Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
ллюзорность или реальность
абсолютности закона, ускользающего от всех, кто хотел бы поделиться им в
одиночку. Закона, предполагающего, стало быть, наличие какого-то сообщества
(соглашения, взаимопонимания), пусть мимолетного, между двумя разными
людьми, преодолевающего малой толикой слов невозможность высказывания,
сводящегося, вроде бы, к единственному проявлению опыта, к его единственному
содержанию: способности передачи того, что таким образом пополняется, ибо
стоит передавать только непередаваемое.
Иначе говоря, опыта в чистом виде не существует; нужно еще располагать
условиями, без которых он невозможен (даже в самой своей невозможности), вот
почему и необходимо сообщество -- возьмем, к примеру, замысел
"Сократического коллежа", заранее обреченный на провал и задуманный лишь как
последняя судорожная тяга к сообществу, неспособная осуществиться. А взять
"экстаз": сам по себе он есть не что иное, как связь, коммуникация,
отрицание обособленного существа, которое, исчезая в момент этого резкого
обособления, пытается воодушевиться или "обогатиться" за счет того, что
нарушает свою отъединенность, открывая себе путь в безграничное; хотя все
эти положения, по правде говоря, высказываются лишь для того, чтобы быть
опровергнутыми: обособленное существо -- это индивид, а индивид -- всего
лишь абстракция, экзистенция в том виде, в каком представляет ее себе
дебильное сознание заурядного либерализма.
Не стоит, пожалуй, прибегать к рассмотрению столь сложного и
трудноопределимого понятия, как "экстаз", чтобы выявить людей той или иной
практики и теории, которые калечат их, разобщая друг с другом. Существует
политическая деятельность, существует цель, которую можно назвать
философской, и существует этический поиск (потребность морали преследовала
Жоржа Батая так же неотступно, как и Сартра, с тою лишь разницей, что у
Батая она была главенствовавшей, тогда как у Сартра, над которым тяготело
его "Бытие и Ничто", она была чем-то вроде горничной, служанки, заранее
обреченной на повиновение).
Отсюда следует, что когда мы читаем (в посмертных заметках): "Объект
экстаза -- это отрицание изолированного бытия", нам бросается в глаза
ущербность этого ответа, связанная с самой формой вопроса, поставленного
одним его другом (Жаном Брюно). И, напротив, нам становится ясно, мучительно
ясно, что экстаз не имеет объекта, как, впрочем, и причины. Что он отвергает
любую форму достоверности. Это слово (экстаз) не напишешь, не заключив его
предварительно в кавычки, ибо никому не дано знать, что же оно обозначает,
да и существует ли вообще экстаз: выходя за пределы знания, включая в себя
незнание, он противится любому утверждению, кроме словесного, зыбкого,
неспособного служить залогом его подлинности. Его главная особенность
состоит в том, что испытывающий экстаз находится вовсе не там, где он его
испытывает и, следовательно, не в силах его испытать.
Один и тот же человек (на самом деле он уже не тот же самый) может
считать, что он может овладеть собой, погрузившись в прошлое как в
воспоминание: я вспоминаю о себе, я восстанавливаю себя в памяти, я говорю
или пишу в исступлении, превосходящем и сотрясающем всякую возможность
воспоминания.
Самые строгие, самые суровые мистики (в первую очередь св. Хуан де ла
Крус) приходили к выводу, что воспоминание, рассматриваемое в личном плане,
может быть лишь чем-то весьма сомнительным; принадлежа памяти, оно относится
к разряду понятий, пытающихся вырваться из-под ее власти -- власти
вневременной памяти или памяти о прошлом, которое никогда не было пережито в
настоящем (и, стало быть, чуждом какому бы ни было Erlebnis[1]).
1. Переживанию (нем.). -- Прим. перев.
Раздел тайны
Сходным образом, самое личное в нас не может храниться как тайна,
принадлежащая кому-то одному, поскольку она разрушает границы личности и
жаждет быть разделенной, более того, утвердиться именно в качестве раздела.
Этот раздел возвращает нас к сообществу, выявляется в нем, самоосмысляется и
тем самым подвергает себя опасности, становясь истиной или объектом,
поддающимися удержанию, тогда как сообщество, по словам Жана-Люка Манси,
может удержаться лишь как местопребывание -- неуместность, где нечего
удерживать, -- как тайна, лишенная всякой таинственности, действующая только
посредством недеяния, пронизывающего даже письмо или -- при любом публичном
или словесном общении -- заставляющего звучать конечное безмолвие, хотя
недеяние не может быть уверено, что все наконец-то закончится. Нет конца
там, где царит конечность.
Если прежде мы считали сутью сообщества незавершенность или неполноту
существования, то теперь усматриваем в ней знак того, что возвышает
существование до такой степени, что оно рискует раствориться в "экстазе";
это исполнение существования как раз в том, что его ограничивает,
самовластие в том, что делает его отвлеченным и ничтожным, перетекание в ту
единственную связь, которая теперь ему подобает и преодолевает всякую
буквальную условность, когда та запечатлевается в деяниях лишь для того,
чтобы утвердиться в недеянии, неотвязно преследующем их, даже если они не в
силах погрузиться в него. Отсутствие сообщества способно положить конец
чаяниям групп; отсутствие деяния, которое, напротив, нуждается в деяниях,
измышляет их, позволяя им вписаться в притягательные поля недеяния, -- вот
поворотный столб, равнозначный военному опустошению, который может послужить
устоем целой эпохи. Жорж Батай порой признавался, что все написанное им
ранее, за исключением "Истории глаза" и "Эссе об издержках", быть может,
выпавших у него из памяти, суть лишь несостоявшийся подступ к осуществлению
потребности в письме.
Это дневная исповедь, подкрепляемая исповедью ночной ("Мадам Эдварда",
"Малыш...") или заметками из душераздирающего "Дневника" (который писался
без всяких планов на публикацию), если только ночная исповедь, невыразимая,
не поддающаяся датировке и могущая принадлежать лишь несуществующему автору,
не открывает собою иную форму сообщества, когда горстка друзей, каждый из
которых представляется единственным в своем роде существом, вовсе не
обязательно общающимся с другими, втайне составляет это сообщество
посредством безмолвного чтения, предпринимаемого сообща, осознавая всю
важность этого из ряда вон выходящего события, с которым они столкнулись или
которому себя посвятили. Не сыщется таких слов, что были бы ему соразмерны.
Не существует толкования, которое могло бы его сопровождать: разве что
какой-нибудь пароль (вроде заметок Лора о Священном, публиковавшихся и
распространявшихся подпольно), пароль, сообщающийся каждому так, как будто
тот был единственным, и служащий не заменой "священного заклинания",
замышлявшегося некогда, а тому, чтобы, не нарушая отъединения, углубить его
сообщным одиночеством, подчиненным непостижимой ответственности (лицом к
лицу с непостижимым).
Литературное сообщество
Идеальное сообщество для литературного общения. Ему способствовали
различные обстоятельства (значимость поворота судьбы, случая, исторического
каприза или неожиданной встречи -- сюрреалисты, и прежде всего Анри Бретон,
не только предвидели ее, но и загодя осмысливали). Строго говоря, можно было
бы объединить за одним столом (как тут не вспомнить торопливых застольников
еврейской Пасхи) нескольких свидетелей-читателей, не все из коих осознавали
бы важность объединившего их эфемерного события на фоне чудовищного военного
игрища, к которому почти все они были так или иначе причастны и которое не
исключало для них вероятности скорого уничтожения. Так вот: произошло нечто,
позволявшее хотя бы на несколько мгновений, наперекор недоразумениям,
свойственным существованию отдельных личностей, признать возможность
сообщества заранее предумышленного и в то же время как бы уже посмертного;
от него ничего не останется -- и это заставляло сжиматься сердце, но и
наполняло его восторгом: так приходится стушеваться перед испытанием,
которому подвергает нас письмо. Жорж Батай чистосердечно (пожалуй, слишком
чистосердечно, он это и сам понимал) указал на два момента, к которым, на
его взгляд и по его мысли, сводится соотношение между запросами сообщества и
внутренним опытом. Когда он пишет: "Мое поведение с друзьями вполне
мотивировано: ведь ни одно существо неспособно, как мне кажется, в одиночку
исчерпать свое существование", то это утверждение подразумевает, что опыт
невозможен для одиночки, поскольку он отсекает частность от частного и
открывает его другому; быть -- значит быть для другого: "если я хочу, чтобы
моя жизнь имела для меня смысл, нужно, чтобы она имела его и для другого".
Или так: "Я не могу хотя бы на миг перестать бросать вызов самому себе и
неспособен проводить различие между самим собой и другими, с которыми хочу
общаться". В этом таится некая двусмысленность: тотчас и одновременно
переживаемый опыт может быть таковым, только если им можно поделиться с
другим, а сделать это можно только потому, что по сути своей он открыт
вовне, открыт другому, он есть порыв, провоцирующий неистовую диссиметрию
между мною и другим: разрыв и связь.
Итак, оба эти момента могут быть проанализированы порознь, ибо они
предполагаются лишь самоуничтожаясь. Батай, например, утверждает:
"Сообщество, о котором я говорю, виртуально существовало, завися от
существования Ницше (он был выразителем его требований) и каждый из
читателей Ницше разрушал это сообщество, уклоняясь от него -- то есть не
разрешая поставленной загадки (и даже не вникая в нее)".
Но между Батаем и Ницше -- большая разница. У Ницше было страстное
желание быть услышанным, но была и подчас заносчивая уверенность, будто он
является носителем истины настолько опасной и возвышенной, что ее невозможно
передать людям. Дружба для Батая составляет часть "суверенной операции"; не
ради красного словца его "Виновник" снабжен подзаголовком "Дружба"; дружба,
по правде сказать, плохо самоопределяется: дружба ради нее самой, доведенная
до распада; дружба кого-то с кем-то как переход и утверждение некой
непрерывности, исходящей из необходимости прерывности. Но чтение -- праздный
творческий труд -- тем не менее присутствует в ней, хотя и истекает подчас
из головокружительного хмеля: "...Я уже хватил изрядную толику вина. И тогда
попросил Х прочесть мне один отрывок из книги, с которой никогда не
расставался. Он прочел его вслух-- никто, как мне кажется, не умеет читать
со столь суровой простотой, с таким страстным величием. Я был слишком пьян и
поэтому не запомнил, о чем шла речь в этом отрывке. Было бы неверно думать,
будто такое чтение в подпитии -- всего лишь вызывающий парадокс... Смею
полагать, что нас объединяла наша открытость, наша беззащитность перед
искушением разрушительных сил: мы были не храбрецами, а чем-то вроде детей,
которых никогда не оставляет трусливая наивность". Вот что наверняка не
заслужило бы одобрения Ницше: уж он-то никогда не терялся, не раскисал,
разве что во время приступов безумия, но и тогда это раскисание умерялось
порывами мегаломании. Описанная Батаем сцена, участники которой нам известны
(хоть это и неважно), не была предназначена для публикации. На ней лежит
печать некоего инкогнито: собеседник автора не назван, но подан так, что
друзья могут его узнать -- он скорее само воплощение дружбы, нежели просто
друг. Эта сцена увенчивается афоризмом, записанным на следующий день: "Тот,
кто мнит себя богом, не занимается собой". Подобное недеяние -- один из
признаков праздности, а дружба вкупе с чтением в подпитии -- это сама суть
"праздного сообщества", над которым призывает нас поразмыслить Жан-Люк
Нанси, хотя на этом не стоило бы и останавливаться.
И однако я (днем раньше, днем позже) вернусь к этой теме. А пока
напомню, что читатель -- это не просто читатель, свободный по отношению к
тому, что он читает. Он может быть желанным, любимым, а может быть и
совершенно нетерпимым. Он не может знать того, что знает, и знает больше,
чем ему известно. Он -- спутник, обрекающий себя на обречение и в то же
время остающийся на обочине дороги, чтобы лучше разобраться в том, что
происходит -- проходит и таким образом ускользает от него. Он тот, о котором
говорят бредовые тексты вроде нижеследующих: "О, подобные мне! О, друзья
мои! Вы похожи на непроветренные жилища с пыльными окнами: закрытые глаза,
распахнутые веки!".
И чуть дальше: "Тот, для кого я пишу (буду с ним на ты), будет из
сочувствия к тому, что он только что прочел, сперва плакать, а потом
смеяться, ибо он узнал в прочитанном себя самого". А затем следует вот что:
"Ах, если бы я мог узнать -- заметить, открыть -- того, для которого я пишу,
я, как мне кажется, умер бы. Он запрезирал бы меня, будь я достоин себя
самого. Но я не умру, убитый его презрением: для выживания потребен дух
тяжести".[1] Такого рода метания противоречивы только с виду.
"Тот, для кого я пишу", -- непознаваем, это незнакомец, причастный ко всему
незнакомому, причастный хотя бы посредством письма, и обрекающий меня на
смерть и на конечность, на ту смерть, что не таит в себе утешение от смерти.
1. OEvres complиtes. Gallimard, tome V, р.447.
Как же в этом случае обстоит дело с дружбой? И что такое дружба? Дружба
-- это общение с незнакомцем, лишенным друзей. Или вот еще как: если дружбой
называется сообщество, созданное посредством письма, она может являться
только самоисключением (дружба, проистекающая из тяги к письму, исключающей
любую форму дружбы). А причем тут "презрение"? "Достойный себя самого"
будучи живым воплощением необычности, непременно опустился бы до крайней
низости, то есть до осознания того, что только недостойность делает его
достойным меня: то было бы в известном роде торжеством зла или развенчанием
торжества, которое уже невозможно с кем-то разделить: выражаясь в презрении,
оно обесценивается и тем самым отрицает возможность жизни или выживания.
"Лицемеры! Признайтесь, что никто не может писать, то есть быть искренним и
откровенным, нагим. Я и не хочу этого делать" ("Виновник"). И в то же время
на первых же страницах той же книги говорится: "Эти заметки словно нить
Ариадны связывают меня с мне подобными, остальное не имеет значения. И
однако я не смог бы прочесть их никому из моих друзей". Ибо тогда они стали
бы личным чтением личных друзей. Отсюда -- анонимат книги, не обращенной ни
к кому: ее соотношения с неведомым учреждают то, что Жорж Батай (по крайней
мере однажды) назвал "негативным сообществом: сообществом тех, кто лишен
сообщества".
Сердце или закон
Можно сказать, что в этих с виду путаных заметках обозначается --
проступает -- предел беспредельной мысли, нуждающейся в "я", чтобы
самовластно разорвать себя самое, нуждающейся в этом самовластии, чтобы
открыться навстречу коммуникации, которую невозможно с кем-то разделить, ибо
она осуществима лишь вместе с устранением самого сообщества. Здесь налицо
отчаянный порыв к тому, чтобы самовластно опровергнуть самовластие (всегда
запятнанное дутым пафосом, выговоренным и пережитым кем-то одним, в котором
"воплощаются" все), а также чтобы с помощью невозможного сообщества
(сообщества с невозможным) достичь высшей коммуникации, "находящейся в
зыбкой связи с тем, что, тем не менее, является основой всякой
коммуникации".
Так вот, "основа коммуникации" -- это совсем необязательно слово или
даже молчание, само по себе представляющееся и основой, и запинкой, а
открытость смерти, но уже не меня самого, а другого, чье живое присутствие
является вечным и невыносимым отсутствием, неустранимым с помощью самого
тягостного сожаления. И это отсутствие другого должно быть испытано в самой
жизни; именно с ним -- с этим диковинным присутствием, таящим в себе угрозу
полного уничтожения, -- играет и на каждом шагу проигрывает дружба, хотя их
не связывает ничего, кроме несоизмеримости (не стоит спрашивать, искренней
или нет, законной или нет, надежной или нет, ибо она загодя предполагает
отсутствие всяких связей или бесконечность забвения). Такой была и будет
дружба, свидетельствующая о том, что мы сами себе незнакомцы; встреча с
нашим собственным одиночеством -- подтверждение того, что не мы одни его
испытываем ("я не способен в одиночку дойти до крайнего предела").
"Бесконечность забвения", "сообщество тех, кто лишен сообщества". Быть
может, здесь мы касаемся предельной формы общностного опыта, после которого
нам будет нечего сказать, потому что он должен познаваться в полном незнании
самого себя. Речь идет не о том, чтобы замкнуться в инкогнито и в тайне.
Если правда, что Жорж Батай чувствовал себя (особенно перед войной)
покинутым всеми своими друзьями, если позже, в течение нескольких месяцев
("Малыш"), болезнь вынудила его сторониться других, если он испытал столько
одиночества, что и вынести невозможно, если все это так, то он все равно
понимал: сообщество не в силах исцелить или защитить его от этих бед; оно
само ввергает его в них, и не по игре случая, а потому, что оно -- сердце
братства, сердце или закон.
* ГЛАВА 2. Сообщество любовников *
Единственный закон забвения, как и любви, это бесповоротность и
беспомощность
Ж.-Л. Нанси
Здесь я вроде бы произвольно воспроизвожу страницы, написанные с
единственной целью -- служить толкованием почти недавней (дата не имеет
значения) книги Маргерит Дюра[1]. Во всяком случае, не
особенно-то надеясь, что эта книга (сама по себе посредственная, то есть
безысходная) наведет меня на мысль, развиваемую в других моих сочинениях, --
мысль, обращенную к нашему миру -- к нашему, поскольку он ничей -- и
коренящуюся в забвении, не в забвении существующих в нем сообществ (они все
множатся), а "общностных" притязаний, которые, возможно, искушают эти
сообщества, но почти наверняка ими отвергаются.
1. Marguerite Duras. La maladie de la mort. Editions de Minuit.
Май 68-го
Май 68-го доказал, что без всякого умысла, безо всякого заговора, в
обстановке случайной и счастливой встречи, этакого праздника, расшатывающего
принятые или чаемые социальные формы, может самоутвердиться (по ту сторону
обиходных видов утверждения) взрывное сообщество, позволяющее каждому,
невзирая на класс, пол, возраст и культуру, завязать дружеские отношения с
первым встречным как с давно любимым существом, именно потому что он
является знакомым незнакомцем.
"Безо всякого умысла": вот тревожная и одновременно счастливая примета
неподражаемой общественной формации, неуловимой, не призванной к выживанию,
к обустройству даже с помощью бесчисленных "комитетов", которые симулировали
видимость порядка-беспорядка, расплывчатых умозрительных построений. В
противоположность "традиционным революциям", речь шла не только о захвате
власти и ее замене новым порядком, не о взятии Бастилии, Зимнего или
Елисейского дворцов или Национального собрания, объектов малозначительных, и
даже не о свержении старого мира, но о совершенно бескорыстном воплощении
возможности сообщного бытия, дающего всем равные права в новом бра
Страницы:
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -