Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
завистливо
вздохнув, перевел Чурменяев.
-- Вы меня об этом спрашиваете? -- улыбнулся Витек, продолжавший, и
надо отметить, вполне удачно, пороть самодеятельность.
Чурменяев перевел. Американец засмеялся -- и все дружно засмеялись
следом. Потом он оглянулся на сервировочный столик с бутылками, и
Любин-Любченко услужливо подал ему бокал с виски. Чтобы налить себе, я
положил сверток с романом на диван.
-- Но! Водка! -- перешел снова на русский заморский гость.
Теоретик растерянно облизнулся и налил ему водки. Мистер Кеннди взял
стакан, зачем-то посмотрел его на свет и начал говорить по-английски. Спич
был пространен.
-- Мистер Кеннди, -- переводил Чурменяев, кислея на глазах, --
предлагает выпить замечательной русской водки за то, что в России еще есть
люди, для которых права личности на свободу слова святы и нерушимы! Он
надеется, что для отважного Виктора годы заключения в ГУЛАГе станут тем же,
чем стали они для великого Солженицына!
-- И Пастернака! -- краснея, добавила Настя.
-- Пастернак не сидел, дура, -- мягко поправил Одуев.
-- Жизнь всякого честного писателя -- тюрьма! -- громко сказал я, решив
наконец обратить на себя хоть какое-то внимание.
Американец бросил на меня взгляд, потом вопросительно посмотрел на
Чурменяева, и тот что-то прошептал ему на ухо. Выслушав, мистер Кеннди снова
перевел глаза на меня и облагодетельствовал улыбкой, какой обычно награждают
удачно пошутившего официанта.
-- Коллеги, -- подняв стакан и озарившись своей масленой улыбкой,
заговорил Любин-Любченко, -- разрешите алаверды?
-- Sorry? -- не понял американец.
-- Backtost, -- неуверенно перевел Чурменяев.
-- O'key! -- кивнул мистер Кеннди.
-- О'кей -- сказал Патрикей! -- заржал Витек и победительно глянул на
меня.
-- ...коллеги, -- продолжил Любин-Любченко, облизываясь, -- я хочу
обратить ваше просвещенное внимание на одну важную деталь. Все, конечно,
помнят то слово, которое отважно бросил в эфир наш Виктор! Не буду повторять
это слово при даме...
-- О, shit! -- радостно воскликнул внимательно слушавший американец.
-- Так вот... -- выжидательно поулыбавшись, продолжал Любин-Любченко.
-- Это слово было услышано миллионами! Согласно исследованиям Губернатиса и
Фрейда, экскременты ассоциируются у людей с самым ценным. Например, с
золотом! Недаром великий Ницше говорил: "Из самого низкого самое высшее
достигает вершины!" И я предлагаю выпить за нашего юного друга, чей путь из
нечистот бытия лежит к высотам сияющего искусства!
-- Great! -- воскликнул иностранец и чокнулся с Витьком.
-- Обоюдно! -- ответил тот, даже не посмотрев в мою сторону.
Все бросились к Витьку, чокаясь, поздравляя и напутствуя. А Чурменяев
чуть не задушил его в объятиях. И только я, стукнув своим стаканом о его
стакан, сказал сквозь улыбку:
-- Ты что, совсем оборзел, сволочь? Но меня оттеснил Любин-Любченко,
норовивший поцеловать Акашина в губы.
-- Я тоже хочу с ним выпить! -- раздался вдруг громкий женский голос.
Все обернулись: на пороге стояла Анка, одетая в какой-то воздушный
комбинезон, сквозь который отчетливо просвечивались трусики. Она была уже
прилично пьяна. Американец вопросительно посмотрел на Чурменяева.
-- It is my girl-friend, -- смущенно пояснил тот.
-- О, отчэнь рад! -- улыбнулся мистер Кеннди.
-- А я нет! -- крикнула Анка. -- Мне противно! Чему вы радуетесь?
Золота хотите? Из любого дерьма вам бы лишь золото сделать! А на то, что
человека завтра посадят, вам наплевать!
-- Анна! -- Чурменяев, мучительно озираясь на опешившего американца,
двинулся к ней.
-- Не подходи! Бой-френд... Думаешь, не знаю, зачем я тебе
понадобилась? Знаю. Хочешь и меня в своем гинекологическом кресле
раскорячить, чтоб все узнали, как дочка классика советской литературы тебе
минет делает! За это могут еще и Нобелевку дать...
-- What is minnet? -- спросил американец.
-- Oral sex, -- обреченно объяснил Чурменяев.
-- О-о!
Тут решительно выступил вперед Одуев:
-- Анна Николаевна, вам лучше уйти! Я вас провожу. Все-таки
иностранец...
-- А что мне твой драный иностранец?! Я ничего не боюсь! Это ты бойся!
Думаешь, если ты стукач, то можно школьниц портить?
Настя всхлипнула и закрыла лицо руками.
-- What is "stjuckatch"? -- спросил мистер Кеннди.
-- Плотник... A carpenter... -- объяснил взмокший Чурменяев, для
убедительности демонстрируя, как молотком заколачивают гвозди.
Любин-Любченко облизнулся, собираясь что-то сказать, но не успел.
-- А ты вообще молчи! -- истерично крикнула Анка. -- А то я сейчас всем
расскажу, за какие художества тебе три года дали! Я у папашки интересную
бумажку про тебя прочитала!
-- А я молчу, -- сник Любин-Любченко.
-- Вот и молчи!
Возникла тягостная пауза. Надо было что-то делать.
-- Анка! -- взмолился я.
-- А-а... Ты тоже хочешь узнать, что я о тебе думаю?
-- Нет, не хочу.
-- Почему?
-- Потому что я знаю. Потому что я тоже о тебе думаю...
-- Не стоит думать о такой дряни, как я. Но я всего лишь маленькая
дрянь, даже дрянцо... А вы все -- извращенцы!
-- What is she saying? -- спросил американец, чувствуя, что Чурменяев
доносит до него происходящее в крайне адаптированном переводе.
-- Perverts.
-- О-о-о, my God!
Анка вдруг тихо засмеялась, подошла к Витьку и положила ему на плечи
руки:
-- А ты, глупенький гений, ты-то здесь зачем? Беги от них, пока таким
же не стал! Беги... Где твой роман?
-- Вон, -- Витек растерянно кивнул на газетный сверток, лежащий на
диване.
-- Ах, вот он где! -- Она подбежала, схватила сверток, дразня, издали
показала его американцу. -- Это тебе, спиннинг трехчленный, нужно? (В этом
месте Чурменяев запнулся от полного переводческого бессилия.) Ну-ка, отними!
Сейчас мы посмотрим, горят рукописи или нет?!
И на глазах ошеломленной общественности она швырнула папку в камин.
Сверток упал прямо на горящее полено и сбил пламя. По комнате прокатился
вздох потрясения.
-- Ну, мистер, не-знаю-как-вас-зовут-и-знать-не-же-лаю, достаньте! Или
вы привыкли, чтобы вам рукописи из огня другие таскали?
Американец смотрел на все это с трепетным туристическим восторгом, с
каким, наверное, смотрел бы на дикаря, глотающего живую кобру. Чурменяев
вытирал пот платком и ничего ему не переводил. Анка тем временем снова
подошла к Витьку, снова положила ему на плечи руки и заглянула в глаза так,
точно старалась прочитать на роговице крошечные буковки правды. Каминный
огонь, видимо, оправился после удара, и газета по краям начала стремительно
коричневеть.
-- Скажи, глупый гений, -- спросила Анка, -- тебе очень жалко? Это ведь
твой роман! Он сейчас сгорит... Если жалко, я сама сейчас достану. Достать?
-- Скорее нет, чем да... Да хрен с ним, с романом! -- великодушно
ответил Акашин. -- Пусть горит к едрене фене!
-- Молодец! Ты единственный человек среди этих извращенцев! -- и она
страстно поцеловала его в губы.
-- Ментально... -- только и вымолвил мой ошарашенный воспитанник, на
глазах перевоплощающийся в моего соперника.
Мне показалось, что я чувствую на губах ее пьяное нежное дыхание. Тогда
я бросился к камину и схватил щипцы...
-- Не смей! -- завизжала Анка. -- Если ты это сделаешь -- между нами
все кончено.
-- Между нами и так все кончено!
-- Нет, ты еще не понимаешь, что значит -- все... Только достань --
тогда узнаешь!
Я остановился. Ее лицо горело сумасшедшим счастьем. Она сорвала с
Витька уимблдонскую повязку, выхватила из его рук кубик Рубика и отшвырнула
в сторону:
-- Глупый, несчастный гений, тебе нужно бежать от них! Тебе нужно
спрятаться! Все очень плохо! Я слышала, как отец говорил о тебе по телефону!
Хочешь, я помогу тебе спрятаться? Хочешь?
-- Скорее да, чем нет...
-- Пошли! Ты меня боишься, глупый гений?
-- Не вари...
Не дав договорить, она потащила его к выходу.
-- Витька! -- крикнул я. -- Вернись, не ходи с ней, дубина.
Он растерянно посмотрел на меня и замедлил шаг.
-- Не слушай его! -- заговорила Анка. -- Он завидует. Он просто
завистливая бездарность! Эй, завистливая бездарность, ты всегда хотел
написать что-нибудь главненькое. Достань и возьми себе! Нам не жалко! Нам
ведь правда не жалко?
-- Говно, -- буркнул Витек.
И они направились к двери. Папка в камине была уже полностью охвачена
пламенем. Вдруг у самой двери Анка остановилась, захохотала и, бегом
вернувшись к Чурменяеву, на глазах восхищенного американца сорвала с руки
автора "Женщины в кресле" "командирские" часы. Потом снова подбежала к
Витьку и застегнула часы на его запястье.
-- Теперь все... Пошли, глупый гений!
-- Why has she taken the watch? -- изумленно спросил мистер Кеннди.
-- It is her charm, -- чуть не плача, объяснил Чурменяев.
-- О!
-- Стойте! -- заорал я. -- Стой, Витька-подлец! Иначе я тоже расскажу
про тебя правду!
Это было глупо, унизительно, а главное -- бессмысленно. Как говорится,
испугал ежа голыми руками! Витек остановился, посмотрел на меня с изумлением
и сказал:
-- Не вари козленка в молоке матери его!
Я ринулся к нему, сжав кулаки, но, сделав несколько шагов, почувствовал
во рту сладко-металлический привкус, а в глазах вдруг стало стремительно
темнеть, как в кинозале перед самым запуском фильма. И я потерял сознание.
Второй раз в жизни. Первый раз это случилось в детстве -- от гордости за
порученное дело. Во время районного пионерского сбора мне поручили стоять на
сцене со знаменем, и я так разволновался, что упал в обморок, не выпуская из
рук заветного древка. Меня утащили в комнату за сценой и впервые в жизни
напоили валерьянкой. С тех пор запах валерьянки ассоциируется у меня с
выполненным до конца гражданским долгом. (Запомнить!)
Очнулся я, наверное, через несколько минут в кресле. Настя, расстегнув
мою рубашку, массировала мне грудь, а Одуев старался влить в рот водку.
Любин-Любченко, отдергивая, точно от печеной картошки, руки, отшелушивал с
папки обгоревшие газетные страницы.
-- Ничего... Только чуть-чуть папка обгорела, а рукопись цела! Шнайдер
различает два типа огня в зависимости от их направленности. Огонь оси "огонь
-- земля", означающий эротизм, и огонь оси "огонь -- вода", связанный с
очищением и возвышением. Я думаю, тут налицо и то и другое. В доме есть
какая-нибудь папка? Я рукопись переложу...
-- Есть, в кабинете, -- махнул рукой раздавленный Чурменяев.
Любин-Любченко подхватил обугленный сверток и понес в кабинет, я
дернулся, чтоб его удержать, но Одуев с Настей не дали мне подняться из
кресла. Тем временем Чурменяев жалостливым голосом начал что-то объяснять
американцу.
-- What a fantastic woman! -- кивал мистер Кеннди. -- It's Nastasija
Philippovna... really!
Вернулся Любин-Любченко и с недоумением протянул мне рукопись,
уложенную в новенькую синюю папочку с белыми тесемками.
-- No, give the manuscript to me, please! -- замахал руками американец.
Чурменяев выхватил папку из моих рук и услужливо передал мистеру
Кеннди. Тот с удовлетворением зажал ее под мышкой и дружески хлопнул хозяина
по плечу:
-- I must be going! I'm being late for a plane! Good-bye to everybody!
Stay in touch!
Он пошел к выходу, а за ним, тараторя извинения, поспешил Чурменяев.
-- Гнида заокеанская! -- глядя ему вслед, сказал Одуев.
-- Почему же? -- возразила Настя. -- Очень приятный мужчина...
-- Заткнись, соплячка! -- оборвал ее лидер контекстуалистов.
Я встал с кресла. Все тело гудело от слабости.
-- Странный сегодня день! -- облизываясь, произнес Любин-Любченко и
загадочно глянул на меня. -- Столько неожиданностей...
-- А вы ожидали чего-то другого? -- спросил я.
-- Честно говоря, да...
-- Ну, и что скажете?
-- Ничего. Пока ничего. Я должен подумать. Вернулся вдрызг расстроенный
Чурменяев.
-- Как вы считаете, -- спросил он, глядя на нас ошалевшими глазами, --
мистер Кеннди очень обиделся?
-- Наоборот, -- приободрил его Любин-Любченко. -- Считай, что "Бейкер"
у тебя в кармане! Где бы еще он такого насмотрелся?
-- Ты думаешь? -- обрадовался будущий лауреат.
-- Вестимо! -- подтвердил я. -- Купишь себе на премию новые часы --
"Сейко", например. "Командирские" ходят слишком быстро! Не угонишься...
24. КОШМАР НА УЛИЦЕ КОМАНДАРМА ТЯТИНА
На Ярославском вокзале я купил из-под полы у какого-то деда водку и
портвейн "Агдам": мне было просто необходимо напиться. Дома я постелил
чистую скатерть, аккуратно нарезал хлеб, колбасу, еще кое-какую закусочную
мелочь и сразу зачастил, сознательно чередуя два этих несопоставимых
напитка. Мне было так плохо, что единственным выходом было сделать себе еще
хуже. Но поначалу мне, конечно, стало лучше -- я подобрел, ведь это забавно:
Буратино уводит у папы Карло бабу. Обхохочешься! Выпив еще, я решил
поделиться этой уморительной новостью с Жгутовичем, а заодно сообщить, что
хотя пари я, по сути, выиграл, он тем не менее может пользоваться моей
квартирой начиная прямо с сегодняшнего дня, точнее, ночи. Я даже придумал
хорошую хохму, а это очень важно, когда проигрываешь. Хохма такая: мол,
фривольных штукатурщиц можешь в квартиру водить -- только вольных
каменщиков не смей!
Но телефон не работал. Ну, конечно, его же отключили еще утром!
Портвейн показался мне сладковатым, и я начал по вкусу добавлять в него
водку, мысленно называя этот коктейль "Битва при Калке".
А все-таки я проиграл! Жгутович этого еще не понимает, а я понимаю.
Облизывающийся теоретик, когда менял папку, наверняка увидел, что никакого
романа нет, и теперь он разболтает об этом всем. Не ко времени! Ох, не ко
времени! Еще не все успели восхититься глубиной и стилистической мощью
знаменитого романа "В чашу". Железный расчет разбился о бумажную
случайность. Что мы имеем в результате? Акашина могут загрести. Раз. Мне
тоже достанется, особенно когда выяснится, что я раздавал всем папки с
чистой бумагой. Это -- два. Горынин теперь с одобрения Сергея Леонидовича
перекроет мне кислород, по крайней мере, на некоторое время. Это -- три.
Изголодавшийся Жгутович превратит мою квартиру в остров внебрачной любви.
Четыре. Мальвина спуталась со свежеоструганным Буратино, и сейчас он терзает
ее тряпичное тельце своими деревянными конечностями! Пять! Я попытался
вообразить, чем в этот момент занимаются Анка с Витьком, представил себе
моего "глупого гения" и эту нежнокожую гадину совокупляющимися в самой
непристойной позе, какую только можно придумать. А придумать можно было
многое! Стерва-а-а! Я схватил стакан с "Битвой при Калке" и швырнул его об
стену: осколки разлетелись по всей комнате, а на обоях расплылось коричневое
пятно, формой напоминающее Апеннинский полуостров. Я понял, что должен найти
ее, дозвониться и сказать, проорать: между нами теперь уже на самом деле все
кончено. И первым говорю это я. Я -- а не ты!
Телефон не работал. Его отключили еще утром.
Что же мне теперь делать? Что? Я знал, что делать. Я поеду в деревню к
Костожогову и расскажу ему все -- про себя, про Анку, про Витька, про этот
дурацкий спор. Он посмотрит на меня своими яркими-преяркими глазами и
простит. Я объясню ему, что сделал выбор. Наконец сделал. И он похвалит
меня. Но тут я сообразил, что давно потерял бумажку с его адресом. Ерунда! Я
выйду на улицу и у каждого встречного буду спрашивать, где находится такое
село, черт его знает, как оно называется, но там еще есть школа, где нет
даже звонка, а есть завхоз, который, когда наступает перемена, звонит в
большой колокольчик. И есть там еще одна примета: старинный вяз -- к нему
французы, когда шли на Москву, привязывали лошадей. Люди добрые -- они
подскажут. Ведь хоть кто-то обязательно знает. А если Костожогов меня не
простит, если он будет сидеть не поднимая глаз... Что тогда? Нет, я не поеду
к Костожогову, я поступлю по-другому. Я поступлю, как и должен поступить
подмастерье дьявола! И я расхохотался голосом оперного Мефистофеля. Как
именно я поступлю, мне было еще неясно, но почему-то я захотел поведать о
своем решении мерзавцу Одуеву. Но телефон не работал.
А что я, собственно, хочу сделать? Погоди... Решение очень простое,
даже элементарное, многократно описанное в литературе, и оно разом избавит
меня от всех мучений. Я старался нашарить его в себе и назвать, но оно
глумливо ускользало от меня, точно с детства знакомое слово, вдруг
закатившееся в какую-то темную щель памяти. Я продолжал пить и с каждым
стаканом все ближе подбирался к этому уже принятому, но все еще не
пойманному и не названному решению. И вдруг я совершенно отчетливо понял,
что должен сделать. Я убью их -- обоих! Убью. И черное теплое счастье
разлилось по всему телу. И этим своим непереносимым счастьем я должен был
поделиться с Сергеем Леонидовичем. Только с ним. Он тоже хотел убить свою
жену и, хотя потом передумал, меня, конечно, поймет и одобрит. Я потянулся к
трубке и, потеряв равновесие, грохнулся со стула.
Но телефон все равно не работал. А вот подняться я уже так и не смог...
Я лежал, взглядываясь в коричневое пятно на обоях, и постепенно курки
моей плоти какими-то головокружительно бесплотными сгустками стали
отрываться от распростертого на полу тела и устремляться к стене, втягиваясь
в это гудевшее с пылесосной жадностью пятно. А там, по другую сторону пятна,
сгустки собирались, состыковывались, слеплялись, снова образуя меня, при
этом ссорясь и попискивая, как крысы. Наконец я воссоединился: последними
нашли свое прежнее место замешкавшиеся глаза. И я увидел, что стою в спальне
горынинской дачи, перед знакомой широкой кроватью, и сжимаю в руке
мельхиоровый столовый нож. А на сбитых простынях лежат они. Но Анка почти не
видна из-за широкой, белой Витькиной спины, лоснящейся от пота и потому
похожей на блестящую консервную жесть. Чтобы пробить этот панцирь, надо
ударить со всей силы двумя руками и в то место, где бурый загар шеи резко
граничит с металлической белизной загривка. Я замахиваюсь... "Это
бесполезно!te -- тихо говорит Анка, выглядывая из-под Акашина, как
Царевна-лягушка из-под коряги. Она пристально смотрит на меня. Он тоже
оглядывается, но молча, причем голова его поворачивается на сто восемьдесят
градусов, точно шея -- это вставленный в туловище штифт. "Почему?" --
удивляюсь я. "Разденься -- тогда скажу!" -- предлагает она. "Ты опять
обманешь!" -- "Нет, раздевайся!"
Я снимаю одежду и втягиваю живот, чтоб выглядеть поатлетичнее. "Ты
похудел..." -- вздыхает она. "Почему?" -- повторяю я свой вопрос. "Потому
что ты просто убьешь себя..." -- "Почему?" -- "Да потому, что вы сиамские
близнецы!" -- смеется она. "Почему?" -- "Боже, какой ты тупой! Виктор,
покажи ему". -- "О'кей -- сказал Патрикей!" -- ухмыляется Акашин и встает. И
я вижу, что мы действительно сиамские близнецы: из его мохнатого паха
тянется глянцево-красная, напряженно-подрагивающая пуповина, и заканчивается
она в моем собственном паху, там, где прежде существовало мое мужское
начало. "Трансцендентально", -- говорит Витек.