Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
а даром завладевать целиком их временем, что было уж совсем
непостижимо, - ведь в замке находилось так много других, более благородных
животных, да и с самими собой людям было немало хлопот; казалось прямо-таки,
все происходит оттого, что они вынуждены волей-неволей опускать глаза книзу,
чтобы наблюдать за крохотным существом, которое держалось совсем ненавязчиво
и лишь самую малость тише, - если не сказать: печальней и задумчивей, - чем
это приличествует котенку. Играла же эта кошечка так, будто хорошо знала,
чего люди ожидают от котят, - вспрыгивала на колени и даже явно прилагала
усилия к тому, чтобы быть ласковой с людьми, хотя чувствовалось, что она не
всей душой с ними: и вот именно это - то, что отличало ее от обычного
котенка, - и было как бы ее другой сутью, неким отсутствием или тихим нимбом
святости, который окружал ее и о котором едва ли кто отважился бы сказать
вслух. Португалка ласково склонялась над зверьком, лежавшим у нее на
коленях, а кошечка, перевернувшись на спину, легонько, будто ребенок,
царапала крошечными коготками заигрывающие с ней пальцы. Молодой друг со
смехом склонялся над кошечкой и коленями, а барону фон Кеттену эта
рассеянная игра напомнила о его еще не до конца преодоленной болезни, как
будто эта болезнь со всей ее предсмертной лаской воплотилась в зверином
тельце и была уже не просто в нем, а между ними. Пока один из слуг не
сказал:
- У нее парша.
Барон фон Кеттен удивился, что сам этого не сообразил, а слуга добавил:
- Пора ее прикончить, пока не поздно.
Кошечка тем временем получила сказочное имя из одной книжки с
картинками. Она стала еще ласковей и покорней. Теперь уже видно было, что
она заболевает и почти светится от слабости. Все дольше она дремала на
коленях, отдыхая от мирских тревог, и ее маленькие коготки цеплялись за
платье с опасливой нежностью. Теперь она подолгу смотрела на всех них по
очереди: на бледного Кеттена и на молодого португальца, склонявшегося над
ней и не сводившего взгляда то ли с нее, то ли с трепетного лона, на котором
она возлежала. Она смотрела на них, будто испрашивала прощения за все те
приближающиеся отвратительные страдания, которые ей, нераспознанной
наместнице, предстояло за всех них претерпеть. А потом началось ее
мученичество.
Однажды ночью ее стало рвать, и это длилось до утра; она лежала в
занимающемся свете дня изможденная и с блуждающим взглядом, будто ее долго
били по голове. Но, может быть, бедную изголодавшуюся кошечку в переизбытке
любви просто обкормили; однако в спальне после этого ей уже нельзя было
оставаться; и ее отправили в людскую. Но на третий день слуги начали
жаловаться, что никакого улучшения нет, и наверняка ночью вышвыривали ее на
улицу. А ее теперь не только выворачивало, но и без конца проносило, так что
совсем стало невмоготу. Поистине тяжким было это испытание - тут еле
различимый нимб, там мерзость нечистот, и в результате, после того как
разузнали, откуда она пришла, решено было отправить ее назад в то место, в
крестьянскую избу, стоявшую ниже по течению реки, у подножья горы. Сегодня
мы бы сказали, что ее вернули в родную общину, не желая ни отвечать за
что-либо, ни выставлять себя насмех; но совесть угнетала всех; и они дали ей
молока и немного мяса с собой, чтобы крестьяне, которых грязь не так уж
смущала, ухаживали за ней получше. И все-таки слуги качали головами в укор
своему господину.
Парень, отнесший кошечку, рассказывал, что она за ним побежала, когда
он собрался уходить, и ему пришлось еще раз вернуться; на третий день она
снова появилась в замке. Собаки пятились от нее, слуги, боясь господ, не
решались ее прогнать, а когда господа увидели ее, то, хоть ни слова не было
сказано, стало ясно, что теперь никто не захочет отказать ей в праве умереть
здесь, наверху. Она совсем исхудала и потускнела, но свой тошнотворный недуг
она, казалось, превозмогла и лишь на глазах убывала в теле. Последовали два
дня, еще раз и в сугубой степени повторившие все, что было до этого:
медленное, неслышное кружение вдоль стен чердака, на котором ее приютили;
вялая улыбчивость лапок, тянувшихся к кусочку бумаги, который перед ней
дергали за ниточку; иногда она слегка пошатывалась от слабости, хотя ее и
поддерживали четыре ноги, а на второй день просто свалилась на бок. В
человеке это медленное угасание не показалось бы таким страшным, но в
животном это было как очеловечивание. Почти с благоговением они смотрели на
нее; ни один из этих трех человек, в своем особом положении каждый, не был
избавлен от мысли, что это его собственная судьба перешла в страждущую, уже
наполовину отрешившуюся от всего земного кошечку. Но на третий день снова
вернулась рвота, пачкотня. Слуга стоял над ней, и хотя он не решался
повторить это вслух, молчание его говорило: "Надо ее прикончить". Португалец
опустил голову, как при искушении, а потом сказал своей подруге:
- Ничего не поделаешь, - и у него было такое чувство, будто он
согласился со своим собственным смертным приговором.
И тут все, не сговариваясь, посмотрели на барона фон Кеттена. Тот стал
белее стены, поднялся и вышел. Тогда португалка сказала слуге:
- Возьми ее.
Слуга унес больную в свою каморку, и на другой день она исчезла. Никто
ни о чем не спрашивал. Все знали, что он ее прикончил. Все чувствовали себя
раздавленными невыразимой виной; что-то ушло от них. Только дети ничего не
чувствовали и находили естественным, что слуга убил грязную кошку, с которой
уже нельзя было играть. Но псы во дворе обнюхивали время от времени покрытый
травою клочок земли, освещенный солнцем, напрягали лапы, топорщили шерсть и
косились в сторону. В одну из таких минут встретились во дворе барон фон
Кеттен и португалка. Они стояли друг перед другом, смотрели на собак и не
находили слов. Знак им был, но как истолковать его и что делать дальше?
Купол тишины обнимал обоих.
"Если она до вечера его не отошлет, придется убить его", - подумал
барон фон Кеттен. Но наступил вечер, и ничего не произошло. Кончился ужин.
Кеттен сидел серьезный, ощущая жар легкой лихорадки. Потом вышел во двор
прохладиться, не возвращался долго. Он не мог найти последнего решения -
хоть в продолжение всей своей долгой жизни умел находить его играючи.
Седлать лошадей, надевать латы, обнажать меч - все, что было музыкой его
жизни, теперь резало слух; борьба, которую он вел, представилась ему некой
бессмысленной потусторонней суетой, и даже краткий путь кинжала был как
нескончаемо долгая дорога, на которой иссыхаешь от зноя. Но и страдание было
не по нем; он чувствовал, что никогда до конца не выздоровеет, если не
вырвется из его когтей. И между этими двумя возможностями постепенно все
решительней обрисовывалась иная: мальчишкой он всегда мечтал взобраться по
неприступной скале, подпирающей замок; это была безумная, даже
самоубийственная мысль, но какую-то темную струну в нем затрагивала она, как
господний приговор или близящееся чудо. Не он, а маленькая кошечка, теперь
уже жилица небытия, вернется, казалось ему, этим путем. С тихой усмешкой он
покачал головой, чтобы ощутить ее на своих плечах, но был он в это время уже
далеко внизу, на каменистом пути, ведущем под гору.
На дне ущелья, у самой реки, он свернул - по камням, меж которых рвался
поток, через кусты наверх, к стене. Луна затененными пятнами метила
маленькие углубления, за которые можно было зацепиться пальцами рук и
носками ног. Вдруг из-под подошвы сорвался камень; рывок пронзил жилы,
ударил в сердце. Кеттен прислушался; казалось, минула бесконечность, прежде
чем камень долетел до воды; стало быть, под ним уже было не меньше трети
стены. И тут он будто наконец-то проснулся и понял, что он сделал. Добраться
до низа мог только мертвец, подняться по стене - только дьявол. Он ощупывал
рукою камни над головой. При каждом ухвате жизнь висела на десяти ремешках -
на тонких сухожилиях пальцев; пот проступил у него на лбу, жар бился в теле,
нервы превратились в окаменелые нити; но странно - в этой борьбе со смертью
сила и здоровье вливались в его члены, будто возвращаясь в тело извне. И
невозможное удалось; еще один выступ, на самом верху, пришлось обогнуть, а
потом рука уцепилась за подоконник. Видимо, иначе, как именно в этом окне, и
невозможно было возникнуть; но он знал, куда попал; он перемахнул вовнутрь и
сел на подоконнике, свесив ноги. Вместе с силой вернулось и неистовство.
Своего кинжала, висевшего на боку, он не потерял. Ему показалось, что
кровать пуста. Но он выжидал, пока совсем не успокоятся легкие и сердце. И
постепенно ему становилось все очевидней, что в комнате он один. Он
прокрался к постели: никто не ложился в нее в эту ночь.
Барон фон Кеттен крался по комнатам, переходам, через двери, которых с
первого раза не отыщет без провожатого ни один человек, к покоям своей жены.
Он прислушался и выждал, но никакого шепота не уловил. Он проскользнул
вовнутрь; португалка безмятежно дышала во сне; он заглядывал в темные углы,
ощупью пробирался вдоль стен, и когда он снова бесшумно выскользнул из
комнаты, он чуть не запел от радости, расшатывавшей и сотрясавшей его
неверие. Он рыскал по замку, но уже половицы и плиты гремели под его ногами,
будто он отыскивал уготованную ему нежданную радость. Во дворе его окликнул
слуга:
- Кто идет? - Он спросил о госте. - Уехал, - сообщил слуга, - уехал с
восходом луны.
Барон фон Кеттен сел на груду полуобструганных бревен, и дозорные
удивлялись, как долго он там сидел. Вдруг его охватил страх, что, если он
сейчас снова войдет в комнату португалки, ее там уже не будет. Он
стремительно постучался и вошел; молодая женщина вскочила с постели, будто
ждала этого во сне, и увидела его перед собой - одетым, таким, как он и
уходил. Ничего не было сказано и ничего не развеяно, но она его не
спрашивала, и он ни о чем не смог бы ее спросить. Он отдернул тяжелые
гардины на окнах, и снизу поднялась завеса вечного шума, за которым
рождались и умирали все Катене.
- Если Бог мог стать человеком, он может стать и кошкой, - сказала
португалка, и ему надо было закрыть ей рот ладонью, дабы пресечь
богохульство, но они знали, что ни единого звука не проникало наружу из этих
стен.
"ТОНКА "
"I "
Изгородь. Пела птица. Потом солнце было уже где-то за кустами. Птица
умолкла. Смеркалось. Через поле шли девушки с песнями. Какие подробности!
Разве это мелочи - когда к человеку пристают такие подробности? Как
репейники! И все это - Тонка. Иногда бесконечность сочится по капле.
Да, и еще лошадь, его гнедая, он привязал ее к стволу ивы. В тот год он
отбывал армейскую повинность. Это не случайно произошло именно в тот год,
потому что никогда в жизни человек не бывает так одинок и растерян, как в
это время, когда чужая, грубая сила срывает все покровы с души. Человек в
это время становится еще беззащитнее, чем обычно.
Но так ли это было вообще? Да нет - это все он сочинил потом.
Получилась сказка, и он теперь в ней запутался. Ведь на самом-то деле, когда
они познакомились, она жила у своей тетки. И кузина Жюли иногда заходила в
гости. Да, так оно и было. Он еще удивлялся, что кузину Жюли сажали за стол
и угощали кофе, - ведь она была семейным позором. Все знали, что с ней можно
было заговорить на улице и тут же увести к себе домой; и к сводням она
ходила, и вообще другого заработка у нее не было. Но, с другой стороны, она
все-таки была родственница, хоть ее и осуждали за такую распущенность; она,
конечно, шла по скользкой дорожке, но не отказывать же ей было от дома, тем
более что и заглядывала она не часто. Мужчина еще устроил бы скандал, потому
что мужчина читает газеты или посещает ферайны с благонамеренными уставами и
всегда напичкан громкими фразами; тетка же ограничивалась лишь двумя-тремя
едкими замечаниями после ухода Жюли, а пока с ней сидели за столом, трудно
было удержаться от смеха, потому что девушка она была остроумная и знала про
все, что делается в городе. В общем, хоть ее и порицали, но такой уж
пропасти не было, - мостик все-таки существовал.
Или взять этих арестанток; почти все они тоже были проститутками, и
вскоре даже пришлось перевести тюрьму в другое место, потому что многие
прямо в заключении вдруг забеременели: все, конечно, пошло с соседней
стройки, где они таскали известку, а арестанты-мужчины работали каменщиками.
Так вот этих женщин брали на домашние работы - они, к примеру, очень хорошо
стирали и пользовались большим спросом у простого люда, потому что
обходились дешево. Тонкина бабушка тоже звала их постирать, угощала кофе с
булками, а уж раз вместе с ними работали по дому, то и завтракали вместе и
не брезговали. В обед их надо было отправлять в тюрьму с провожатым, такой
был порядок, и обычно это поручали Тонке, когда она была еще девочкой; она
шла с ними рядом, болтала и не стыдилась их общества, хотя их за версту
можно было узнать по белым платкам и серым тюремным халатам. Наверное, тогда
это еще была наивность, доверчивая наивность бедного крохотного существа,
беззащитного перед огрубляющими влияниями; но когда Тонка позже, в
шестнадцать лет, все еще бесстрашно шутила с кузиной Жюли - можно ли
сказать, что и тогда она не ведала, что такое позор, или у нее уже
утратилось самое ощущение позора? Если и тут не было ее вины, - все равно,
как о многом это говорит!
Не забывать еще про сам дом. Он выходил пятью окнами на улицу - застрял
там между высокими новыми домами, - и во дворе была пристройка; в ней жила
Тонка со своей теткой, которая на самом деле была ее кузиной, только намного
старше, и с ее маленьким сыном, который на самом деле был внебрачным сыном,
хотя и произошел от связи, воспринимавшейся теткой столь же серьезно, как и
законный брак; и еще с ними жила бабушка, которая была на самом деле сестрой
бабушки, а еще раньше там жил настоящий брат Тонкиной покойной матери, но он
тоже умер молодым; все это в одной комнате с кухонькой, в то время как за
фасадом с пятью окнами, деликатно задернуты ми занавесками, скрывался
известный всему городу притон, где встречались с мужчинами легкомысленные
жены местных горожан, да и просто профессиональные дамы. Жильцы дома
проходили мимо этих занавесок молча, но, поскольку ссориться со сводней не
хотели, с ней даже здоровались, а она была дородной особой с повышенным
чувством респектабельности и воспитывала дочку - ровесницу Тонки. Эту дочку
она отдала в хорошую школу, заставила учить французский и играть на
фортепьяно, покупала ей красивые платья и тщательно оберегала от общения со
своими посетителями: у нее было мягкое сердце, и это облегчало ей занятие
ремеслом, предосудительность которого она понимала. С дочкой Тонке иногда
позволяли играть; тогда ей разрешалось входить в комнаты, которые в эти часы
были безлюдны и огромны и на всю жизнь оставили у Тонки впечатление роскоши
и изысканности, - он лишь позже свел это впечатление к надлежащим масштабам.
Кстати говоря, звали ее не совсем Тонка: при рождении ей дали немецкое имя
Антония, а Тонка была сокращением от чешского ласкательного Тонинка, - в
этих кварталах говорили на странной смеси двух языков.
Опять эти мысли - куда они заведут?! Она же все-таки стояла тогда у
изгороди, в полумраке раскрытой двери дома, крайнего по городской дороге, и
на ней были шнурованные сапожки, красные чулки и яркие широкие
накрахмаленные юбки, и когда она говорила, то все будто смотрела на бледный
полумесяц, висевший над стогами, отвечала с робким лукавством, смеялась, и
луна словно охраняла ее, а ветер так осторожно дул над жнивьем, будто
остужал горячий суп. Он еще сказал тогда на обратном пути своему соседу по
казарме барону Иорданскому: "Вот с такой девчонкой я бы не прочь покрутить.
Боюсь только впасть с сентиментальность, - разве что взять тебя в друзья
дома?" А Морданский, у которого дядя был владельцем сахарного завода,
рассказал ему, что во время уборки свеклы на заводских плантациях работают
сотни таких крестьяночек и во всем слушаются надзирателей и их помощников -
как негры. И ведь он точно однажды обозлился и оборвал разговор с
Морданским, но это все-таки было в другой раз, а то, что прикидывалось
сейчас воспоминанием, уже позже колючим кустарником разрослось в его мозгу.
На самом деле он увидал ее впервые на Ринге - на той центральной улице с
каменными павильонами, где на перекрестках стоят офицеры и правительственные
чиновники, слоняются без дела студенты и начинающие негоцианты, гуляют под
руку девушки после работы, а которые полюбопытнее, и в обеденный перерыв;
иногда, степенно раскланиваясь, прошествует какой-нибудь адвокат, член
магистрата или видный фабрикант, и даже встречаются элегантные дамы -
совершенно случайно, просто по дороге домой из магазинов. Там вдруг его
обжег ее взгляд, смешливый, мгновенный - как случайно попавший в лицо
прохожему мячик; через секунду она уже отвела глаза в сторону с
притворно-равнодушным видом. Он тут же обернулся - сейчас захихикает! - но
Тонка шла с поднятой головой и как будто испуганная; она была еще с двумя
подружками ростом поменьше, и лицо у нее было хоть и не красивое, но
какое-то ясное, четкое, - ничего притворного, специфически женского, искусно
продуманного до мелочей; рот, нос, глаза были просто ртом, носом, глазами и
не нуждались ни в каких добавлениях, подкупая одним этим своим прямодушием и
разлитой в них свежестью. Странно, что такой спокойный взгляд мог засесть
как стрела, и ей как будто и самой вдруг стало больно.
Теперь все было ясно. Она тогда работала в магазине тканей, магазин был
большой, продавщиц много. Она копалась в рулонах, когда покупатель требовал
материю определенного образца, и руки у нее всегда были немного влажные,
потому что тонкий ворс раздражал кожу. Тут не было ничего похожего на сон,
на мечту, и лицо ее оставалось ясным. Но были еще сыновья директора. Один,
как белка, с усами, распушенными на кончиках, и всегда в лаковых штиблетах.
Тонка с увлечением рассказывала, какой он благородный, сколько у него
штиблет и что он каждый вечер закладывает свои брюки между досками и
придавливает кирпичами, чтобы сохранить стрелки.
И теперь, когда сквозь туман проступило что-то реальное, всплыла и та
улыбка - горькая, понимающая улыбка его собственной матери, полная
презрительного сострадания. Улыбка была совсем реальной. Она говорила:
Господи, это же ясно, все эти девушки из магазина!.. Но хотя Тонка была еще
невинной, когда он ее узнал, эта улыбка, коварно запрятавшись или
замаскировавшись, потом не раз всплывала в его мучительных представлениях.
Может, именно такой улыбки ни разу и не было; он и сейчас не мог бы за это
поручиться. А потом ведь бывают брачные ночи, когда ничего нельзя сказать
наверняка, - так сказать, психологические неопределенности, когда даже
естество не в состоянии дать ясный ответ, - и в ту же секунду, как только
это снова всплыло в его памяти, он понял: само небо было против Тонки.
"II "
С его стороны было непростительным легкомыслием устроить Тонку сиделкой
и компаньонкой к своей бабушке. Он был еще очень