Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Мемуары
      Пирсон Хескет. Диккенс -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  -
е, а к вечеру все совсем прошло, но Бобу (он был намного старше меня и выше ростом) не хотелось пускать меня одного домой, и он вызвался меня проводить. А вдруг он узнает, что наши живут в тюрьме? Никогда! Я был слишком горд. Под разными предлогами я пробовал от него отделаться, но Боб Феджин по доброте душевной и слушать ничего не желал. Тогда я сделал вид, что живу у моста Саусварк на стороне Серри, и распрощался с Бобом у подъезда какого-то дома. На случай, если он вдруг обернется, я, помнится, для пущей убедительности постучался в дверь и, когда мне открыли, спросил, не здесь ли живет мистер Роберт Феджин". Когда все это происходило, домом маленького Диккенса была тюрьма Маршалси. Ни единая душа не пожелала воочию убедиться в достоинствах учебного заведения миссис Диккенс, и, прожив на Гоуэр-стрит шесть месяцев, она забрала с собою домочадцев и в марте 1825 года перебралась в новую резиденцию-тюрьму *. Ее муж по-прежнему получал от морского ведомства жалованье - шесть с лишним фунтов в неделю, кредиторы в тюрьме не тревожили - словом, это было куда более приличное существование, чем за последние несколько лет. Фактически семья, можно сказать, получила возможность снова встать на ноги, так что глава ее и не пытался вернуть долг, за неуплату которого был арестован. Чарльз и Фанни, собственно говоря, в тюрьме не жили, но каждое воскресенье Чарльз заходил за сестрой в Королевскую музыкальную академию, и они проводили выходной день с родителями. Первое время мальчик снимал каморку в Кэмден-Тауне у "престарелой дамы, находившейся в стесненных обстоятельствах". В один прекрасный день эта старая леди, едва не заморившая своего жильца голодом, стала известна читателям под именем миссис Пипчин из "Домби и сына". Так безрадостно жилось у нее мальчику, что он, наконец, пришел к отцу и взмолился о помощи, после чего ему подыскали мансарду на Лант-стрит в Саусварке, недалеко от тюрьмы. Жильцы здесь постоянно менялись, "как правило - исчезая ночью, чаще всего - накануне того дня, когда предстояло платить за квартиру". Семья хозяина относилась к Чарльзу с большой добротой, ухаживала за ним во время очередного приступа болезни и заслужила тем самым место в "Лавке древностей" под именем Гарландов. Кое-какими штрихами для портрета Маркизы, героини той же книги, его снабдил еще один персонаж той поры: чатемская сиротка, продолжавшая служить у Диккенсов. Каждое утро Чарльз встречался с нею у Лондонского моста и в ожидании, пока откроют тюремные ворота, рассказывал о Тауэре, о лондонских причалах, обо всем, что попадалось на глаза, - необычайные истории, в которые и сам был готов поверить. Завтракал и ужинал он постоянно у своих, в тюрьме, но ходить туда днем не хватало времени, и его полуденная трапеза состояла чаще всего из булочки или куска пудинга, а то и ломтя хлеба с сыром, которые он в редких случаях запивал кружкой пива. Однажды с булкой под мышкой он пожаловал в ресторан мясных блюд в Клер-Корт на Друри-лейн и спросил маленькую порцию говядины. Официант, который принес ему тарелку, подозвал приятеля, такого же любопытного, как и он сам, и, пока мальчик сидел за едой, оба стояли и таращили на него глаза. В другой раз он зашел в питейное заведение на Парламентской улице подле Вестминстерского аббатства * и осведомился у хозяина: - Почем кружка лучшего эля - наилучшего? Узнав, что цена два пенса, он заявил: - Так вы мне, пожалуйста, нацедите кружечку, только полную и побольше пены. Хозяин кликнул жену, и они бесцеремонно воззрились на посетителя. После множества вопросов, на которые Чарльз отвечал, что придет в голову, хозяин поднес ему эля, а хозяйка наградила поцелуем. Однако такая роскошь, как эль или мясо, редко была ему по карману. Шесть месяцев на фабрике ваксы были временем позора и страданий, когда он чувствовал себя униженным, покинутым, беспомощным, лишенным всякой надежды, наглухо отрезанным от всего, что делает жизнь более или менее сносной. "О том, что я страдал тайно и горько, никто и не подозревал", - признался он в частном письме много лет спустя. Так сильно подействовало на него то, что ему пришлось тогда пережить, что, раз десять обращаясь к этому периоду в своих произведениях, он никогда не рассказывал о нем собственным детям, впервые узнавшим о фабрике ваксы только из его биографии, написанной Форстером *. Более того, пока весь квартал не был перестроен до неузнаваемости, он ни разу близко не подошел к месту своей каторги. "Мой старший сын уже научился говорить, - писал он, - а я все не мог без слез пройти по окраине, вдоль которой, бывало, возвращался домой" {Не он один стыдился того, что имел дело с фабрикой ваксы. Его родственники по материнской линии были людьми столь почтенными, что если и заговаривали об этом эпизоде, то лишь в самых общих чертах. Через несколько лет, когда Чарльз старался устроиться на службу в газете, его дядя Джон Барроу на вопрос, кем раньше служил племянник, уклончиво ответил, что он "в свое время оказывал фабриканту Уоррену содействие * по руководству его обширным предприятием и, помимо всего прочего, сочинял рекламные стихотворения. В этом, как и в других делах, выказал изрядные способности".}. Однако каким бы жалким и потерянным ни чувствовал он себя, пробираясь вдоль улиц Адельфи, ныряя под арки, его интерес к "человеческой комедии" не ослабевал ни на минуту, а любознательность была неистощима. "Явившись под вечер в Маршалси, я всякий раз был готов с упоением слушать, как мать рассказывает историю того или иного должника-заключенного". Одну сцену он многие годы спустя воскресил с присущей ему живостью. Близился день рождения короля, и Джону Диккенсу пришла в голову мысль составить прошение, чтобы заключенным отпустили денег, на которые они выпьют за здоровье своего монарха. Ради этого события Чарльз на день отпросился с работы. Узники вереницей выстроились перед камерой, по одному заходили туда и ставили на петиции свое имя. "У каждого по очереди капитан Портер спрашивал: "Желаете послушать, что здесь написано?" Стоило кому-нибудь проявить нерешительность, как капитан звучным, громким голосом читал все до последнего слова. Помню, как раскатисто, с каким-то особым смаком выговаривал он такие слова, как "ваше величество", "ваше королевское величество", "обиженные судьбою подданные вашего королевского величества", "прославленная щедрость вашего величества", будто чувствуя их у себя во рту как нечто осязаемое и восхитительное. Бедняга отец тем временем чуть-чуть самодовольно, как и подобает автору, слушал его, созерцая (скорее меланхолично, чем враждебно) утыканную гвоздями тюремную стену за окном". Пока другие члены семьи коротали дни в Маршалси, Фанни успешно занималась, и наступил день, когда - правда, не в полном составе - семейство отправилось в Королевскую музыкальную академию посмотреть, как Фанни Диккенс будет получать награду. Для Чарльза это были тягостные минуты. "Нестерпимо было сознавать, что все это - благородное соперничество, признание, успех - не для меня. Я чувствовал, что у меня разрывается сердце. Прежде чем лечь спать в тот вечер, я молился, чтобы бог избавил меня от унизительного прозябания. Никогда еще я так не страдал, но зависть тут была ни при чем". Вскоре его молитва была услышана. В апреле 1824 года скончалась мать Джона Диккенса, оставив сыну в наследство около двухсот пятидесяти фунтов, и второй ее сын, уплатив долг за брата, добился его освобождения из тюрьмы. Семья вернулась в Кэмден-Таун, поселилась на короткое время у "старой дамы в стесненных обстоятельствах", известной нам под именем миссис Пипчин, а затем сняла отдельный домик на Джонсон-стрит, в котором Диккенсы и прожили три года. Между тем фабрика ваксы переехала и помещалась теперь невдалеке от того места, где Чэндос-стрит выходит на Бэдфорд-стрит. Чарльз с другими подростками стал работать поближе к свету, у окна, на виду у прохожих. Однажды сюда зашел Джон Диккенс и был, надо полагать, раздосадован тем, что его сына выставили напоказ перед публикой. По этой ли или иной причине он послал оскорбительное письмо Лемерту, и Чарльз был мгновенно уволен: "Я горько расплакался, отчасти потому, что все случилось так внезапно, и еще потому, что в припадке гнева хозяин ругал отца на чем свет стоит, хотя со мною говорил ласково... С чувством облегчения, но облегчения странного, близкого к подавленности, шел я домой. Мать вызвалась уладить размолвку. На другой же день она осуществила свое намерение и возвратилась с вестью о том, что мне дали лестную характеристику (как я вполне убежден, заслуженную) и просят наутро снова приступить к работе. Отец заявил, что я не вернусь ни в коем случае, что мне нужно поступить в школу. Я пишу сейчас без возмущения или обиды, ибо знаю, что все вместе взятое и сделало меня тем, что я есть, но никогда потом я не забывал, никогда не забуду, да и не смогу никогда забыть, что мать была целиком за то, чтобы опять послать меня на работу". Что касается нас, мы не должны строго судить ни сына, ни мать. Миссис Диккенс билась как рыба об лед, трудилась как каторжная, чтобы вырастить детей, и была, естественно, озабочена, теряя шесть шиллингов в неделю. Кроме того, она стремилась сохранить дружеские отношения с теми своими родственниками, которые еще не отвернулись от ее семьи. Чарльз - и это столь же естественно - не представлял себе, как трудно ей приходится. Вернуться на склад ваксы значило для него опять обречь себя на бесконечные муки и проститься со всякой надеждой. И если наше сочувствие все-таки на стороне Чарльза, то не потому, что он был прав, а его мать виновата. Просто ему было всего двенадцать лет, а она была уже взрослым человеком и к тому же его матерью. В конце 1824 года Джон Диккенс был уволен из Адмиралтейства на пенсию - сто сорок пять фунтов в год. Почти сразу же по протекции одного из братьев жены он получил в какой-то газете место парламентского репортера и в этой должности, конечно же, проявил свои таланты, сглаживая изъяны красноречия государственных мужей. А за несколько месяцев до этого его сын Чарльз стал приходящим учеником частной школы "Веллингтон-Хаус Акэдеми" на Хэмпстед-роуд, где проучился более двух лет. Это были, несомненно, счастливые годы. Как сильно отличались (с точки зрения социальной) его нынешние приятели от тех, которых он только что покинул! Как разительно не похож был (с точки зрения познавательной) грамматический разбор латинских предложений на расклейку этикеток! Директор школы, "Шеф", как его прозвали ученики, во всем, кроме применения розги, был человеком до такой степени невежественным, что коллеги его, по контрасту, казались просто всеведущими. "Шеф", пишет Диккенс, был неизменно вежлив с преподавателем французского языка, "потому что (как мы были уверены) посмей "Шеф" чем-нибудь задеть его, он тотчас же заговорил бы по-французски и навсегда посрамил обидчика перед школьниками, показав им, что ни понять, ни ответить "Шеф" не может". Несмотря на несоответствие директора занимаемому положению (а может быть, как раз вследствие этого), судьба припасла для него сюрприз, какой очень редко выпадает на долю директора школы: "Шеф" превратился в мистера Крикля из "Дэвида Копперфилда". Дела Диккенса-младшего в школе подвигались успешно: обучали его там английскому языку и литературе, искусству танца, латыни и математике, а главное - внушали глубокое почтение к деньгам. Чарльз добился нескольких наград и стал в конце концов первым учеником. Это был теперь миловидный подросток, всеобщий любимец, курчавый, подвижной, находчивый, приветливый и дерзкий. Вместе с одним из своих товарищей он стал выпускать на страничках, вырванных из тетради, еженедельную газету, которую давал читать каждому, кто был готов внести за это плату в виде шариков или огрызков грифельного карандаша. Грифель служил в школе главной ходовой монетой, и каждый, кто владел солидным запасом грифеля, считался богачом. Чарльз писал и ставил пьесы. Одна, в белых стихах, посвящалась зверствам, учиненным любящим папашей какого-то школьника, - чистый вымысел, разумеется, но автор за него поплатился. Не обошел он вниманием и дрессировку белых мышей - любимое развлечение его товарищей - и достиг полного совершенства в умении изъясняться на диковинном языке, абсолютно недоступном для понимания взрослых. Короче говоря, он отлично проводил время. ^TПЕРВАЯ ЛЮБОВЬ^U Весною 1827 года, в возрасте пятнадцати лет, Диккенс кончил школу и вплотную столкнулся с миром, жестокость которого уже успел испытать. События раннего детства представлялись ему теперь сценами из какой-то иной жизни. "Они были поистине волшебными, - говорит он, - ибо детская фантазия расцвечивает радужными красками эти неуловимые, как сама радуга, видения". Сначала - несколько недель - он служил рассыльным у стряпчего * в Саймонс-инн, где, по-видимому, и познакомился с клерком той же конторы Томасом Миттоном, ставшим его другом на всю жизнь. В мае того же года (опять не без помощи матушкиной родни) он сделался клерком, а вернее сказать, тем же рассыльным фирмы стряпчих "Эллис и Блекмор", находившейся в Грейс-инн, Реймонд Билдингз, Э 1, где прослужил полтора года, причем жалованье его возросло за это время с тринадцати шиллингов в неделю до пятнадцати. Будущему писателю было очень полезно поработать в таком месте: не один чудаковатый клиент фирмы перекочевал отсюда на страницы "Пиквика" и других книг. При содействии очередного "дежурного" у замочной скважины конфиденциальные беседы передавались из кабинета стряпчего в комнату клерков. Один клиент, ведя счетные книги своего хозяина, не проявил "тупой пунктуальности", которую обычай сделал - увы! - столь необходимой". Другой требовал, чтобы закон оградил его от посягательств некоего индивидуума, высказавшегося по его адресу в следующих выражениях: "Я тебя так разукрашу, что родная мать не узнает! Увидишь себя в зеркале - ахнешь: "Господи, да я ли это!" В присутственных местах Грейс-инн было полно клопов и пыли. Диккенс вспоминает одну контору, до того запущенную, что ему "ничего не стоило запечатлеть точнехонький отпечаток собственной фигуры на любом предмете обстановки, стоило лишь на несколько мгновений прислониться к нему. Печатая - если можно так выразиться - самого себя по всем комнатам, я, бывало, втихомолку развлекался. Это был мой первый большой тираж". С приятелем-сверстником он шатался по лондонским улицам; вместе они бегали в театр, пили пиво, пока хватало денег; дурачились вовсю: то острили и смеялись, то напускали на себя чинный вид, все вокруг находили ужасно забавным и казались самим себе очень интересными людьми. Теперь квартал Сэвен Дайелс не был уж больше средоточием ужасов, он стал, как вскоре пояснил Диккенс, местом потешных сценок: "Любой, кому случится жарким летним вечером пройти через Дайелс и увидеть, как судачат у парадного крыльца хозяйки из разных квартир, может, пожалуй, вообразить, что здесь все тишь да гладь и что больших простачков, чем обитатели квартала, свет не видывал. Увы! Лавочник тиранит свою семью, выбивальщик ковров "набивает руку" на спине собственной жены, комната второго этажа (окна на улицу) непрерывно воюет с комнатой третьего из-за того, что в этой последней упорно затеваются танцы над головой второго, когда он (второй этаж) со своим семейством укладывается спать; комната третьего этажа (окна на двор) ни за что не отвяжется от детишек из другой комнаты - с кухней на улицу; ирландец, как вечер, так, глядишь, пожаловал домой пьяным и на всех кидается; а в комнате второго с окнами на двор, только и знают что орать. Ссоры скачут с этажа на этаж, подвал и тот подает голос, как будто не хуже других. Миссис А. шлепнула наследника миссис Б., "чтоб не строил рожи". Миссис Б. немедленно плеснула холодной водой на отпрыска миссис А., "чтобы не смел ругаться". Вмешиваются мужья, ссора разрастается; результат ее - потасовка, финал - появление полицейского". Здесь говорится о летней жаре, но погода в двадцатых годах девятнадцатого века была, очевидно, не менее капризной, чем в сороковых годах двадцатого: "Четыре дня хорошей погоды кряду - и это в Лондоне! Извозчики воспылали революционным духом, дворники стали сомневаться, есть ли на свете господь бог". Жил он, как и прежде, вместе со своими, теперь уже в Сомерс-Тауне *. Отец его знал стенографию - вот почему, очевидно, и сын решил овладеть этим искусством: с блокнотом парламентского репортера он надеялся войти в журналистику. Вооружившись учебником Герни, он рьяно принялся изображать английскую речь в виде значков, головоломных, как китайские иероглифы. Давалось это ему нелегко, и даже во сне его преследовали точки, кружочки, закорючки и еще какие-то штуки, похожие на паутину, на хвост ракеты, на мушиные лапки. Но он не отступал. Через полтора года он преуспел настолько, что бросил своих стряпчих и в ожидании подходящей работы решил испробовать свое искусство на практике в Докторс-Коммонс *. В Докторс-Коммонс тогда велись дела по рассмотрению духовных завещаний (потом их стали разбирать в Проубиткорт-канцелярии). "Здесь изнывающие от любви парочки получали брачные лицензии *, а неверные супруги - развод, здесь оформляли завещания тех, кому было что завещать, и наказывали джентльменов, которые сгоряча, не выбирая выражений, проехались по адресу своей дамы". Дела морские и религиозные вершили одни и те же судьи, и Диккенс не переставал удивляться, отчего это знатоков церковных законов принято считать специалистами и по флотским делам. Впервые, но уже навсегда, глазам его открылись все уродство и нелепость английского судопроизводства *. В арсенале писателя слуги закона и их ремесло заняли почетное место, и ни в одну профессию еще не проникал взгляд более острый. Немало удовольствия ему доставляли ужимки судей и адвокатов, но, кроме того, он сделал одно любопытное открытие: оказывается, наиболее суетные, разнообразные, а стало быть, и забавные черточки человеческой натуры обнаруживаются во время свидетельских показаний, и впоследствии Диккенс справедливо заключил, что с наибольшей пользой провел время, наблюдая жизнь в Докторс-Коммонс. Сначала ему, к сожалению, приходилось довольствоваться только наблюдениями. Он не был связан ни с одной редакцией и, чтобы заручиться работой у адвокатов, или поверенных, как их именовали в церковном суде, должен был рассчитывать лишь на собственную расторопность. Затем одна фирма пригласила его составлять репортаж о судебных заседаниях, и он взялся за работу с новым жаром, ухитряясь как-то существовать на свой скромный заработок и все более совершенствуясь в стенографии. Года три он регулярно, изо дня в день, посещал Докторс-Коммонс, но это не мешало ему еще и учиться. Все это время он прилежно занимался в Британском музее. Кроме того, испытывая сильное влечение к театру, он брал уроки у актера-профессионала, обучавшего его искусству говорить и держаться на сцене, выучил немало ролей и часами сидел перед

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору