к двум родам, соответственно тому, что одни показывают только слепоту, глупость и неразумный порыв, похожий на бессмысленную дикость, тогда как другие пребывают в некоей божественной отрешенности, благодаря чему кое-кто из них действительно становится лучше обыкновенных людей. Они тоже бывают двух видов. Одни, являясь местопребыванием богов или божественных духов, говорят и действуют удивительным образом, несмотря на то, что ни сами они, ни другие люди не понимают причины этого. Обыкновенно они побуждаются к этому, будучи прежде недисциплинированными и невежественными; в них, лишенных собственного духа и сознания, входит, словно в пустую комнату, божественное сознание и дух. Последний меньше может иметь места и проявить себя у тех, кто полон собственным разумом и сознанием; ведь божественный дух иногда хочет, чтобы мир определенно знал, что если эти люди говорят не по собственному усердию и опыту (а это очевидно), то, следовательно, они говорят и действуют по высшему разумению; оттого-то большинство людей заслуженно питает к подобным существам великое удивление и веру. Другие, будучи опытны и искусны в созерцаниях и имея прирожденный светлый и сознающий дух, по внутреннему побуждению и природному порыву, возбуждаемому любовью к божеству, к справедливости, к истине, к славе, огнем желания и веянием целестремления обостряют в себе чувство, и в страданиях своей мыслительной способности зажигают свет разума, и с ним идут дальше обычного. И в итоге такие люди говорят и действуют уже не как сосуды и орудия, но как главные мастера и деятели.
Чикада. Какую же из этих двух разновидностей считаете вы лучшей?
Тансилло. У первых больше достоинств, власти и действенности внутри, потому что в них пребывает божественность; вторые - сами по себе более достойны, более сильны и действенны и сами по себе божественны. У первых - достоинство священного предмета. В первых ценится и видно в действии божество, и это вызывает удивление, обожание и повиновение; во вторых, уважается и видно превосходство собственной человечности.
Но вернемся к нашей теме. Энтузиазм, о котором мы рассуждаем в этих высказываниях и который мы видим в действии, - это не забвение, но припоминание; не невнимание к самим себе, но любовь и мечты о прекрасном и хорошем, при помощи которых мы преобразовываем себя и получаем возможность стать совершеннее и уподобиться им. Это - не воспарение под властью законов недостойного рока в тенетах звериных страстей, но разумный порыв, идущий вслед за умственным восприятием хорошего и красивого и знающий, к чему следовало бы приспособляться в наслаждении; таким образом, от этого благородства и света вспыхивает он сам и облекается в то высокое качество и свойство, благодаря которым представляется знаменитым и достойным. Он становится богом от умственного прикосновения к этому божественному объекту, и, во-вторых, его мысль занята только божественными вещами, и он выказывает нечувствительность и бесстрастие в делах, которые обычно больше всего воспринимаются чувствами и больше всего волнуют людей; потому-то он ничего не боится и из любви к божественному презирает другие удовольствия и совсем не думает о жизни. Это - не ярость темной желчи, которая, не раздумывая, не рассуждая, пренебрегая осторожностью, заставляет его блуждать по воле случайностей в порывах хаоса бури, наподобие тех, которые, преступив законы божественной Немезиды, осуждены на истребление фуриями и потому взволнованы диссонансом, как телесным в виде соблазнов, разрушений и болезней, так и духовным, в виде нарушения гармонии сил познавания и желания. Напротив, это - огонь, зажженный в душе солнцем ума, и божественный порыв, расправляющий его крылья. Поэтому, все более и более приближаясь к солнцу ума, отбрасывая ржавчину человеческих забот, он становится чистопробным золотом, обретает чувство божественной и внутренней гармонии, согласовывает свои мысли и деяния с симметрией закона, заложенного во всех вещах. Не как опьяненный чашей Цирцеи идет он, продираясь сквозь чащи и наталкиваясь то тут, то там на рвы, то на один, то на другие камни; и не как блуждающий Протей, меняющий один облик на другой и никогда не находящий места, способа и вещества, чтобы остановиться и закрепиться. Но, не теряя закала и гармонии, он одерживает победу и господствует над ужасными чудищами, и при помощи того самого, что вело к падению, он легко возвращается к согласию с теми внутренними инстинктами, которые, как девять муз, пляшут и поют вокруг сияния всемирного Аполлона; и под покровительством чувственных образов и материальных вещей он идет, разумея божественные установления и советы. Правда, иногда доверчиво идя следом за своим проводником, Амуром, являющимся его двойником, он порой видит, что его усилия обмануты встречающимися препятствиями, когда, больной и неистовый, он бросает в пропасть любовь к тому, чего не может понять, и, смущенный неисчерпаемостью божества, опускает иногда руки; однако вслед за тем он возвращается вспять, чтобы волею принудить себя к тому, чего не мог достичь умом. Правда также и то, что обычно он, прогуливаясь, влечется то к одной, то к другой форме своего двойника, Амура, поскольку главный урок, который дает ему Амур, состоит в том, чтобы он созерцал божественную красоту в ее тени (когда не может созерцать ее в зеркале) и, как женихи Пенелопы, поддерживал бы отношения со служанками, когда ему не удастся разговаривать с хозяйкой. Таким образом, в заключение, вы можете из сказанного понять, каков этот Энтузиаст, образ которого предстанет перед вами из следующих строк:
[12]
Когда летит на пламя мотылек,
Он о своем конце не помышляет;
Когда олень от жажды изнемог,
Спеша к ручью, он о стреле не знает;
Когда сквозь лес бредет единорог,
Петли аркана он не примечает;
Я ж лес, к ручью, в огонь себя стремлю,
Хоть вижу пламя, стрелы и петлю.
Но если мне желанны язвы мук,
Тогда зачем огонь так едок ранам?
Зачем порывы стянуты арканом?
Зачем меня так остро жалит лук?
Зачем везде мне в сердце, в душу, в разум
Костры, арканы, стрелы метят разом?
Здесь показано, что любовь Энтузиаста - это не любовь бабочки, оленя и единорога, которые убежали бы, если бы обладали знанием того, каковы ожидающие их огонь, стрела и аркан, но которые лишь чувствуют потребность в удовольствии; между тем как Энтузиастом руководит самая чуткая и дальнозоркая страсть, которая заставляет его больше любить этот огонь, чем иную прохладу, и больше любить эту муку, чем какую-либо радость, и больше любить эти узы, чем иную свободу. Ибо это зло не есть абсолютное зло и ложь, но в известной мере оно может посчитаться добром сообразно тому или иному взгляду; так, старый Сатурн в пожирании собственных детей видел закуску. Ведь это зло, с точки зрения вечности в абсолютном смысле, может почитаться добром или тем, что ведет к нему, поскольку этот огонь есть горячее желание божественных дел, эти стрелы суть впечатление от лучей красоты высшего света; эти оковы - только виды истины, которые соединяют нашу мысль с первоистиной, равно как и виды блага, которые соединяют и связывают ее с первым и высочайшим благом. К этой мысли я был близок, когда писал:
[13]
Так чист костер, зажженный красотою,
Так нежны путы, вяжущие честь,
Что боль и рабство мне отрадно несть,
И ветер воли не манит мечтою.
Я цел в огне и плотью и душою,
Узлы силков готов я превознесть,
Не страшен страх, в мученьях сладость есть,
Аркан мне мил, и радуюсь я зною.
Так дорог мне костер, что жжет меня,
Так хороши силков моих плетень,
Что эта мысль сильней, чем все стремленья!
Для сердца нет прелестнее огня,
Изящных уз желанье рвать не смеет,
Так прочь же, тень! И пусть мой пепел тлеет!
Всякая любовь (если она героическая, а не чисто животная, именуемая физической и подчиненная полу, как орудию природы) имеет объектом божество, стремится к божественной красоте, которая прежде всего приобщается к душам и расцветает в них, а затем от них, или, лучше сказать, через них сообщается телам; поэтому-то благородная страсть любит тело или телесную красоту, так как последняя есть выявление красоты духа. И даже то, что вызывает во мне любовь к телу, есть некоторая духовность, видимая в нем и называемая нами красотой; и состоит она не в больших или меньших размерах, не в определенных цветах и формах, но в некоей гармонии и согласности членов и красок. Это показывает известное, доступное чувствам, родство тела с духом у более острых и проницательных умов. Отсюда вытекает, что они легче и сильнее влюбляются, равно как легче перестают любить, и более сильно презирают, с той легкостью и с той напряженностью, которые могли бы быть в переменах у духа грубого; это и обнаруживает себя в некоторых движениях и в выраженных намерениях; таким образом, эта грубость передается от души к телу и заставляет его проявляться на тот же лад, как проявляется и прекрасное. Значит, красота тела обладает силой воспламенять, но отнюдь не связывать, она делает так, что любимый не в силах убежать, если не поможет милосердие, которого просят у духа честь, равно как благодарность, вежливость, нежность. Вот почему огонь костра, который охватывает меня, я назвал красивым, чистым, равно как нежными, благородными назвал узы, которые связывают меня.
Чикада. Не всегда следует так думать, Тансилло; иной раз, хотя мы и проявляем порочность духа, все же мы не перестаем быть воспламененными и связанными им; таким образом, хотя разум и видит зло и предосудительность подобной любви, он все же не в силах отбросить беспорядочное влечение. В таком именно состоянии был Ноланец, когда писал:
[14]
Ув, увы! Неистовая кровь
Приказывает мне считать опорой
Ту муку неизбывную, которой
Как счастием дарит меня любовь.
Душа моя! Иль ты забыла время,
Когда иным речам внимала ты?
Зачем же ныне тирании бремя,
Держащее в оковах маяты.
Я больше, чем стремленье к воле, славлю?
Довольно! Я свой парус ветру ставлю,
Дабы, презрев и гавань и лазурь,
В желанную нестись опасность бурь.
Тансилло. Это происходит, когда и то и другое душевное состояние ущербно и окрашено как бы одной краской, поскольку любовь возбуждается, горит и утверждается в силу соответствия. Таким образом, ущербные люди легко добиваются согласованных действий в общей своей ущербности. Пользуюсь случаем добавить еще то, что знаю по опыту: хотя душа раскрывает пороки, ненавистные мне, как, например, грязную скупость, подлейшую бездонную жадность, как у Данаид, неблагодарность за полученные милости и одолжения, любовь к лицам, во всех отношениях низким (из числа этих пороков более всего мне противен последний, потому что лишает надежды любящего, если он становится или уже стал более достойным и более приемлемым для любви), тем не менее не было случая, чтобы я не горел любовью к телесной красоте. Впрочем, любил я ее без благого стремления, поскольку от этого я испытывал не больше печали, чем чувствовал радость от ее немилости и нерасположения.
Чикада. Все же очень точно и уместно различие, которое делают между любовью и тяготеньем к добру.
Тансилло. Правильно, потому что мы желаем добра многим, то есть хотим, чтоб они были умными и справедливыми; однако мы не любим их, поскольку они несправедливы и невежественны; точно так же мы любим многих, потому что они красивы, но не желаем им добра, так как они его не заслуживают. И среди прочего, ценимого любящим, среди того, что не заслужено, первое, это - быть любимым; и хотя он не может воздержаться от любви, тем не менее его огорчает это и он выказывает свое сожаление, как выражено выше:
Увы! Увы! Неистовая кровь
Приказывает мне считать опорой
Ту муку неизбывную.
В противоположном состоянии я бывал либо из-за другого, схожего телесного объекта, либо из-за воистину божественного субъекта, - об этом я и писал:
[15]
Хоть тяжкой мукой ты меня томила,
Любовь, тебе я славу воздаю,
За то, что ты мне сердце полонила,
Проникнув через раны в грудь мою.
Чтоб показать, как чудотворна сила
В том божестве, кому хвалу пою.
Пусть для толпы мой жребий непригляден,
Надеждой нищ, а вожделеньем жаден, -
Ты помогай мне в подвиге моем!
И если даже цель недостижима,
Иль второпях душа несется мимо,
Я счастлив тем, что мчит ее подъем,
Что ввысь меня ты устремляешь
И из числа презренных отделяешь.
Любовь пишущего здесь в самом деле героическая и божественная, и в качестве таковой мне хочется понять ее, хотя он и признает, что из-за нее подвержен многим мукам; ведь всякий любящий, разъединенный и отделенный от любимой (с которой, поскольку он соединен страстью, постольку хотел бы быть соединенным в действительности), пребывает в горе и в печали; он мучается и волнуется не потому, что любит (если только чувствует себя охваченным достойнейшей и благороднейшей любовью), но потому, что лишен удовлетворения, которое получил бы, если бы соединился с целью своего стремления. Печалится он не из-за желания, которое поддерживает в нем жизнь, но из-за тяжести усилия, мучающего его. Потому-то некоторые в силу этой представляющейся злою судьбы считают его в таком положении несчастным, как осужденного на подобную муку; но сам он из-за этого не перестает признавать свою обязанность в отношении Амура и продолжает воздавать ему почет, потому что тот показал очам его ума вид умопостигаемого, при помощи которого в этой земной жизни, в этой телесной темнице, в подчиненности этим нервам и в сдерживаемости этими костями ему дана возможность созерцать божество более возвышенно, чем если бы были открыты другие виды и подобия божества.
Чикада. Следовательно, божественный и живой объект, о котором он говорит, есть более высокий вид умопостигаемого, чем он мог бы получить по своему представлению о божестве, а отнюдь не какая-нибудь телесная красота, которая затемнила бы его мысль, как это бывает, когда она явлена поверхностным чувством.
Тансилло. Правильно, потому что никакая чувственная вещь, ни виды ее не может подняться до подобного достоинства.
Чикада. Каким же образом это вид - божество - выявляется при помощи объекта, если, как мне представляется, истинный объект и есть само божество?
Тансилло. Именно там-то и находится искомый объект, последний и совершеннейший, а не в этом состоянии, где можно лицезреть бога лишь по тени и по отражению в зеркале, в силу чего он может быть лишь некоторым п