Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Стихи
      Кенжеев Бахыт. Стихи -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  -
гом вдвоем. Создавая на ощупь, по звуку воплощение шумного бука, и осины, и мглистой луны на ущербе, он счастлив до дрожи - так творения эти похожи на его сокровенные сны. Двадцать лет уже он, не робея, лепит дупла и листья - грубее настоящих, но, веруя в труд ради вечности, в глиняный воздух, - жаль, что даже бездомные звезды подаянья его не берут. А учитель его терпеливый шелестит облетающей ивой, недовольною воет трубой, обещая на обе сетчатки навсегда наложить отпечатки небывалой беды голубой. Нам-то что? Мы и сами с усами. Глина, глина у нас под ногтями, мой читатель, - попробуй отмой. Не ощупать поющей синицы - и томится в трехмерной темнице червоточина речи прямой. x x x Законы физики высокой мы постигаем с каждым днем: крошится зуб, слабеет око, вот-вот сорвемся, поплывем мирами газовых скитаний, и смерть положенной порой стоит не райскими вратами, а гнусной черною дырой. Я огорчил тебя? Ну что ты! Жизнь - это жизнь, ее не след судить за ямы и пустоты в вокзальной очереди лет. Ведь умный физики не знает и в биологии не спец. Он незаметно умирает и воскресает наконец. Не узнаваемый живыми, сжигает звезды по одной и забывает даже имя, своей печали ледяной... x x x Безымянное небо. Зеленка, и йод, и кармин. Запыленные липы поредевшим кружком. И пластинка поет допотопное, то, что могли бы мы услышать с бобины чудовищного агрегата и выпасть в осадок, приговаривая "волшебство, волшебство", на окраине шестидесятых, в проржавевшей провинции мира, вдали от вечерней фреоновой воли метрополии, с привкусом черной земли, и картошки, и дворницкой соли на губах. Никого у подъезда. Кривой тополек, перепаханный дворик. До одышки шатаясь крикливой Москвой, не ищи, торопливый историк, прошлогоднего снега, когда поделом надвигается осень немая, и бурлишь, и витийствуешь задним числом, все предчувствуя и принимая... x x x И темна, и горька на губах тишина, надоел ее гул неродной - сколько лет к моему изголовью она набегала стеклянной волной. Оттого и обрыдло копаться в словах, что словарь мой до дна перерыт, что морозная ягода в тесных ветвях суховатою тайной горит. Знать, пора научиться в такие часы сирый воздух дыханием греть, напевать, наливать, усмехаться в усы, в запыленные окна смотреть. Вот и дрозд улетает - что с птицы возьмешь. Видишь, жизнь оказалась длинней и куда неожиданней смерти. Ну что ж, начинай, не тревожься о ней. x x x За головокружительною далью, где отдыхает житель неземной, не ведая терпенья и страданья, которые таскаются за мной, - там хорошо, там в чаще бродит леший, подругу зазывая калачом, но человек, смешон и безутешен, печалится - Бог ведает о чем. Он раньше жил любовнее и проще, прислушиваясь к дождику над рощей, он выбирал меж ветром и огнем - забудь о нем. Обнимемся, вздохнем - и отвернемся. Знаешь эти окна в вечернем небе - шепот сквознячка иных миров, алмазные волокна, холодный свет у самого зрачка? Все это блажь, побочная работа русалочьей болезни лучевой, рисующей сговорчивые ноты на влажной оболочке роговой... x x x Куда плывет громоздким кораблем летучий град в бессоннице осенней? То в дерево, то в озеро влюблен, небритый мой зеркальный собеседник по-рыбьи раскрывает черный рот - а я молчу и глаз не подымаю. Так беззаботно радио поет. А у него мелодия немая на языке, и в горле белена - корабль плывет, сирены молодые сидят на мачтах, жизнь еще влажна еще легка, еще она - впервые... Не за горами ранняя зима. Рассеется туман, сгустится иней. Один умрет, другой сойдет с ума, как мотылек в бесхозной паутине, И человек вздыхает, замерев. Давно ему грозит зима другая, все дни его и годы нараспев на музыку свою перелагая. А из краев, где жаркий водород шлет луч на землю в реках и могилах, глядит Господь - жалеет, слезы льет, одна беда - помочь ему не в силах. x x x Заела проза - но, увы, не та, что Достоевского давила. И если есть мечта - она проста, и, вероятно, неосуществима. Однако же, как просится в тюрьму, когда ночлежки надоели, бездомный негр - хотя б по одному стихотворению в неделю писать тебе и в очередь, сердясь, вставать на почте, многословный адрес надписывать и клеить марку... Связь времен распалась. Я тебе не нравлюсь? Я сам себе не нравлюсь. Голоса за стенкою хохочут и рыдают. Посмотришь на будильник - три часа. Черт подери. Бледнеет, пропадает мой бедный дар. Куда же он прибрел ночами маломощными, зачем я заискиваю перед сентябрем, без лишних слов слетающим на землю? Какие письма - я уже привык к молчанью посерьезнее, подруга. А что за ним? Привычный черновик из рук моих выхватывает вьюга, - то улещает, то опять грозит, то, покрываясь темной позолотой, далекою, неумолимой нотой в заговоренном воздухе гудит... x x x Жизнь, говоришь, утекает? Смешон, независим нищий у автовокзала, стреляющий на суп общепитовский, курево, марки для писем без вести сгинувшим. Из-под рубахи видна грудь волосатая. Всякому он доброхоту вязко твердит о своих злоключениях в том северном крае, где сердце впрягают в работу и осеняют бродягу казенным крестом. Ах, никаких-то героев у повести лживой, кроме любви да десятка растерянных лет. С горсточкой мелочи потной в ручище ленивой жить-поживать, оставляя улиточий след... Газ выхлопной, беспризорная кошка в ограде церкви, червивая груша, бутылочный звон о холодеющий камень. По осени наш тунеядец зол, беспокоен, - знать, скоро отправится он самым дешевым автобусом к южным широтам. Разговори его. Нет, не капустой - тоской смертною пахнет сентябрь, - уверяет, - чего там, пусть утекает - но лучше водою морской. В. Ерофееву Расскажи мне об ангелах. Именно о певучих и певчих, о них, изучивших нехитрую химию человеческих глаз голубых. Не беда, что в землистой обиде мы изнываем от смертных забот, - слабосильный товарищ невидимый наше горе на ноты кладет. Проплывай паутинкой осеннею, чудный голос неведомо чей, - эта вера от века посеяна в бесталанной отчизне моей. Нагрешили мы, накуролесили, хоть стреляйся, хоть локти грызи. Что ж ты плачешь, оплот мракобесия, лебединые крылья в грязи? x x x Я жил в одной стране... С. Гондлевский 1 Неужели хвалиться нечем? Нитка, пяльцы, канва, игла. В ненаглядной Европе вечер, а в России и вовсе мгла. В двух шагах разыгралось море. И стакан на столе вверх дном, будто лодочки на просторе сером, северном, ледяном. Сколько бедного, злого неба молча смотрит в твое окно, столько ненависти и гнева в море зябком погребено, и священник, крестясь, зевает. И смотрителя маяка после рюмки одолевает рыбой пахнущая тоска. И волна выдыхает "не-ет" перед тем, как уйти в туман, где ярится и цепенеет остывающий океан. 2 По кому колокольчик плачет? Кто - беспечный, с цветком в руке затевал карнавал незрячий в темнокаменном городке? Пусть роняет ошметки дыма ясный месяц, летящий вниз, награждая Иеронима, возрождая его эскиз. Барабанные перепонки... хриплый голос, недобрый глаз... Дьяволице и дьяволенку хорошо в этот поздний час. Но звезда за звездой погасла. Все слепые ушли домой, потянуло прогорклым маслом, одиночеством и тюрьмой - просыпайся на всякий случай, недовольный и неживой, вдруг остался цветок пахучий на истоптанной мостовой. 3 Заоконный ли свет заочный или снег оловянных туч в человеческий град непрочный добавляет непрочный луч. И опять, замерев в испуге, пришепетывая во сне, сочиняющий книгу вьюги повернется лицом к стене. Был он другом воды и праха, был он гостем, а стал врагом. Отнимался язык от страха в тесном теле недорогом. Смелость, истина, горечь, зрелость. Триумфальная ночь черна. Кровь безрукая перегрелась, притираясь к изгибам сна, переулкам, трубам, подвалам, осторожным каналам, где пленка нефти живым металлом растекается по воде. 4 Всякий возраст чему-то учит, разворачиваясь впотьмах детской астмой, лиловой тучей, чудным заревом в небесах, и тогда набирает скорость жизнь, оставшаяся в долгу, превращая смолистый хворост в серый пепел на берегу безвоздушного океана, - солью к соли, уста в уста, Побережья ледком сковало, чтоб украдкой сошла с холста тень длиной не в одно столетье - и, сжимая в руках печать, дожидалась тебя до третьей стражи, требовала молчать - и ловила, и целовала, и протягивала весло - но усталому солевару не забыть свое ремесло. *** Давай за радость узнаванья, как завещал один поэт, пусть Аргус щерится, зевая, в вельвет застиранный одет. Зима долга, и пир непрочен, в пыли тисненые тома, и к сердцу тянутся с обочин прохладноглазые дома. Ответь, дыханьем пальцы грея, что город выверен и тих, с тех пор, как пробудилось зренье у трилобитов молодых. Земля влажна, а в небе сухо, но там готовится одна для осязания и слуха непоправимая весна. И я родимой стороною бродил, ухваченный на крюк, где ночью белою, двойною мой сводный брат и нежный друг перемогается в ухмылке, дождем к булыжнику примят, покуда ножницы и вилки в суме брезентовой гремят. Всей силой скорбного сознанья он помнит, бедный звездочет, что сон прохожего созданья горючим маревом течет, и проникает, и бормочет, валдайской песенкой звеня, но оправдания не хочет ни от тебя, ни от меня. Да и зачем оно, откуда в руке свинцовый карандаш? Ты за один намек на чудо всю жизнь с охотою отдашь, и птица в руки не дается, и вера светлым пузырьком в сердечный клапан молча бьется в скрещении дорог ночном. x x x Над огромною рекою в неподкупную весну книгу ветхую закрою, молча веки разомкну, различая в бездне чудной проплывающий ледок - сине-серый, изумрудный, нежный, гиблый холодок, Дай пожить еще минутку в этой медленной игре шумной крови и рассудку, будто брату и сестре, лед прозрачнее алмаза тихо тает там и тут, из расширенного глаза слезы теплые бегут. Я ли стал сентиментален? Или время надо мной в синем отлито металле, словно колокол ночной? Время с трещиною мятной в пересохшем языке низким звуком невозвратным расцветает вдалеке. Нота чистая, что иней, мерно тянется, легка - так на всякую гордыню есть великая река, так на кровь твою и сердце ляжет тощая земля тамады и отщепенца, правдолюбца и враля. И насмешливая дева, темный спрятав камертон, начинает петь с припева непослушным смерти ртом, и, тамбовским волком воя, кто-то долго вторит ей, словно лист перед травою в небе родины моей. x x x Ах, карета почтовая, увлеченная пургой, что летишь, не узнавая древней двери дорогой? Там, за нею, стонет спящий, вспомнив в дальней стороне пол гостиничный скрипящий, солнце алое в окне, вечный сон, который начат, словно повесть без конца, и в ладонях складки прячет безымянного лица... Выступай же из тумана месяц медный, золотой, вынимая из кармана ножик в ржавчине густой - это жизнь моя под утро с беленой мешает мед и перо ежеминутно в руки белые берет, тщится линию ночную снять с невидимых лекал, - и рыдает, и ревнует к низким, влажным облакам. x x x Первый погон или пряный посол - что ты там нагородил? Птичий язык индевеющих сел тих и не переводим Медленно спит обнаженный простор. Немолодой инвалид, молча ударив стаканом об стол, в мерзлое небо глядит, а по земле проступает зима. И над дорогой кривой молча качает часовня с холма луковою головой. Что же ты учишь, ночной человек, пальцами веки прикрыв, трудную речь остывающих рек и коченеющих ив? Что ты выводишь в несмежных мирах линии на пятерне - лисье убежище, волчий овраг, заячий гон по стерне? x x x Тонких нот звуковой лепрозорий, крючковатые оси ключей, отворившие зимние зори и прославленный воздух ничей, словно склеп, словно вены, в которых бедный свет среди серых пустот, тяжелея в немых разговорах, виноградным дыханьем растет - и в ночах опаленных, опальных, где закат в темноту перелит, сочинитель игрушек хрустальных пересохший язык шевелит Не усвоив его партитуры, - кто в меху, кто в защитном сукне, - русской речи слепые фигуры безнадежно толпятся в окне, и за ними - за спинами, снами и гробами - гремит неживой, развернувший венозное знамя, прокаженный оркестр духовой, знаменатель играет в числитель, тонут ноты в цифири густой, не умея создать заменитель раскаленной мелодии той... x x x Где серебром вплетен в городской разброд голос замерзший флейты, и затяжной лед на губах в несладкий полон берет месяц за годом - поговори со мной. Пусть под студеным ветром играет весть труб петербургских темным декабрьским днем, пусть в дневнике сожженном страниц не счесть, не переспорить, не пожалеть о нем сердце в груди гнездится, а речь - извне, к свету стремится птица, огонь - к луне, завороженный, темный костер ночной, вздрогни, откликнись, поговори со мной, пусть золотистый звук в перекличке уст дымом уходит к пасмурным небесам - пусть полыхнет в пустыне невзрачный куст - и Моисей не верит своим глазам. x x x ...не ищи сравнении - они мертвы, говорит прозаик, и воду пьет, а стихи похожи на шум листвы, если время года не брать в расчет, и любовь похожа на листьев плеск, если вычесть возраст и ветра свист, и в ночной испарине отчих мест багровеет кровь - что кленовый лист, и следов проселок не сохранит - а потом не в рифму мороз скрипит, чтобы сердце сжал ледяной магнит, - и округа дремлет, и голос спит - для чего ты встала в такую рань? Никакого солнца не нужно им, в полутьме поющим про инь и янь, черный с белым, ветреный с золотым... x x x Пока наверху без обиды и гнева закатная льется река, и злое отечество, гиблое небо, на запад несет облака - мой вольнолюбивый товарищ настроит гитару, и бронзовый звук взовьется, исчезнет за черной горою - что хищная птица из рук. И схватятся в воздухе сокол и ястреб, взыграет латунная медь, и будет он петь офицерские астры и страсти советские петь. Валяй, гитарист, без унынья и фальши бывалые вспомним слова, мы песенку спели, а дальше? А дальше дрожит, ни жива, ни мертва, безумная женщина в черном платочке в своем одиноком углу, на зеркальце дышит, и зыбкие строчки без музыки шепчет во мглу. x x x Европейцу в десятом колене недоступна бездомная высь городов, где о прошлом жалели в ту минуту, когда родились, и тем более горестным светом вертоград просияет большой азиату с его амулетом и нечаянной смертной душой. Мимо каменных птиц на карнизах коршун серый кидается вниз, где собачьего сердца огрызок на перилах чугунных повис. Там цемент, перевязанный шелком, небеленого неба холсты, и пора человеческим волком перейти со Всевышним на ты. И опять напрягается ухо - плещет ветер, визжит колесо, - и постыла простая наука не заглядывать правде в лицо. x x x Е. И. Уходит звук моей любимой беды, вчера еще тайком зрачком январским, ястребиным горевшей в небе городском, уходит сбивчивое слово, оставив влажные следы, и ангелы немолодого пространства, хлеба и воды иными заняты делами, когда тщедушный лицедей бросает матовое пламя в глаза притихших площадей. Проспекты, линии, ступени, ледышка вместо леденца. Не тяжелее детской тени, не дольше легкого конца - а все приходится сначала внушать неведомо кому, что лишь бы музыка звучала в морозном вытертом дыму, что в крупноблочной и невзрачной странице, отдающей в жесть, и даже в смерти неудачной любовь особенная есть. А кто же мы? И что нам снится? Дороги зимние голы, в полях заброшенной столицы зимуют мертвые щеглы. Платок снимая треугольный, о чем ты думаешь, жена? Изгибом страсти отглагольной ночная твердь окружена, и губы тянутся к любому, кто распевает об одном, к глубокому и голубому просвету в небе ледяном... x x x То могильный морозец, то ласковый зной, то по имени вдруг позовут. Аметистовый свет шелестит надо мной, облака молодые плывут. Не проси же о небе и остром ноже. не проси, выбиваясь из сил, - посмотри, над тобою сгустился уже вольный шум антрацитовых крыл. И ему прошепчу я, - души не трави человеку, ты знаешь, что он для насущного хлеба и нищей любви, и щенячьего страха рожден, пусть поет о тщете придорожных забот, земляное томит вещество - не холоп, и не цезарь, и даже не тот, кто достоин суда твоего... Но конями крылатыми воздух изрыт, и возница, полуночный вор, в два сердечных биения проговорит твердокаменный свой приговор. x x x Пой, шарманка, ушам нелюбимым - нерифмованный воздух притих, освещен резедой и жасмином европейских садов городских, подпевай же, артист неречистый со зверьком на железной цепи, предсказуемой музыке чистой, прогони ее или стерпи, что ты щуришься, как заведенный, что ты слышишь за гранью земной, в голосистой вселенной бездонной и короткой, как дождь проливной? Еле слышно скрипят кривошипы, шестеренки и храповики, шелестят елисейские липы, нелетучие ноты легки, но шарманщику и обезьяне с черной флейтою наперевес до отчаянья страшно зиянье в стреловидных провалах небес, и сужается шум карнавала, чтобы речь, догорая дотла, непослушного короновала и покорного в небо вела. x x x Земли моей живой гербарий! Сухими травами пропах ночной приют чудесных тварей - ежей, химер и черепах. Час мотыльков и керосинок, осенней нежности пора, пока - в рябинах ли, в осинах - пропащий ветер до утра листву недолгую листает, и под бледнеющей звездой бредут географ, и ботаник, и обвинитель молодой. Бредут в неглаженой рубахе среди растений и зверей, тщась обветшалый амфибрахий и архаический хорей переложить, перелопатить, - нет. я не все еще сказал - оставить весточку на память родным взволнованным глазам, и совы, следуя за ними и подпевая невпопад, тенями темными, двойными над рощей волглою летят. Чем обреченнее,

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору