Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Стихи
      Кенжеев Бахыт. Стихи -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  -
Бахыт Кенжеев. Стихи OCR: Игорь Островский x x x Говори - словно боль заговаривай, бормочи без оглядки, терпи. Индевеет закатное зарево, и юродивый спит на цепи. Было солоно, ветрено, молодо. За рекою казенный завод крепким запахом хмеля и солода красноглазую мглу обдает до сих пор - но ячмень перемелется, хмель увянет, послушай меня. Спит святой человек, не шевелится, несуразные страсти бубня. Скоро, скоро лучинка отщепится от подрубленного ствола - дунет скороговоркой, нелепицей в занавешенные зеркала, холодеющий ночью анисовой, догорающий сорной травой - все равно говори, переписывай розоватый узор звуковой... x x x Доживать, ни о чем не жалея, даже если итогов (прости!) кот наплакал. В дождливой аллее лесопарка (две трети пути миновало) спрягаешь глаголы в идеальном прошедшем. Давно в голове неуютно и голо, о душе и подумать смешно. Дым отечества, черен и сладок, опьяняет московскую тьму. Роща претерпевает упадок. Вот и я покоряюсь ему. Хорошо бы к такому началу приписать благодушный конец, например, о любви небывалой, наслаждении верных сердец. Или, скажем, о вечности. Я ли не строчил скороспелых поэм с непременной моралью в финале, каруселью лирических тем! Но увы, романтический дар мой слишком высокомерен. Ценю только вчуже подход лапидарный к дешевизне земного меню. Любомудры, глядящие кисло, засыхает трава-лебеда. Не просите у осени смысла - пожалейте ее, господа. Очевидно, другого подарка сиротливая ищет душа, по изгибам дурацкого парка сердцевидной листвою шурша, очевидно, и даже несложно, но бормочет в ответ: "не отдам" арендатор ее ненадежный, непричастный небесным трудам. x x x Отложена дуэль. От переспелой вишни на пальцах алый сок. В ту пору без труда ссужали время мне - но амба, годы вышли, платить или бежать. Еще бы знать куда... Долги мои, должки, убытки и протори командировочные, справки, темный сон о белом корабле на синем-синем море, откуда сброшен я и в явь перенесен. Там угловатый хрип, ограбленное лето - и море ясное. И парусник белей счетов, оплаченных такою же монетой, что давний проигрыш моих учителей. x x x В блокноте, начатом едва, роятся юркие слова, что муравьи голодным комом у толстой гусеницы. Знать, ей мотыльком уже не стать, погибшей деве насекомой. Хорош ли образ мой, Эраст? Кусают, кто во что горазд, друг другу ползают по спинам. Осилят в несколько минут и, напрягаясь, волокут на корм личинкам муравьиным. Бытует в Африке молва - кто поедает сердце льва, наследует его отваге. Но до сих пор не видел я ни мотылька из муравья, ни слов, взлетающих с бумаги. Искусство - уверяют - щель в мир восхитительных вещей, что не постичь рассудком чистым. Я в этой области эксперт, пускай зовет меня Лаэрт неисправимым пессимистом. Жар творчества и жар печной - вот близнецы, мой друг родной. Воспламеняясь повсеместно, из жизни мертвое сырье творят, чтоб превратить ее в паек духовный и телесный. x x x Нет, не безумная ткачиха блуждает в кипах полотна - ко мне приходит тихо-тихо подруга старая одна, в свечном огне, в кухонном дыме играет пальцами худыми, свистит растительный мотив, к коленям голову склонив. Я принесу вина и чая, в неузнаваемой ночи простую гостью угощая всем, что имеется в печи, но в город честный, город зыбкий, где алкоголик и бедняк, она уходит без улыбки, благословенья не приняв, и вслед за нею, в сердце ранен, влачится по чужой земле на тонких ножках горожанин, почти невидимый во мгле. x x x Дворами проходит, старье, восклицает, берем. Мещанская речь расстилается мшистым ковром по серой брусчатке, глухим палисадникам, где настурция, ирис и тяжесть шмелей в резеде. Подвальная бедность, наследие выспренних лет... Я сам мещанин - повторяю за Пушкиным вслед - и мучаю память, опять воскресить не могу ковер с лебедями и замок на том берегу. Какая работа! Какая свобода, старик! Махнемся не глядя, я тоже к потерям привык, недаром всю юность брезгливо за нами следил угрюмый товарищ, в железных очках господин. Стеклянное диво, лиловый аптечный флакон роняя на камни, медяк на ладони держа, - еще отыщу тебя, чтобы прийти на поклон - владельца пистонов, хлопушек, складного ножа... ДОКТОРУ ГУМАНИТАРНЫХ НАУК АЛЕКСАНДРУ САДЕЦКОМУ, ПРЕДЛОЖИВШЕМУ АВТОРУ БЕСПРОИГРЫШНЫЙ СПОСОБ ИГРЫ НА РУЛЕТКЕ Раз, заехав в Баден-Баден и оставшись на ночлег, убедился я, как жаден современный человек. Там с пучками ассигнации муж, подросток и жена с гнусным шулером толпятся у зеленого сукна, там иной наследник пылкий, проигравшись в прах и пух, смотрит с завистью в затылки торжествующих старух. И выигрывает шарик миллионы в полчаса, и Меркурий, как фонарик, озаряет небеса. Саша! Метод твой искусный покорил меня давно, почему же с видом грустным я покинул казино? Нет, к другой меня рулетке тянет, тянет без конца! Там покинутые детки венценосного отца без особенной охоты покоряются судьбе и проигрывают с ходу не фортуне, а себе. И царит над ними дама, седовласа, как зима. Кто она, мои друг упрямый? Смерть? Гармония сама? Улыбаясь, ставит крупно, глядя в будущую тьму, по системе, недоступной просвещенному уму. Даже если Баден-Баден наградит иной азарт, если выиграть у гадин вожделенный миллиард, не ликуй, профессор Саша, не гляди удаче в рот - все равно царица наша ту наживу отберет. Лучше бедно жить и гордо, добиваясь до конца превращенья грешной морды в вид достойного лица. x x x Дорожащий неведомым, длинною, рыжей ниткой на рукаве, слов не вяжет, не помнит, знай бусинки нижет, озираясь на две удрученные вечности, горькую с мокрой, словно злая слеза. И от солнца, летящего в пыльные окна, прикрывает глаза. Современникам, сцепщикам - быть молодыми, видеть Лондон и Рим. Незаметно умрешь, не расслышанный ими, станешь ветром сырым вырывать у растяпы на улице вешней драгоценный билет в первый ряд поздней осени, жизни кромешной, в розовеющий свет. Но не будет спектакля. Ни жеста, ни слова. Ни меча-кладенца. Засвистишь по привычке - смешно, бестолково, и уже до конца шорох, шелест, обиженный шепот метели станут речью твоей, мелкий горный ручей в середине апреля - пир воды и камней. ПАМЯТИ АРСЕНИЯ ТАРКОВСКОГО 1 Пощадили камни тебя, пророк, в ассирийский век на святой Руси, защитили тысячи мертвых строк - перевод с кайсацкого на фарси - фронтовик, сверчок на своем шестке золотом поющий что было сил - в невозможной юности, вдалеке, если б знал ты, как я тебя любил, если б ведал, как я тебя читал - и по книжкам тощим, и наизусть, по Москве, по гиблым ее местам, а теперь молчу, перечесть боюсь. Царь хромой в изгнании. Беглый раб, утолявший жажду из тайных рек, на какой ночевке ты так озяб, уязвленный, сумрачный человек? Остановлен ветер. Кувшин с водой разбивался медленно, в такт стихам. И за кадром голос немолодой оскорбленным временем полыхал. 2 Поезда разминутся ночные, замычит попрошайка немой - пролети по беспутной России - за сто лет не вернешься домой. От военных, свинцовых гостинцев разрыдаешься, зубы сожмешь, - знать, Державину из разночинцев не напялить казенных галош... Что гремит в золотой табакерке? Музыкальный поселок, дружок. Кто нам жизнь (и за что?) исковеркал, неурочную душу поджег? Спи без снов, незадачливый гений, с опозданием спи, навсегда. Над макетом библейских владений равнодушная всходит звезда. Книги собраны. Пусто в прихожей. Только зеркало. Только одна участь. Только морозом по коже - по любви. И на все времена. x x x А. В. Век обозленного вздоха, провинциальных затей. Вот и уходит эпоха тайной свободы твоей. Вытрем солдатскую плошку, в нечет сыграем и чет, серую гладя обложку книги за собственный счет. Помнишь, как в двориках русских мальчики, дети химер, скверный портвейн без закуски пили за музыку сфер? Перегорела обида. Лопнул натянутый трос. Скверик у здания МИДа пыльной полынью зарос. В полупосмертную славу жизнь превращается, как едкие слезы Исава в соль на отцовских руках. И устающее ухо слушает ночь напролет дрожь уходящего духа, цепь музыкальных длиннот... x x x Всадник въезжает в город после захода солнца. Весело и тревожно лошадь его несется. Всадник звенит булатом, словно кого-то ищет. Не надрывайся, милый, не обессудь, дружище. Город лежит в руинах, выцветший звездный полог молча над ним сдвигает бережный археолог. Стены его и рамы - только пустые тени, дыры, провалы, ямы в пятнах сухих растений. То, что дорогой длинной в сердце не отшумело, стало могильной глиной, свалкою онемелой. В городе визг шакала, свист неуемной птицы. Весть твоя опоздала. Некому ей дивиться. Тень переходит в сумрак, перетекает в пламя. Всадник, гонец бесшумный, тихо кружит над нами. В пыльную даль летящий, сдавшийся, безъязыкий, с серой улыбкой, спящей на просветлевшем лике. x x x Хорошо на открытии ВСХВ духовое веселье. Дирижабли висят в ледяной синеве, и кружат карусели. Осыпает салютом и ливнем наград пастуха и свинарку. Голубые глаза государства горят беспокойно и ярко. Дай-ка водочки выпьем - была не была! А потом лимонаду. На комбриге нарядная форма бела, все готово к параду. И какой натюрморт - угловой гастроном, в позолоченной раме! Замирай, зачарованный крымским вином, семгой, сельдью, сырами. И божественным запахом пряной травы - и топориком в темя - чтобы выгрызло мозг из своей головы комсомольское племя. x x x Киноархив мой, открывшийся в кои-то веки, - трещи, не стихай. Я ль не поклонник того целлулоида, ломкого, словно сухарь. Я ли под утро от Внукова к Соколу в бледной, сухой синеве... Я ль не любитель кино одинокого, как повелось на Москве - документального, сладкого, пьяного, - но не велит Гераклит старую ленту прокручивать заново - грустно, и сердце болит. Высохла, выцвела пленка горючая, как и положено ей. Память продрогшая больше не мучает блудных своих сыновей. Меркнут далекие дворики-скверики, давнюю ласку и мат глушат огромные реки Америки, темной водою шумят. И, как считалку, с последним усилием бывший отличник твердит: этот - в Австралию, эта - в Бразилию, эта - и вовсе в Аид. Вызубрив с честью азы географии в ночь перелетных хлопот, чем же наставнику мы не потрафили? Или учебник не тот? x x x Любому веку нужен свой язык. Здесь Белый бы поставил рифму "зык". Старик любил мистические бури, таинственное золото в лазури, поэт и полубог, не то что мы, изгнанник символического рая, он различал с веранды, умирая, ржавеющие крымские холмы. Любому веку нужен свой пиит. Гони мерзавца в дверь - вернется через окошко. И провидческую ересь в неистовой печали забубнит, на скрипочке оплачет времена античные, чтоб публика не знала его в лицо, - и молча рухнет на перроне Царскосельского вокзала. Еще одна: курила и врала, и шапочки вязала на продажу, морская дочь, изменница, вдова, всю пряжу извела, чернее сажи была лицом. Любившая, как сто сестер и жен, веревкою бесплатной обвязывает горло - и никто не гладит ей седеющие патлы. Любому веку... Брось, при чем тут век! Он не длиннее жизни, а короче. Любому дню потребен нежный снег, когда январь. Луна в начале ночи, когда июнь. Антоновка в руке когда сентябрь. И оттепель, и сырость в начале марта, чтоб под утро снилась строка на неизвестном языке. x x x Каждому веку нужен родной язык, каждому сердцу, дереву и ножу нужен родной язык чистоты слезы - так я скажу и слово свое сдержу. Так я скажу и молча, босой, пройду неплодородной, облачною страной, чтобы вменить в вину своему труду ставший громоздким камнем язык родной. С улицы инвалид ухом к стеклу приник. Всякому горлу больно, всякий слезится глаз, если ветшает век, и его родник пересыхает, не утешая нас. Камни сотрут подошву, молодость отберут, чтоб из воды поющий тростник возрос, чтобы под старость мог оправдать свой труд неутолимым кружевом камнетес. Что ж - отдирая корку со сжатых губ, превозмогая ложь, и в ушах нарыв, каждому небу - если уж век не люб - проговорись, забытое повторив на языке родном, потому что вновь в каждом живом предутренний сон глубок, чтобы сливались ненависть и любовь в узком твоем зрачке в золотой клубок. x x x Словно тетерев, песней победной развлекая друзей на заре, ты обучишься, юноша бледный, и размерам, и прочей муре, за стаканом, в ночных разговорах насобачишься, видит Господь, наводить иронический шорох - что орехи ладонью колоть, уяснишь ремесло человечье, и еще навостришься, строка, обихаживать хитрою речью неподкупную твердь языка. Но нежданное что-то случится за границею той чепухи, что на гладкой журнальной странице выдавала себя за стихи. Что-то страшное грянет за устьем той реки, где и смерть нипочем, - серафим шестикрылый, допустим, с окровавленным, ржавым мечом, или голос заоблачный, или... сам увидишь. В мои времена этой мистике нас не учили - дикой кошкой кидалась она и корежила, чтобы ни бури, ни любви, ни беды не искал, испытавший на собственной шкуре невозможного счастья оскал. x x x В долинном городе - пять церквей, нестроен воскресный звон. Вокзал дощатый давно в музей истории превращен. Здесь нет бездельников, нищих нет, и мало кто смотрит вслед несущей в гору велосипед красавице средних лет. За длинным списком былых удач и глупостей, за горой далек и тих паровозный плач, хрипящий, глухой, сырой... И только рыбы снуют, легки, в потоках прозрачной тьмы, и друг за другом бегут холмы по кругу, вперегонки. Не убивайся - когда оглох Бетховен, забыл ли он, что после эха следует вдох и после молчанья стон? Дождись рассвета, проси дождя, стальным колесом стучи, опровергая и бередя усвоенное в ночи. Лавируя, выгибая хвост, форель говорливых вод немой свидетельницей плывет среди охлажденных звезд. И расстилается низкий вой гудка над речной травой, и заглушает его раскат невидимый водопад... x x x Декабрьское небо взъерошено, сомнительный воздух в груди, и ты, дорогая, не трожь меня, как Тютчев просил - не буди. Не он, говоришь? Микеланджело? Не ведая вечных забот, рассветной дорожкой оранжевой минутная стрелка ползет. Но мокрой скатеркой полощется душа, обвисает без сил, влетая в промерзшую рощицу, в ряды молчаливых осин, корявые дупла, извилины, палаты без ручки дверной - опора и дятлу, и филину - летающей твари земной. Прости недотепу, которому достался такой пьедестал, чтоб зимнему певчему ворону завидовать он перестал - избавлен от тела тяжелого, и час позабыв, и число, - пусть дремлет, пернатую голову, под черное спрятав крыло. x x x - Эй, каменщик в фартуке! Что ты возводишь? - Вали-ка, дурак, я занят серьезной работой, секретною, бесповоротной, не для либеральных зевак. Но с прежней писательской страстью канючит властитель сердец. Он ищет вселенского счастья, гуманный, взыскательный мастер, общественных нравов боец. Не лучше ль ему отравиться, когда, взбеленившись, плебей вонзает вязальную спицу в глаза очевидцу, провидцу и, если прикажут "убей", - убьет. И солжет, не скрывая бесстыжего взгляда. Но бард настаивает, прозревая, что жертвенность есть роковая в раскладе божественных карт. И вот - замирает у гроба российской словесности. Ах, ужель эта злая особа - былая красотка, зазноба в легчайших атласных туфлях? А каменщик в кепке неброской, творец государственных мест, смывает с ладоней известку и, выпоров сына-подростка, говядину жесткую ест. x x x А. Ц. Запрокинувший голову раб застывает в восторге. Над ним виноградные кисти горят темно-розовым и золотым. Хорошо. И свобода близка. Но шестнадцать столетий подряд звуков варварского языка сторонился имперский закат. И куда в эти годы ни кинь одинокого взгляда - везде обреченная славе латынь распростерта в родильном труде. Улетел несгораемый дым, ослепив византийских детей. И всю ночь твои пасынки, Рим, голосят на могиле твоей. x x x Не горюй. Горевать не нужно. Жили-были, не пропадем. Все уладится, потому что на рассвете в скрипучий дом, осторожничая, без крика, веронала и воронья, вступит муза моя - музыка городского небытия. Мы неважно внимали Богу - но любому на склоне лет открывается понемногу стародавний ее секрет. Сколько выпало ей, простушке, невостребованных наград. Мутный чай остывает в кружке с синей надписью "Ленинград". И покуда зиме в угоду за простуженным слоем слой голословная непогода расстилается над землей, город, вытертый серой тряпкой, беспокоен и нелюбим - покрывай его, ангел зябкий, черным цветом ли, голубым, - но пройдись штукатурной кистью по сырым его небесам, прошлогодним истлевшим листьям, изменившимся адресам, чтобы жизнь началась сначала, чтобы утром из рукава грузной чайкою вылетала незабвенная синева. x x x Ледяной синевой обделенный, лепит дерево слепорожденный в разумении темном своем. Хорошо ему жить, властелину влажной, серой, фисташковой глины, хорошо ему с Бо

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору