Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
в крышку, я увидел
нечто темное и липкое, и пахло оно, как пахнет очень плохо очищенный опиум.
По словам Эзры, он купил его у индейского вождя на авеню Оперы близ
Итальянского бульвара и заплатил дорого. Я решил, что этот опиум был
приобретен в старом баре "Дыра в стене", пристанище дезертиров и торговцев
наркотиками во время первой мировой войны и после нее. Бар "Дыра в стене",
чей красный фасад выходил на Итальянскую улицу, был очень тесным заведением,
немногим шире обыкновенного коридора. Одно время там был потайной выход
прямо в парижскую клоаку, по которой, говорят, можно было добраться до
катакомб. Даннинг -- это Ральф Чивер Даннинг, поэт, куривший опиум и
забывавший про еду. Когда он курил слишком много, он пил только молоко; а
еще он писал терцины, за что его и полюбил Эзра, находивший, впрочем,
высокие достоинства в его поэзии. Он жил с Эзрой на одном дворе, и за
несколько недель до своего отъезда из Парижа Эзра послал за мной, потому что
Даннинг умирал.
"Даннинг умирает,-- писал в записке Эзра.-- Пожалуйста, приходите
немедленно".
Даннинг лежал в постели, худой, как скелет, и в конце концов,
несомненно, мог бы отмереть от истощения, однако сейчас мне удалось убедить
Эзру, что очень немногие умирающие говорят на смертном одре так красиво и
гладко, и тем более я не слышал, чтобы кто-нибудь умирал, разговаривая
терцинами,-- даже самому Данте это вряд ли удалось бы. Эзра сказал, что
Даннинг вовсе не говорит терцинами, а я сказал, что, возможно, мне чудятся
терцины, потому что, когда- за мной пришли, я спал. В конце концов, после
того как мы провели ночь у постели Даннинга, ожидавшего смерти, им занялся
врач, и его увезли в частную клинику, чтобы лечить от отравления опиумом.
Эзра гарантировал оплату счетов и убедил уж не знаю каких любителей поэзии
помочь Даннингу. Мне же было поручено только передать ему банку с опиумом в
случае крайней необходимости. Всякое поручение Эзры было для меня священным,
и я мог только надеяться, что окажусь достойным его доверия и сумею
сообразить, когда именно наступит крайняя необходимость. Она наступила в
одно прекрасное воскресное утро: на лесопилку явилась консьержка Эзры и
прокричала в открытое окно, у которого я изучал программу скачек: "Monsieur
Dunning est montй sur le toit et refuse catйgoriquement de
descendre" (1).
То, что Даннинг взобрался на крышу студии и категорически отказывается
спуститься, показалось мне поистине выражением крайней необходимости, и,
отыскав банку с опиумом, я зашагал по улице рядом с консьержкой, маленькой
суетливой женщиной, которую все зто привело в сильное волнение.
-- У мосье есть то, что нужно? -- спросила она меня.
-- О да,-- сказал я.-- Все будет хорошо.
-- Мocьe Паунд всегда обо всем позаботится,-- сказала она.-- Он --
сама доброта.
-- Совершенно верно,-- сказал я.-- Я вспоминаю о нем каждый
день.
-- Будем надеяться, что мосье Даннинг проявит благоразумие.
-- У меня есть как раз то, что для этого требуется,-- заверил я ее.
Когда мы вошли во двор, консьержка сказала:
-- Он уже спустился.
-- Значит, он догадался, что я иду,-- сказал я.
Я поднялся по наружной лестнице, которая вела в комнату Даннинга, и
постучал. Он открыл дверь. Из-за отчаянной худобы он казался очень высоким.
-- Эзра просил меня передать вам вот это,-- сказал я и протянул ему
банку.-- Он сказал, что вы знаете, что это такое.
Даннинг взял банку и поглядел на нее. Потом запустил ею в меня. Она
попала мне не то в грудь, не то в плечо и покатилась по ступенькам.
-- Сукин сын,-- - сказал он.-- Мразь.
-- Эзра сказал, что вам это может понадобиться,-- возразил я.
В ответ он швырнул в меня бутылкой из-под молока.
-- Бы уверены, что вам это действительно не нужно?-- спросил я.
Он швырнул еще одну бутылку. Я повернулся, чтобы уйти, и он попал мне в
спину еще одной бутьглкой. Затем захлопнул дверь.
Я подобрал банку, которая только слегка треснула, и сунул ее в карман.
-- По-видимому, подарок мосье Паунда ему не нужен,-- сказал я
консьержке.
-- Может быть, он теперь успокоится,-- сказала она.
-- Может быть, у него есть это лекарство,-- сказал я.
-- Бедный мосье Даннинг,-- сказала она.
Любители поэзии, которых объединил Эзра, в конце концов пришли на
помощь Даннингу. А мы с консьержкой так ничего и не смести сделать.
Треснувшую банку, в которой якооы был опиум, я завернул в вощеную бумагу и
аккуратно спрятал в старый сапог для верховой езды.
Когда несколько лет спустя мы с Ивеном Шипменом перевозили мои вещи
из этой квартиры, банки в сапоге не оказалось. Не знаю, почему Даннинг
швырял в меня бутылками из-под молока; быть может, он вспомнил мой
скептицизм в ту ночь, когда умирал в первый раз, а возможно, это было просто
безотчетное отвращение к моей личности. Но я хорошо помню, в какой восторг
привела Ивена Шипмена фраза: "Monsieur Dunning est montй sur le toit
et refuse catйgoriquement de descendre". Он усмотрел в ней что-то
символическое. Не берусь судить. Быть может, Даннинг принял меня за носителя
порока или агента полиции. Я знаю только, что Эзра хотел оказать Даннингу
добрую услугу, как оказывают многим другим людям, а мне всегда хотелось
верить, что Даннинг действительно был таким хорошим поэтом, каким его считал
Эзра. Но для поэта он слишком метко швырял бутылки из-под молока. Впрочем, и
Эзра, который был великим поэтом, прекрасно играл в теннис. Ивен Шипмен,
который был очень хорошим поэтом, искренне равнодушным к тому, будут ли
напечатаны его стихи, полагал, что разгадку этой тайны искать не следует.
-- Побольше бы нам подлинных тайн, Хем,-- сказал он мне как-то.--
Совершенно лишенный честолюбия писатель и по-настоящему хорошие
неопубликованные стихи -- вот чего нам сейчас не хватает больше всего. Есть
еще, правда, такая проблема, как забота о хлебе насущном.
Мосье Даннинг влез на крышу и категорически отказывается спуститься
(франц.).
Скотт Фицджеральд
Его талант был таким же естественным, как узор из пыльцы на крыльях
бабочки. Одно время он понимал это не больше, чем бабочка, и не заметил, как
узор стерся и поблек. Позднее он понял, что крылья его повреждены, и понял,
как они устроены, и научится думать, но летать больше не мог, потому что
любовь к полетам исчезла, а в памяти осталось только, как легко ему леталось
когда-то...
Когда я познакомился со Скоттом Фицджеральдом, произошло нечто очень
странное. С ним много бывало странного, но именно этот случай врезался мне в
па.мять. Скотт пришел в бар "Динго" на улице Деламбр, где я сидел с
какими-то весьма малодостойными личностями, представился сам и представил
нам своего спутника -- высокого, симпатичного человека, знаменитого
бейсболиста Данка Чаплина. Я не следил за принстонским бейсболом и никогда
не слышал о Данке Чаплине, но он держался очень мило-, спокойно и
приветливо и понравился мне гораздо больше, чем Скотт.
В то время Скотт производил впечатление юнца скорее смазливого, чем
красивого. Очень светлые волнистые волосы, высокий лоб, горящие, но добрые
глаза и нежный ирландский рот с длинными губами -- рот красавицы, будь он
женским. У него был точеный подбородок, красивые уши и почти безупречно
прямой нос. Лицо с таким носом едва ли можно было назвать смазливым, если бы
не цвет лица, очень светлые волосы и форма рта. Этот рот рождал смутное
беспокойство, пока вы не узнавали Скотта поближе, а тогда беспокойство
усиливалось еще больше.
Мне уже давно хстелось познакомиться с ним. Весь этот день я напряженно
работал, и мне показалось настоящим чудом, что в кафе появились Скотт
Фицдже-ральд и великий Данк Чаплин, о котором я никогда не слыхал, но
который теперь стал моим другом. Скотт говорил не умолкая, и так как его
слова сильно меня смущали -- он говорил только о моих произведениях и
называл их гениальными,-- я вместо того) чтобы слушать, внимательно его
разглядывал. По нашей тогдашней этике похвала в глаза считалась прямым
оскорблением. Скотт заказал шампанское, и он, Данк Чаплин и я распили его с
кем-то из малодостойных личностей. Данк и я , вероятно, слушали речь Скотта
не слишком внима-гельно -- это была самая настоящая речь,-- а я продол-кал
изучать Скотта. Он был худощав и не производил печатления здоровяка, лицо
его казалось слегка одутловатым. Костюм от братьев Брукс сидел на нем
хорошо, он был в белой рубашке с пристежным воротничком и в гвардейском
галстуке. Я подумал, не сказать ли ему про галстук -- ведь в Париже жили
англичане, и они могли зайти в "Динго", двое даже сейчас сидели здесь,-- но
потом подумал: "Ну его к черту, этот галстук". Позднее выяснилось, что он
купил галстук в Риме.
Глядя на него, я почти ничего не открыл для себя, кроме того, что у
него были красивые, энергичные руки, не слишком маленькие, а когда он сел на
табурет у стойки, я заметил, что у него очень короткие ноги. Будь у него
нормальные ноги, он был бы дюйма на два выше. Мы допили первую бутылку
шампанского, принялись за вторую, и красноречие Скотта начало иссякать.
Мы же с Данком почувствовали себя даже лучше, чем до шампанского, и
было очень приятно, что речь подходит к концу. До тех пор я полагал, что
сокровенная тайна о том, какой я гениальный писатель, известна только мне,
моей жене и нашим близким знакомым. Я был рад, что Скотт пришел к тому же
приятному выводу относительно моей потенциальной гениальности, но я был рад
и тому, что красноречие его стало иссякать. Однако за речью последовали
вопросы. Речь можно было не слушать и разглядывать его, а от вопросов
спасения не было. Скотт, как я вскоре убедился, полагал, что романист может
узнать все, что ему нужно, от своих друзей и знакомых. Вопросы он ставил в
лоб.
-- Эрнест,-- сказал он,-- вы не обидитесь, если я буду называть вас
Эрнестом?
-- Спросите у Данка,-- сказал я.
-- Не острите. Я говорю серьезно. Скажите, вы спали со своей женой до
брака?
-- Не знаю.
-- То есть как не знаете?
-- Не помню.
-- Но как вы можете не помнить таких важных вещей?
-- Не знаю,-- сказал я.-- Странно, не правда ли?
-- Это более чем странно,-- сказал Скотт,-- Вы должны непременно
вспомнить.
-- Извините, не могу. Жаль, не правда ли?
-- Оставьте вы эту английскую манеру выражаться,-- сказал он.--
Отнеситесь к делу серьезно и попробуйте вспомнить.
-- Не выйдет,-- сказал я.-- Это безнадежно.
-- Ну хоть попробуйте.
Его похвалы обходятся довольно дорого, решил я. И подумал было, что он
ко всем новым знакомым обращается с подобной речью, но потом отказался от
этой мысли: я видел, как он вспотел, пока говорил. На его длинной,
безупречно ирландской верхней губе выступили мелкие капельки пота,-- тогда я
отвел глаза от его лица и прикинул длину его ног, которые он поджал, сидя на
табурете у стойки. Теперь я снова посмотрел ему в лицо, н вот тут-то и
произошла странная вещь, о которой я упомянул вначале.
Пока он сидел у стойки с бокалом шампанского, кожа на лице его как бы
натянулась, так что одутловатость исчезла, потом натянулась еще сильнее, и
лицо стало похоже на череп. Глаза ввалились и остекленели, губы растянулись,
краска отхлынула от щек, и они стали грязно-вескового цвета. Это не было
игрой моего воображения. Его лицо действительно превратилось в череп или
маску, снятую с покойника.
-- Скотт,-- сказал я.-- Что с вами?
Он не ответил, лицо его осунулось еще больше.
-- Надо отвезти его на пункт первой помощи,-- сказал я Данку Чаплину.
-- Незачем. Он вполне здоров.
-- Похоже, что он умирает.
-- Нет. Это его так разобрало.
Мы усадили его в такси, и я очень беспокоился, но Данк сказал, что все
в порядке и беспокоиться нечего.
-- Он, наверно, совсем оправится, пока доберется до дома,-- сказал он.
Так, видимо, и было, потому что когда через несколько дней я встретил
его в "Клозери-де-Лила" и сказал, что мне очень неприятно, что шампанское
так на него подействовало,-- возможно, мы слишком быстро пили за
разговором,-- он сказал:
-- Не понимаю. Какое шампанское? И как оно иа меня подействовало? О чем
вы говорите, Эрнест?
-- О том вечере в "Динго",
-- Со мной в "Динго" ничего не случилось. Просто мне надоели эти
омерзительные англичане, с которыми вы там были, и я ушел домой.
-- При вас там не было ни одного англичанина. Только бармен.
-- Ну что вы делаете из этого какие-то тайны? Вы знаете, о ком я
говорю.
-- А,-- сказал я и подумал, что он вернулся в "Динго" позднее или на
другой день. Но тут я вспомнил, что там действительно было двое англичан. Он
был прав. Я вспомнил. Да, они действительно там были.-- Да,-- сказал я.--
Конечно.
-- Эта якобы титулованная грубиянка и этот пьяный болван с ней. Они
сказали, что они ваши друзья.
-- Это правда. И она действительно бывает иногда груба.
-- Вот видите. Ни к чему делать тайны, если кто-то просто выпил
несколько бокалов вина. Зачем вам это нужно? Я от вас этого не ожидал.
-- Не знаю.-- Мне хотелось переменить тему разговора. Но тут я
вспомнил:-- Они наговорили вам грубостей из-за вашего галстука?
-- Почему они должны были говорить мне грубости из-за моего галстука?
На мне был обыкновенный черный вязаный галстук и белая спортивная рубашка.
Тут я сдался, а он спросил, почему мне нравится это кафе, и я рассказал
ему, каким оно было в прежние времена, и он начал внушать себе, что ему тут
тоже нравится, и мы продолжали сидеть; я -- потому что мне тут нравилось, а
он -- потому что внушил себе это. Он задавал вопросы и рассказывал мне о
писателях и издателях, литературных агентах и критиках, и о Джордже Горации
Лоримере, и всякие сплетни, и, рассказывая о материальной стороне жизни
известного писателя, был циничен, остроумен, добродушен, обаятелен и мил,
так что даже привычка противиться новым привязанностям не помогла мне. Он с
некоторым пренебрежением, но без горечи говорил обо всем, что написал, и я
понял, что его новая книга, должно быть, очень хороша, раз он говорит без
горечи о недостатках предыдущих книг. Он хотел, чтобы я прочел его новую
книгу "Великий Гэтсби", и обещал дать ее мне, как только ему вернут
последний и единственный экземпляр, который он дал кому-то почитать. Слушая
его, нельзя было даже заподозрить, как хороша эта книга,-- на это указывало
лишь смущение, отличающее всех несамовлюбленных писателей, создавших что-то
очень хорошее, и мне захотелось, чтобы ему поскорее вернули книгу и чтобы я
мог поскорее ее прочесть.
Максуэлл Перкинс, сказал он, пишет, что книга расходится плохо, но что
она получила очень хорошую прессу. Не помню, в тот ли день или позднее он
показал мне предельно хорошую рецензию Гилберта Селдеса. Она могла бы быть
лучше, только если бы сам Гилберт Селдес был лучше. Скотт был озадачен и
расстроен тем, что книга расходится плохо, но, как я говорил, в словах его
не было горечи -- он лишь радовался и смущался, оттого что книга ему так
удалась.
В тот день, когда мы сидели на открытой террасе "Лила" и наблюдали, как
сгущаются сумерки, как идут по тротуару люди, как меняется серое вечернее
освещение, два виски с содовой, которые мы выпили, не вызвали в Скотте
никакого изменения. Я настороженно ждал, но ничего не произошло, и Скотт не
задавал бесцеремонных вопросов, не ставил никого в неловкое положение, не
произносил речей и вел себя как нормальный, умный и обаятельный человек.
Он рассказал, что им с Зельдой, его женой, пришлось из-за плохой погоды
оставить свой маленький "рено" в Лионе, и спросил, не хочу ли я поехать с
ним поездом в Лион, чтобы забрать машину и вернуться на ней в Париж.
Фицджкеральды сняли меблированную квартиру на улице Тильзит, 14, недалеко от
площади Звезды. Был конец весны, и я подумал, что во Франции это самое
красивое время года и поездка может быть отличной; Скотт казался таким милым
и разумным, и на моих глазах он выпил две большие рюмки чистого виски, и
ничего не случилось, и он был так обаятелен и так разумно вел себя, что
вечер в "Динго" стал казаться неприятным сном. Поэтому я сказал, что с
удовольствием поеду с ним в Лион.
Мы условились встретиться на следующий день и договорились поехать в
Лион экспрессом, который отправлялся утром. Этот поезд отходил в удобное
время и шел очень быстро. У него была только одна остановка -- насколько я
помню, в Дижоне. Мы намеревались приехать в Лион, проверить и привести в
порядок машину, отлично поужинать, а рано утром отправиться обратно, в
Париж.
Мысль об этой поездке приводила меня в восторг. Я буду находиться в
обществе старшего, известного писателя и из разговоров в машине, несомненно,
узнаю много полезного. Странно вспоминать, что я думал о Скотте как о
писателе старшего поколения, но в то время я еще ке читал его роман "Великий
Гэтсби", и он казался мне гораздо старше. Я знал, что он пишет рассказы для
"Сатердей ивнинг пост", которые широко читались три года назад, но никогда
не считал его серьезным писателем. В "Клозери-де-Лила" он рассказал мне, как
писал рассказы, которые считал хорошими -- и которые действительно были
хорошими,-- для "Сатердей ивнинг пост", а потом перед отсылкой в редакцию
переделывал их, точно зная, с помощью каких приемов их можно превратить в
ходкие журнальные рассказики. Меня это возмутило, и я сказал, что, по-моему,
это про-ституирование. Он согласился, что это проституирова-ние, но сказал,
что вынужден так поступать, чтобы писать настоящие книги. Я сказал, что,
по-моему, человек губит свой талант, если пишет хуже, чем он может писать.
Скотт сказал, что сначала он пишет настоящий рассказ, и то, как он потом его
изменяет и портит, не может ему повредить. Я не верил этому и хотел
переубедить его, но, чтобы подкрепить свою позицию, мне нужен был хоть один
собственный роман, а я еще не написал ни одного романа. С тех пор как я
изменил свою манеру письма и начал избавляться от приглаживания и попробовал
создавать, вместо того чтобы описывать, писать стало радостью. Но это было
отчаянно трудно, и я не знал, смогу ли написать такую большую вещь, как
роман. Нередко на один абзац уходило целое утро.
Хэдли, моя жена, очень обрадовалась, узнав про нашу поездку, хотя и не
относилась серьезно к тем произведениям Скотта, которые прочитала. Ее
идеалом хорошего писателя был Генри Джеймс. Но она считала, что мне не
мешает отдохнуть от работы и поехать, хотя мы тут же пожалели, что не можем
купить автомобиль и поехать вдвоем. Тогда я и представить себе не мог, что
это когда-нибудь станет возможным. Я получил аванс в двести долларов от
издательства "Бони и Ливрайт" за первую книгу рассказов, которая должна была
выйти в Америке осенью, я продавал рассказы "Франкфуртер цейтунг", и
берлинскому журналу "Квершнитт", и парижским изданиям "Куортер" и
"Трансатлантик ревью", и мы жили очень экономно и позволяли себе только
самые необходимые расходы, чтобы скопить денег и в июле поехать на feria в
Памплону, а потом в Мадрид и на feria в Валенсию.
В то утро, когда мы условились встретиться на Лионском вокзале, я
приехал туда заблаговременно и стал ждат