Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
оречью разочарования и с солоноватым привкусом
собственных ошибок на губах, закосневшая в своей потерянной вере, полная
едких воспоминаний о человеке по фамилии Мирцов, который пил водку и
никогда не верил в то, во что она теперь перестала верить; слова матери
были такими же солоноватыми на вкус, как и ее губы.
...Крик, черный рисунок ковра, разбросанные на полу домики-макеты
одноквартирных коттеджей, которые его отец, будучи уполномоченным
строительной фирмы, предлагал лет двадцать назад своим клиентам, - таких
коттеджей не строят вот уже двадцать лет, - и еще старые ящички от
банковской пневматической почты и обрезки канатов - их притаскивал другой
мальчик, с которым они играли, - да, его звали Гриф, - и, наконец, пробки
различной величины и формы; в тот день Грифа с ними не было. Все испортил
этот дикий крик, который и сейчас висит над ней, подобно проклятью: с тех
пор она считается девочкой, которая ведет себя так, как нельзя вести себя
девочкам.
Вздыхая, она не отрывала взгляда от ржаво-красного ковра - сторожила
коричневые полуботинки мальчика, которые рано или поздно должны были
появиться на начищенном до блеска латунном пороге.
А потом усталым жестом перевела бинокль: терраса, стол под тентом, на
столе темно-коричневая плетеная корзинка с целой горой апельсиновых корок,
винная бутылка с этикеткой "Циннбруннский монастырский сад". Натюрморт за
натюрмортом, а где-то внизу струился шум - соревнования по гребле шли
полным ходом... Грязные блюдечки, на которых ели мороженое, вечерняя
газета: она сумела даже прочесть два слова из второй строчки заголовка -
шапка шла во всю страницу - "...бездонная пропасть...", в пепельнице
окурки сигарет - с желтым фильтром и целиком белые, рекламный проспект
фирмы холодильников - но ведь у них уже давно есть холодильник! -
спичечная коробка; оранжево-коричневое красное дерево - таким цветом
писали пламя на старинных полотнах, - на буфете сверкающий самовар,
блестящий надраенный самовар, которым не пользовались вот уже много лет,
нечто вроде яркой игрушки или диковинного трофея. Сервировочный столик с
солонкой и горчичницей, большая семейная фотография: дети с родителями в
загородном кафе; на заднем плане - пруд с лебедями, официантка держит
поднос, на котором стоят две кружки с пивом и три бутылки лимонада; на
переднем плане - семья за столиком, справа в профиль - отец, он держит
перед грудью вилку, на которую насажен кусок мяса с завитушками вермишели;
слева - мать, в левой руке у нее салфетка, в правой ложка; в середине
фотографии дети - их головы не доходят до подноса официантки; на уровне
детских подбородков вазочки с мороженым; на щеках у них солнечные блики -
лучи, пробившиеся сквозь листву; головы сестер в кудряшках, а между ними
тот, кто только что так долго мешкал у коробки с теннисными мячами, а
потом побежал наверх - его коричневые полуботинки так и не переступили во
второй раз через латунную полоску порога.
Опять мячи, справа от них вешалка: соломенные шляпы, зонтик, полотняный
мешочек, из которого торчит щетка для ботинок; в зеркале видна большая
картина, висящая слева на стене, на картине женщина собирает виноград, у
женщины глаза как виноградины, рот как виноградина.
Усталым жестом она опустила бинокль, и ее взгляд сразу отбросило назад
из покинутой дали, глазам стало больно, и она закрыла их. И тут же за
опущенными веками заплясали ржаво-красные и черные круги; тогда она снова
открыла глаза и испугалась: как раз сейчас Пауль переступал через порог, в
руке он сжимал какой-то предмет, блеснувший на солнце, на этот раз он не
задержался у коробки с теннисными мячами; теперь, когда она увидела его
лицо не через бинокль - и оно выпало из ее коллекции миниатюр, - теперь
она вдруг ясно поняла, что он и впрямь решился на какой-то отчаянный шаг;
снова зазвенел самовар, снова затренькали стаканы внутри буфета, один за
другим, по цепочке, зашептались, как кумушки.
Теперь Пауль стоял на коленях в углу у окна, ей был виден только его
правый локоть, который, словно поршень, двигался вверх-вниз, и когда он
опускался вниз, то как бы ввинчивал что-то, а потом исчезал из поля
зрения, - она мучительно рылась в памяти, размышляя, что значило это
движение локтя, мысленно воспроизвела его и поняла - мальчик орудовал
отверткой; рукав рубашки в красно-желтую клетку то приближался, то
удалялся, а потом вдруг замер на месте, и Пауль слегка откинулся назад;
она увидела его профиль, поднесла к глазам бинокль и вздрогнула - все
оказалось так близко, - заглянула в открытый ящик: там лежали синие
чековые книжки, аккуратно перевязанные белым шнурком, и копии приходных
ордеров, скрепленные продетым сквозь дырочки синим шнурком; Пауль
торопливо выбрасывал все эти пачки на ковер и наконец прижал к груди
какой-то предмет, завернутый в синюю тряпку, потом положил его на пол и
начал засовывать обратно в ящик чековые книжки и копии приходных ордеров;
она опять видела только движение его локтя, и все это время сверток в
синей тряпке лежал рядом с ним.
Но вот он развернул тряпку, и она вскрикнула: на его ладони маслянисто
поблескивал гладкий черный пистолет, и ладонь была для него слишком мала;
казалось, крик девочки вылетел из бинокля, как выстрел. Пауль мгновенно
обернулся; она опустила бинокль, сожмурила от боли глаза и громко позвала:
- Пауль! Пауль!
Держа пистолет у груди, он медленно карабкался из окна на террасу.
- Пауль! - крикнула она. - Иди сюда через сад.
Он сунул пистолет в карман, приставил ладонь к глазам и так же медленно
спустился по ступенькам; волоча ноги, прошел по газону, по гравию у
фонтанчика и вдруг вырос перед ней в тени увитой виноградом беседки;
только теперь он опустил руку.
- Это ты, оказывается, - сказал он.
- Ты что, перестал узнавать мой голос?
- Перестал... Чего тебе?
- Я уезжаю, - сказала она.
- Я тоже уезжаю, - сказал он. - Ну и что из этого? Все наши уезжают,
почти все. Завтра я еду в Цаллингкофен.
- Да нет, - возразила она, - я уезжаю насовсем. К отцу в Вену. - И
вдруг подумала, что Вена тоже каким-то образом связана с вином, во всяком
случае так поется в их песнях.
- Вена, - сказал он, - на юге... Ты там будешь жить?
- Да.
Ее испугал взгляд мальчика, он взглянул на нее снизу вверх и притом
как-то искоса, и глаза у него были остановившиеся, зачарованные.
Нет, я не твой Иерусалим, подумала она, нет, нет, и все же таким
взглядом смотрели, наверное, паломники, когда перед ними вставали башни
святого города.
- Я видела, - сказала она тихо, - я все видела. Он усмехнулся.
- Сойди вниз, - сказал он, - сойди-ка вниз.
- Не могу, - ответила она. - Мама заперла меня, мне нельзя появляться
на улице до самого ухода поезда, но ты... - Она вдруг замолкла, задышала
часто и неглубоко; от волнения ей не хватало воздуха, и она сказала то,
чего не хотела говорить: - Но ты... ты можешь влезть наверх.
Нет, я не твой Иерусалим, думала она, нет, нет.
Не опуская взгляда, он спросил:
- Как мне взобраться?
- Влезь на крышу беседки, я подам тебе руку, и ты перейдешь на балкон.
- Я... Меня ждет один человек... - Он не договорил, пробуя рукой,
достаточно ли прочны перекладины беседки: они были заново приколочены и
заново окрашены; плотные темные виноградные листья взбирались вверх по
этим перекладинам, как по ступенькам стремянки. Пистолет тяжело бился о
его бедро; ухватившись за флюгер, он вспомнил Грифа, который лежал сейчас
у себя в каморке в окружении жужжащих мух, Грифа с бледной грудью и
румяными щеками, - вспомнил и подумал о хлипком плоском никелевом
пистолете: надо спросить Грифа, окисляется ли никель? Если да, то пусть
скажет, чтобы они не ели повидло из той банки.
Ладони девочки были больше и крепче, чем ладони Грифа, больше и крепче,
чем его собственные ладони, он это знал, и потому, когда она помогала ему
перелезать с крыши беседки на перила балкона, чувствовал себя смущенным.
Отряхнув руки, он сказал, не глядя на девочку:
- Вот чудеса, я и правда тут.
- Очень хорошо, что ты здесь, я сижу взаперти уже с трех часов.
Он бросил осторожный взгляд на нее, на ее руку, которая придерживала
пальто у груди.
- Почему ты в пальто?
- Ты ведь знаешь.
- Поэтому?
- Да.
Он подошел к ней ближе.
- Ты, наверное, рада, что уезжаешь. Да?
- Да!
- Один мальчишка, - сказал он тихо, - торговал сегодня утром у нас в
школе теми писульками, в которых написано про тебя и... ты нарисована.
- Знаю, - сказала она. - И он всем говорит, будто я получаю часть
выручки за его художества и будто он видел меня в таком виде, в каком
нарисовал. Врет он.
- Знаю, - сказал он. - Его фамилия Куффанг, он болван и всегда врет,
это каждому известно.
- Но насчет меня ему верят.
- Да, - согласился он, - обалдеть можно, насчет тебя ему верят.
Она еще туже стянула пальто у себя на груди.
- Вот почему я должна так внезапно уехать, еще до того, как народ
вернется с соревнований... Они уже давно вз®елись на меня. "Ты, - говорят
они, - выставляешь напоказ свое тело". И говорят это, в чем бы я ни
появилась: в открытом платье или в закрытом. А когда я надеваю свитер до
горла, они и вовсе звереют... В чем же мне ходить?
Она говорила, а он холодно наблюдал за ней и думал: так вот она
какая... Странно, что я никогда о ней не вспоминал. Никогда. Волосы у
девочки были белокурые, и глаза ее тоже показались ему белокурыми, они
были цвета только что обструганного букового дерева - белокурые и слегка
влажные.
- Я вовсе не выставляю напоказ свое тело, - сказала она, - просто оно у
меня есть.
Мальчик молчал, правой рукой он слегка подвинул пистолет, который
тяжело давил ему на бедро.
- Да, - сказал он.
И ей стало страшно, опять у него сделалось это отрешенное лицо, как
тогда... А тогда он был как слепой, пустые темные глаза с непостижимым
выражением смотрели прямо на нее и в то же время куда-то вбок; и сейчас он
опять был как слепой.
- Тот чудак, - сказала она быстро, - который иногда заходит к маме и
вечно спорит с ней, ну, седой старик... Ты ведь его знаешь?
На балконе было тихо, река была далеко, и шум соревнований не мог
спугнуть эту тишину.
- Ведь ты его знаешь? - повторила она нетерпеливо.
- Конечно, знаю, - сказал он. - Старик Дульгес.
- Ну да... Так вот он говорит, посмотрит на меня и так чудно говорит:
"Лет триста назад они сожгли бы тебя на костре как ведьму... Сухо
потрескивают женские волосы... толпа беснуется... Их подлые души
органически не выносят ничего прекрасного".
- Зачем ты зазвала меня наверх? - спросил он. - Чтобы сообщить это?
- Да, - сказала она. - И еще потому, что я все видела. Он вытащил из
кармана пистолет и прицелился в потолок. Усмехаясь, он ждал, что она
закричит, но она не закричала.
- Что ты собираешься с ним делать?
- Сам не знаю, во что мне выстрелить.
- Во что?
- Может быть, в себя?
- Почему?
- Почему? - повторил он. - Почему? Грех, смерть... Смертный грех...
Можешь ты это понять? - Осторожно, стараясь не дотронуться невзначай до
девочки, он прошел в открытую дверь кухни и со вздохом прислонился к
шкафу; старая картина, которую он уже так давно не видел и которую иногда
вспоминал, все еще висела там: из фабричных труб поднимались клубы
красного дыма и соединялись в небе в одно кровавое облако. Девочка стояла
в дверях, повернувшись к нему. На лице ее лежали тени, и она казалась
взрослой женщиной.
- Входи тоже, - сказал он, - нас могут увидеть, и тебе не
поздоровится... Сама знаешь.
- Через час, - сказала она, - я уже буду сидеть в поезде, вот билет
"туда", обратного мне не купили. - Она подняла коричневый билет. Пауль
кивнул, и она снова сунула билет в карман. - В вагоне я сниму пальто и
останусь в одной блузке. Понимаешь?
Он опять кивнул.
- Час это много... Ты знаешь, что такое грех? Смерть?.. Что такое
смертный грех?
- Один раз, - сказала она, - этого добивался от меня аптекарь... и еще
учитель, который преподает у вас историю.
- Дренш?
- Да... Я знаю, чего они добиваются. Но не понимаю смысла тех фраз,
которые они говорят. Я знаю, что такое грех, но не понимаю этого, так же
как не понимаю, что кричат мне вслед мальчишки, когда я в темноте
возвращаюсь домой; они кричат из парадных, из окон, даже из машин; слова,
которые они кричат, я знаю, но смысл их мне непонятен. А тебе все понятно?
- Да.
- Что же это такое? - спросила она. - И тебя мучает это?
- Да, - сказал он, - очень.
- И сейчас тоже?
- Да, - сказал он. - А тебя не мучает?
- Нет, - сказала она, - меня не мучает... Но я в отчаянье, что это
вообще существует и что люди добиваются этого от меня... И что они кричат
мне вдогонку. Скажи, почему ты хочешь застрелиться? Неужели из-за этого?
- Да, - сказал он, - только из-за этого. И что ты связал на земле,
будет связанным и на небе. Понимаешь, что это значит?
- Понимаю, - сказала она. - Когда у нас в классе был закон божий, я
иногда оставалась вместе со всеми.
- Раз так, - сказал он, - тогда ты, может, знаешь, что такое грех? И
смерть?
- Да, знаю, - сказала она. - Ты и вправду веришь в это?
- Да.
- Во все?
- Во все.
- А я не верю... Но знаю, что самым тяжким грехом считается у вас,
верующих, застрелить себя или... Я это слышала собственными ушами, -
сказала она громче и дотронулась левой рукой до уха, все так же
придерживая правой пальто на груди, - слышала своими собственными ушами. Я
слышала, как священник говорил: "Нельзя бросать господу под ноги
дарованную им жизнь".
- Дарованную им жизнь, - повторил он насмешливо. - И потом у господа
нет ног.
- Нет? - спросила она тихо. - Нет ног? Разве его не пригвоздили?
Он промолчал, залился краской и тихо произнес:
- Да, правда.
- Если ты на самом деле веришь во все, как сказал, тогда надо верить и
в это.
- Во что?
- В то, что нельзя бросаться своей жизнью.
- Да, да, - сказал он и поднял пистолет дулом кверху.
- Послушай, - сказала она вполголоса, - убери его. У тебя с ним такой
дурацкий вид. Убери его, пожалуйста.
Он сунул пистолет в правый карман и тут же вынул из левого патроны. Три
матовые обоймы с патронами лежали на его ладони.
- Этого за глаза довольно, - сказал он.
- Стреляй во что-нибудь еще, - предложила она, - например в... - Она
обернулась, посмотрела назад, взглянула через открытое окно в его дом и
договорила: - ...в теннисные мячи.
Он покраснел, и, казалось, лицо его окутала тень. Руки у него повисли
как плети, он даже выронил обоймы.
- Откуда ты знаешь? - пробормотал он.
- Что знаю?
Мальчик нагнулся, поднял с пола обоймы и осторожно засунул обратно один
выпавший патрон; посмотрел через окно на свой дом, который стоял на самом
солнцепеке; там лежали теннисные мячи в картонной коробке, белые и
жесткие.
А здесь, в этой кухне, пахло ванной, умиротворением, свежим хлебом,
сдобой, на столе лежали красные яблоки, газета и пол-огурца - срез огурца
был посредине светло-зеленый, дряблый, но чем ближе к кожуре, тем он
становился темнее и крепче.
- Я знаю, - продолжала девочка, - как они боролись с грехом. Сама
слышала.
- Кто?
- Ваши святые. Священник рассказывал: они бичевали себя, постились и
читали молитвы, но никто из них не убивал себя. - Она повернулась к Паулю,
и ей снова стало страшно. Нет, нет, я не твой Иерусалим.
- Им было не четырнадцать лет, - сказал мальчик, - и даже не
пятнадцать.
- Как кому, - возразила она.
- Нет, - сказал он, - нет, это неправда, большинство из них стали
праведниками только после того, как они уже нагрешили. - Он хотел подойти
к ней ближе, уже сделал несколько шагов, но шел, прижимаясь спиной к
подоконнику, чтобы не коснуться ее.
- Не ври, - сказала она, - некоторые вовсе не грешили раньше, и вообще
я во все это не верю... уж если во что верить, то скорее в матерь божью.
- "Скорее". - Он презрительно усмехнулся. - Но ведь она была матерью
божьей.
Взглянул девочке в лицо, отвернулся и тихо сказал:
- Извини... Да, да, я это уже пробовал. Молился.
- А посты соблюдал?
- Что там посты, - сказал он, - на еду мне вообще наплевать.
- Это не называется поститься. И бичевать себя. Если бы я была
верующая, я бы бичевала себя.
- Послушай, - сказал он вполголоса, - тебя это в самом деле не мучает?
- В самом деле, не мучает, - сказала она. - У меня нет желания
что-нибудь сделать, что-нибудь увидеть, что-нибудь сказать... А тебя это
мучает?
- Да.
- Как жаль, что ты такой набожный, - сказала она.
- Почему жаль?
- Я показала бы тебе мою грудь. С радостью... тебе... сколько
разговоров об этом, мальчишки кричат мне вдогонку всякие гадости, но никто
никогда ее не видел.
- Никогда?
- Да, - сказала она, - никогда.
- Покажи мне это, - сказал он.
- Теперь все будет не так, как тогда. Помнишь?
- Помню, - сказал он.
- Тебе тогда плохо пришлось?
- Только из-за того, что мать вела себя плохо. Она прямо взбесилась и
всем раззвонила. Но для меня самого это было вовсе не плохо. Я уже давно
забыл. Ну... - сказал он.
Волосы у нее были гладкие и жесткие, это поразило его. Он думал, что у
нее мягкие волосы; они были как стеклянные нити, такие, какими он
представлял себе стеклянные нити.
- Не здесь, - сказала девочка. Теперь она направляла его, подталкивала
очень медленно, потому что он не хотел выпускать ее голову из рук и
настороженно вглядывался ей в лицо; так они двигались вперед, будто
исполняли какие-то диковинные, ими самими сочиненные па; от открытой двери
на балкон они прошли через всю кухню - казалось, он все время наступает ей
на носки, и она, делая шаг, каждый раз как бы приподнимает его.
Потом она открыла кухонную дверь, медленно провела его по коридору и
толкнула дверь в свою комнату.
- Здесь, - сказала она, - у меня в комнате. Только не там.
- Мирцова, - прошептал он.
- Почему ты меня так называешь? Моя фамилия Мирцов. Катарина Мирцов.
- Тебя все так зовут, иначе я не могу. Покажи это. - Он покраснел,
потому что опять сказал "это", вместо того чтобы сказать "ее".
- Мне так жаль, - сказала она, - что для тебя это тяжкий грех.
- Я хочу это видеть, - сказал он.
- Никто... - сказала она. - Ты никому не должен ничего рассказывать.
- Да.
- Даешь слово?
- Да... Но одному человеку я все же должен рассказать.
- Кому?
- Подумай сама, - сказал он тихо, - ты ведь знаешь... Девочка прикусила
губу; она все еще крепко стягивала на груди пальто; задумчиво посмотрев на
него, она сказала:
- Ему ты, само собой, можешь рассказать, но больше никому.
- Да, да, - ответил он. - Покажи.
Если она заулыбается или захихикает, я выстрелю. Но она не смеялась,
она дрожала и была очень серьезна. И когда она попыталась расстегнуть
пуговицы, руки ее не послушались, пальцы были ледяные и не гнулись.
- Погоди, - сказал он тихо и ласково, - я помогу. Руки у него были куда
спокойней, страх его сидел глубже, чем у нее; он ощущал страх где-то в
суставах ног; ему казалось, что ноги у него ватные и что он вот-вот
грохнется. Правой рукой он расстегивал пуговицы, левой гладил девочку по
волосам, словно хотел ее утешить.
Слезы
Страницы:
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -