Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
иногда взглядывая на маленькую Малушу, что,
сопя, силилась посадить тряпочную куклу на деревянного коня, крепко
прижимая ее и забавно всплескивая ручонками, когда кукла снова падала.
<Летом и мы на сенокос поедем!> - подумала Домаша. Замечталась,
слушая, взгрустнулось что-то. Девка сказывала:
- Ну, вот он на тот год пошел с новой жонкой стога метать.
Нецистый-то увидал, притворился вихорем и стог розметал у его. Сам пришел
к жоны и говорит, хвастат: <Твой-то муж стог сметал, а я рознес!> - <А
где-ка он?> - <А с новой жонкой стога мецет!> Она и стала просить
нецистого: <Покажи да покажи, где мой муж, Иванко, стога мецет?> Он ей на
горку вызнел: <Смотри, - бает, - вон они!> - <А я, - отвецает, - плохо
вижу цтой-то, спусти пониже>. - <Там-то, - говорит, - трава цертополох, я
ее боюсь!>
- Ето верно, - поддакнула Полюжиха, - первое дело чертополох! Под
зголовье положить али там в байны повесить - нечистый-то уж и не заходит!
- Ну ницего, жонка молитце ему: <Маленько-то пониже спусти!> Он
спустил, она и скочила, полезла туда, в траву ету. Нецистый ее имал, не
мог поимать никак, портище всё с ее сорвал только. Она и приползла к им
туда ногушком. <Не пугайтесь, - говорит, - это я, Иван, твоя жона. Я, -
говорит, - нага, дайте мне оболоцитьсе>. - <Ты мне не нать, - говорит, - у
меня друга жонка есть!>
- Вота какой!
- <Ницего, - говорит, - я вас не розведу, в монастырь уйду>. Так ей и
принели. Жонка та, другая, со себя рубаху ей отдала.
- И ушла в монастырь?
- Ушла. Покрова Богородицы монастырь, на Зверинци. Тамо постриглась.
- Бедна!
- А уж побыла за нецистым, дак!
- Никак едут! - вдруг молвила Ульяния, отрываясь от шитья. И
побелела, откинулась в кресле: - Олекса! Чуяло мое сердце!
Все побросали работу. Поднялся переполох.
- Онфимка, Онфимка где? - звала Домаша, непослушными пальцами
накидывая епанечку. Янька кинулась стремглав за Онфимом.
- Ох, батюшки!
- Сына, сына возьми! - подтолкнула Домашу опомнившаяся Ульяния. Сама,
прикрикнув на заметавшуюся девку, истово перекрестилась на иконы,
вздохнула, неспешно двинулась встречать.
Олекса уже разворачивался во двор. Заскрипели, распахиваясь, створы
ворот, метнулось радостно-испуганное лицо - сгоряча не узнал, кто такая, -
заторопился, забилось сердце, и, пока вылезал, увидел, понял - весь дом
уже на ногах.
Янька и Онфимка выскочили на крыльцо:
- Батя, батя!
Унеслись в дом. В сенях встретила прежде мать, ткнулась в грудь,
всхлипнула.
- Радость у нас, Олекса!
Отступила, седая, сияющая, строгая, повела очами на невестку,
скрещивая руки. Домаша стояла, вся трепетно подавшись вперед. Шагнул
Олекса, бережно принял теплый живой сверток. Грудным, звенящим,
срывающимся голосом подсказала:
- Сын, Олекса! - и тоже заплакала.
Олекса посмотрел на крохотное личико, большие бессмысленные глаза -
тенью прошло воспоминание о первенце, умершем до года, - бережно отдал.
Мать приняла ребенка. Обнял жену, огладил по голове и плечам загрубевшей
рукой. Теперь дети. Они уже прыгали от нетерпения, ждали очереди:
восьмилетняя Янька и шестилетний Онфим. Тут так и повисли на руках.
Подросли!
- Ты, Янька, гляди невестой скоро будешь!
- Онфима пора грамоте учить! - отозвалась мать.
- С сенами управимсе, а там и за псалтырь, а?
- А я уже буквы знаю, ты мне, тятя, буквицу купи, а то Янька не дает
свою!
- Всё деретесь? Ужо куплю!
Только четырехлетняя Малуша пряталась, забыла отца и теперь глядела
боязливо. Подхватил и ее, поднял. Испугался вдруг: заплачет? Нет,
нерешительно потрогала она курчавую бороду, улыбнулась, ручонками закрыла
лицо.
- Ишь скромница!
Вступили в горницу. Уселись: сперва мать, потом Олекса, потом Домаша.
Девка (отметил: новая, верно, для ребенка взяли) во все глаза - даже рот
раскрыла, - заглядевшись на Олексу, приняла маленького, убежала в заднюю
горницу.
- Как окрестили?
- Лукой, по деду. Тебя не дождались.
- Ин добро. Девка чья?
- Деревенская, Трофима, сапожника, сродственница.
- Трофимки... косого? А, знаю! Как звать-то?
- Ховрой.
- Ну зови Станяту ко столу! А там и в баню!
- Велеть? - привскочила Домаша.
- Вели, - отозвалась мать, - девок пошли...
Другое в это время на дворе. Любава, в кожаных выступках на босу
ногу, помогает Станяте закатывать под навес сани, распрягать и заводить в
конюшню лошадей, то и дело руками, будто нечаянно, натыкаясь на руки
Станяты, бессовестно обжигая карими глазами.
- Соскучила без тебя, сил нет!
- Ну! - Станята хмурился и улыбался вместе. - Скажи, по Олексе разве!
- Станя!
Пятясь, потянула за рукав в конюшню, обвила руками за шею:
- Глупый! То когда уже было, глупый... Купец мой! (Знала, чем
задеть.)
- Мне купечества видать, как свиньи неба.
- Будешь!
Тряхнула головой, так что звякнули серебряные кольца в волосах,
притопнула твердыми выступками:
- Увидишь, сделаю!
Не удержался Станята, стиснул, так что кости затрещали.
- Хмель ты, чистый хмель! Иди, коней надо поставить. Баню нам
сготовь!
- Сейчас!
Расхохоталась, убежала. Маленькая девка просунула носик в конюшню.
- Станята! Тебя хозяин ко столу кличет!
- Иду!
Закусили сижком, шаньгами, выпили по чаще домашнего меда.
Похохатывая, перебивая друг друга, рассказывали, как свалили кабана. Жена,
сияющая от каждого взгляда Олексы, стала прибирать со стола.
О серьезных делах Олекса пока не говорил. Тяжело дался этот путь!
Колыванцы стали до того несговорчивы, что не на шутку задумался он: как
дальше? А князю и горя мало. А посадник что думает? Свой ведь, с нашей,
торговой стороны, Михаил Федорович. И терем его недалеко стоит, со сеней
маковка видна.
Отпустив Станяту (Домаша, прибрав, тоже вышла), остался вдвоем с
матерью за чашей с медом. Разом перестал хохотать, вдруг почувствовал, что
устал с дороги, задумался. Исподволь, осторожно разглядывал мать: сдала,
резче легли морщины у носа, запал рот, вся стала как словно суше... Никак
и брови уже поседели? Вот уж у самого дети растут, а все не может
представить Олекса, как будет жить без матери. Давно ли, кажется, уводила
она его, обиженного, плачущего, за руку со двора, когда, бывало, в
перекорах уличных стыдили соседи: <Чужим добром разжились! Лука-то ваш с
Мирошкина разоренья только и поправился!>
Причесывая разлохмаченного, в перемазанной рубашонке меньшого своего,
Ульяния вытирала ему подолом мокрый нос и, строго сводя брови,
приговаривала:
- Собаки! Собаки и есть! Сами-то больно святы! Мирошкиничей
разбивали, дак по три гривны на зуб всему Новугороду разделили, и их не
обошли небось! А после тех одних и запомнили, кто Мирошкин двор громил!
Дедушко-то наш еще обгорел на пожаре!
И, прижав к себе маленького Олексу, успокаивая, рассказывала про
деда: как в тот год, когда переехали в Новый Город, был конский мор, как
бабка свое серебро: колты*, и монисто, и браслеты киевской работы сканного
дела - продала, и на все то Лука снаряжал ладьи до Раковора; как сам,
надсаживаясь, таскал бревна на терем; как по совету деда Луки Творимир
начинал торговлю с Корелой, ту, что Олекса и сейчас ведет...
_______________
* К о л т ы - подвески к головному убору.
- Дедушко Лука богатырь был. Никого не боялся, ни перед кем головы не
клонил. И уважали его! - приговаривала Ульяния, поглаживая сына твердой
суховатой рукой по светлой голове.
Затихая, силился Олекса представить себе деда - и не мог. Вспоминал
большой дубовый крест на могиле...
И вечно она была седой, как помнил. Морщин только не было раньше. Эх,
да и замечал разве? Мать как воздух. Пьешь его полной грудью, и думы нет,
чтобы не хватило когда... Сидел Олекса, молчал, нарочно оттягивая время.
Прикидывал: к кому теперь? К брату Тимофею, серебряному весцу*,
первое дело. К тысяцкому. Это потом, тут разговор будет. К тестю Завиду -
этого надо завтра звать на трапезу. Отца Герасима, конечно. Улыбнулся:
отец Герасим и венчал, и отпускал грехи, и еще крестил Олексу, - без него
уж не обходилось ни одно семейное торжество. К куму Якову, старому другу,
книгочию...
_______________
* В е с е ц - меняла. Серебро ходило в слитках, без клейма. При
расплатах его всегда взвешивали.
- Максим Гюрятич в Нове-городе, мать?
Улыбнулся опять, вспоминая хитрого весельчака.
- Здесь. Неделю, как и прибыл. Тебя прошал!
Этого позвать обязательно, без него пир не в пир. Страхона,
замочника. Кузнеца Дмитра. Горд - как же, староста! Может и заупрямиться,
придется самому поклониться. Хотя... лонись, когда погорел - сильно
погорели тогда, весь Неревский конец огонь взял без утечи, по воде ходил
огонь, что было на судах, и то сгорело, - кто помог? Я же! Еще и должен
мне о сю пору... Придет! Станяту пошлю на коне. Да и дело есть - поди,
разнюхал уже, что свейское железо везу! Значит, Дмитра... Так перебирал в
уме всех, кого надо пригласить.
Мать между тем, тоже налившая себе меду ради сыновья приезда,
неспешно отпивая, сказывала:
- На масляной расторговались, датские сукна все вышли у Нездилки.
Олфоромею Роготину заплатила полчетверти на десять кун, да Чупровым две
гривны серебра дала с ногатой*.
_______________
* Слово <куны> обозначало и определенную денежную единицу и
вообще деньги. Счет в Древней Руси велся на серебро. Основной
денежной единицей была гривна - серебряный слиток. 1 гривна, 49,25
грамма серебра = 25 ногатам = 50 кунам = 100 векшам, или веверицам
(белкам). В Новгороде была принята и новая гривна (197 граммов
серебра), равная четырем старым (<ветхим>) гривнам. Мелкие деньги
были кожаные.
- Не дорого?
- Обещают шемаханского шелку, Домажир николи не омманывал! Корелы
приезжали.
- Приезжали?
- Ну. Железо везти прошали. Я сказала: пусть обождут до тепла.
Дешевле водой-то, чем горой. Им дала полтретья - десять кун, да ржи четыре
коробьи, да берковец* соли. Грамотку написала, не бойся.
_______________
* Б е р к о в е ц - десять пудов.
- Кто да кто?
- Гриша да Максимец, да третий с ними, новый кто-то.
- Иголай и Мелит, должно!
- Я ихни имена, некрещеные-то, беда, всё путаю.
- Добро.
Помолчали.
<Взрослый сын-то совсем, - удовлетворенно думает Ульяния. - Где
только не побывал! В деда пошел, в Луку. Деловой. И в немцы ездит, и с
Корелой торгует, и низовские города перевидал, почитай, все>. Вот приехал,
и хорошо Ульянии. Пускай так сидит, молчит, отдыхает. И ей на сердце
спокойно, не болит, как давеча. Лицо-то красное, загрубело на ветру да на
стуже. Устал. Ничего, в бане выпарится сейчас! Последний сын. Не думала
уже, что будут, а вот народился! Кажется, никогда и мужа так не ждала, как
его теперь... Все бы сидела рядом с ним, и говорить даже не нужно, все
понятно и так. Теперь гостей созовет...
- Еще Якуна Вышатича пригласи, того нать! - подсказала Ульяния,
угадав, о чем думает Олекса. Слишком хорошо понимали друг друга.
И еще на один вопрос, не заданный вслух, ответила погодя:
- Домашей я довольна, грех на нее жалитьце. И тебя ждала, убивалась.
Не говорит, а вижу по ней. Сейчас-то вся сияет, гляди-ко! Завид без тебя
заходил раза четыре никак.
- Уже не гордитце?
- Куда! Переложил гнев на милость. Нынче: Олекса да Олекса, зять
любимой да богоданной...
- Нынче сам в доле со мной. Как с Юрьевского похода поехали мы в
гору, вот уж шестое лето в любимых я у его хожу!
- Сходи уж сам к Завиду, пригласи, обрадуется старик. - Ульяния
рассмеялась неслышно, пояснила: - Даве мне кота принес, подарил. Черного.
Что соболь! А бывало, в черквы встретит, не поклонитце. Сходи к старику.
Положила старые руки на столешницу. Помедлила. Вглядеться еще раз,
досыта уж! Дедушка Лука помирал, говорил: <На тебя одну, Уля, дом
оставляю!> А пора и устать, седьмой десяток на исходе... Поднялась:
- Ну, я пойду проведаю, баня-то готова, поди? Приготовлю тебе
лопотинку переодетьце. К вечерне пойдешь?
- Пойду.
Мать вышла. Олекса еще раз осмотрелся, погладил лавку, ощутил ладонью
щекотную сухость дерева. Обвел очами прочные тесаные стены, печь в
изразцах, дорогие иконы, поставцы с обливной и кованой посудой, новинку,
им самим привезенную, татарскую: сундук, мелко расписанный неведомым
восточным хитрецом...
Сейчас забежит Домаша! Только подумал, полузакрыв глаза, - и уже
забежала.
Коротко рассмеялся, встал легко, стряхнув набежавшую усталость:
- В баню пойду, припотели мы дорогой.
III
Парились на совесть. Хлестались вениками, поддавали квасом на
каменку. Выскакивали, ошалев от жары, прямо по весеннему снегу бежали к
проруби, окунались в ледяной кипяток - ух! Девки, что брали воду из
Волхова, весенними шалыми глазами провожали раскаленных докрасна нагих
мужиков. И - снова в хмельной, шибающий, невозможный пар полка.
Размякшие, довольные - сейчас и не понять, что один господин, а
другой разве только не холоп обельный, - неторопливо одевались,
разговаривая, и тут уже стала выясняться разница положений.
Станята натягивал порты добротные, но простые - серого домашнего
сукна; Олекса - дорогого, чужеземного. Станята надевал сорочку холстинную,
Олекса - тонкого белого полотна. Сверх Олекса надел шелковую, шелку
шемаханского, шитую цветными шелками и золотом; Станята - полотняную, с
вышитой грудью.
Глянул Олекса - глаз был верный у купца, - оценил яркую праздничность
веселого и крепкого, красного по белому шитья на рубахе Станяты. Пожалуй,
и лучше, чем у него самого: просто, а эвон, издалека видать, и не
спутается узор! Не утерпел:
- Мать вышивала?
- Не, Любашка поднесла, ее подарок! - небрежно бросил Станька и отвел
глаза. Взглянул еще раз Олекса, хотел крякнуть - и ничего не сказал,
занялся опояской.
Молча, посапывая, надел праздничный цветной зипун - такого Любашка не
подарит! Кунью шубу, крытую вишневым сукном, с откинутым бобровым воротом,
алую шапку с разрезом впереди и соболиной опушкой, зеленые, шитые шелками,
рукавицы. Новая девка, посланная прибрать за мужиками, еще больше
расширила глаза, увидав Олексу, изодетого в дорогие порты*...
_______________
* П о р т ы - платье, одежда вообще.
Из бани, отдохнув, просохнув, выпив квасу домашнего (Ульяния
мастерица была готовить квасы всякие: из листа, дробины, хлеба, медовый,
морошковый, брусничный, клюквенный, весной из березового соку - не
перечислить все-то враз!), отправился Олекса в церковь. Свою, Ильинскую.
Церковь была небольшая, чуть приземистая, тяжелая снаружи и очень
уютная внутри, с алтарем, как бы вдвинутым в тело храма. Крепко сложено!
Неровные широкие швы обмазки путаным узором обегали серовато-розовые глыбы
плитняка и тонкие ряды плоского кирпича - плинфы. Узкие, расширенные
кнаружи, чтобы забрать больше света, окна приветствовали Олексу блеском
слюдяных оконниц. <Кровлю перекрыть надо, - хозяйственно подумал он,
оглядывая храм, - купол-то хорошо позолотили, колькой год, а все как
словно новый!>
Войдя, Олекса пробрался вперед, то и дело кивком головы раскланиваясь
со знакомыми уличанами, перебрасываясь вполголоса то с тем, то с другим.
- Творимиричу!
- Как путь?
- С удачей?
- Ничего, спасибо! Бог миловал!
Став на свое место, он перекрестился, обвел взглядом простые
некрашеные тябла иконостаса, строгие лики икон, знакомые с детства и
потому дорогие, не утерпев, глянул вкось, в толпу молящихся жонок, поймал
нечаянный взгляд Таньи, Домашиной сестры, чуть заметно кивнул и тотчас
отвел глаза: заметят старухи, наговорят с три короба...
Отстояв службу, подошел к отцу Герасиму под благословение и после
уставного <Во имя отца и сына и святого духа> с удовольствием услышал:
- С приездом, Олексе Творимиричу!
- Спасибо, батюшка! Соблаговоли ко мне завтра на стол!
Отец Герасим кивнул согласно, много говорить в храме было неудобно.
Из церкви пошел к тестю. Долго стучал у ворот - и днем запирается!
Псы заливались во дворе. Наконец послышалось:
- Кто таков?
Усмехаясь, ответил:
- Зять, Олекса!
В минуту распахнулись ворота, сам Завид, исправляя неловкость
прислуги, вышел на крыльцо, охая, качая головой; сделал движение
подхватить Олексу под руку. Олекса только бровью повел.
Зашли в горницу. И сразу, за медом, не утерпел Завид:
- Ну как? С товаром?
Олекса уж третий год возит сукна Завиду. Нынче и сам начал
приторговывать - через Нездила. За многое брался. А Завид стар, жаден, да
уже и под уклон пошел, не уследит за всеми изменениями цен, дело начинает
плыть у него мимо рук...
От Завида - к брату, Тимофею. Тот встретил по обычаю хмуро,
пожаловался на болезнь. Посидели. Будто и не рад брат, а все ж таки всего
двое их осталось от всей семьи, сестра не в счет, у той воля не своя,
мужева. Всего двое. И хоронил Творимира не Олекса, а Тимофей, вечно
хворый, вечно недовольный, хоть и большую долю получил в наследстве, хоть
и не ездит, не рискует, как Олекса, а дома сидит - все-таки брат!
Сердится, что мать у него живет, у Олексы...
Тимофеиха внесла кувшин и серебряные чарки.
- Ты мое заможешь ли пить? Поди, Фовра, меду принеси!
- Ницего, замогу! На корешке настоено... Словно на калган отдает.
- Он и есть. Вот заболеешь... Не скоро ты еще заболеешь! - вдруг
рассердился невесть с чего Тимофей. Дергая себя за узкую бороду, глядя
вбок, сказал резко: - Серебро свесить я тебе могу, а только вперед говорю,
Олекса: ты брось сам свейские куны обрезать!* Мне за тебя сором принимать
невместно! Отца не позорь, мать - с нею живешь! Приноси мне, я обрежу. Не
хочешь - к Дроциле, Кирьяку, Позвизду. Тому верить можно.
_______________
* Иностранные серебряные монеты взвешивали и обрезали с краев
лишнее (сверх принятого веса) серебро.
- Ну что ты, брат, чем в чужой-то кардан... Не чужие мы с тобой! Да я
тебе завсегда верю! - растерялся Олекса, уличенный Тимофеем. Покраснел
густо: <Нечистый попутал меня в тот раз, и ведь помнит же!>
- Ну, а веришь, так слушай! - буркнул Тимофей, отходя. - Серебро
свешу. Скоро ли нать?
Олекса сказал. Помолчал Тимофей, подумал, по-отцовски пожевал губами,
кивнул согласно. Поднялись.
- Завтра буду. Только знаешь, я пива не пью, нутренная у меня.
- Знаю, мать уж для тебя постараетце.
- Ну, прощай! Спасибо, зашел!
Все ж таки обрадовался брат, хоть и виду не показал.
Дома сели ужинать своей семьей. Станяту и остальных ради такого дня
позвал к столу. Завтра с именитыми гостями уж не посадишь, а обижать,
величаться тоже не хотел Олекса. Был он и сам прост, да и расчет имел
свой, торговый: пускай там бояре по-своему, мы - люди посадские, мы и на
вече и в сече - со всеми!
Подавали на этот раз Любава и новая девка. Мать с Домашей сидели за
столом. Мужики по одну сторону, бабы - по другую. Во главе стола мать,
Ульяния. Домаша