Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
здесь чистым
наказанием. Но когда подошла смерть, умирающая сложила заостренной
пирамидкой все свои шесть лапок, молитвенно воздела их ввысь и так умерла на
тусклом световом пятне клеенки, будто на тихом кладбище, которое, хоть и не
исчислимо в сантиметрах и не воспринимаемо слухом, все-таки было здесь в
этот момент. Кто-то как раз заметил:
- Между прочим, уже подсчитано, что во всем банкирском доме Ротшильда
не найдется столько денег, чтобы оплатить билет третьего класса до Луны.
Гомо тихо произнес про себя: "Убивать - и все-таки чувствовать Бога;
чувствовать Бога - и все-таки убивать?" - и щелчком указательного пальца
направил муху прямо в лицо сидевшему напротив майору, что опять привело к
инциденту, не затухавшему до следующего вечера.
К этому времени он уже давно был знаком с Гриджией, и, возможно, майор
ее тоже знал. Ее звали Лена Мария Ленци; это имя звучало, как Сельвот и
Гронляйт или как Мальга Мендана, и приводило на память аметистовые кристаллы
и горные цветы, но он предпочитал называть ее "Гриджия", растягивая "и" и
придыхая на "дж" - по кличке ее коровы, которую она прозвала Гриджией {От
итал. grigia - серая, "Серка".}. Она пасла ее, сидя обычно на краю луговины,
в фиолетовой с коричневым юбке и платочке в крапинку, задрав кверху
закругленные носки деревянных башмаков и скрестив руки на цветастом фартуке;
она была при этом так естественно мила - ни дать ни взять изящный ядовитый
грибок; время от времени она отдавала распоряжения корове, пасшейся ниже по
склону. Собственно говоря, эти распоряжения сводились к пяти словам: "А ну,
куда!" и "Я тебя!" - что явно означало:
"Поднимайся наверх!" - когда корова забредала слишком далеко вниз; если
же дрессировка не действовала, то следовал еще более негодующий окрик: "Ну,
сатана, вот я тебя!" - а уж в качестве последней инстанции она сама, как
камушек, скатывалась вниз по лугу, вооруженная первой подвернувшейся под
рукой палкой, которую и посылала вслед Гриджии, подбежав на расстояние
броска. А так как Гриджия выказывала решительную наклонность снова и снова
устремляться по направлению к долине, эта процедура повторялась во всех
своих частях с равномерностью опускающейся и подтягиваемой заново гири на
ходиках. Все это восхищало его своей божественной бессмысленностью, и он,
поддразнивая, саму ее стал звать Гриджией. Он не мог не сознаться себе, что
его сердце начинало биться сильнее, когда он приближался к сидевшей на лугу
фигурке; так бьется оно, когда человек вступает в благоуханный ельник или в
марево пряных испарений, поднимающихся от лесной почвы, пропитанной грибными
спорами. В глубине этого ощущения всегда присутствовал и затаенный страх
перед природой, ибо не стоит обманываться насчет природы, естества - они на
самом деле менее всего естественны; природа землиста, жестка, ядовита и
бесчеловечна везде, где человек еще не наложил на нее своего ярма. Возможно,
именно это и привязало его к крестьянке, а наполовину здесь было также и
неослабевающее изумление по поводу того, что она так во всем похожа на
женщину. Ведь каждый бы удивился, увидев посреди лесной чащи даму, сидящую с
чашкой чая в руках.
Она тоже сказала: "Входите, пожалуйста!" - когда он впервые постучался
в дверь ее дома. Стоя у плиты, она помешивала ложкой в кипящем на огне
горшке; так как отойти она не могла, она просто вежливо указала на кухонную
лавку и лишь несколько позже, улыбнувшись, вытерла руку о фартук и подала ее
гостям; у нее была крепкая, ладная рука, бархатисто-жесткая, как тончайшая
наждачная бумага или как садовая земля, струящаяся меж пальцев. А лицо,
принадлежавшее хозяйке руки, было чуть ироничным, тонкого, изящного рисунка,
если глядеть со стороны; особенно же он отметил для себя ее рот. Этот рот
был изогнут, как лук Купидона, но, кроме того, еще и плотно сжат, как
бывает, когда сглатывают слюну, что, при всей его тонкости, сообщало ему
черту жесткой решимости, а этой решимости, в свою очередь, - еле уловимый
налет смешливости, великолепно гармонировавший с башмаками, из которых вся
ее фигурка вырастала, будто из диких корней. Им надо было уладить с нею
какое-то дело, а когда они стали прощаться, на лице ее снова всплыла улыбка,
и ему показалось, что ее рука задержалась в его ладони чуть дольше, чем
вначале. Эти впечатления, в городе столь мало значащие, были здесь, в глуши,
потрясениями, - скажем, как если бы дерево вдруг вздумало закачать ветвями
по-иному, нежели это бывает при порыве ветра или при взлете птицы.
Вскоре после этого он стал ее любовником - любовником крестьянки; эта
происшедшая с ним перемена очень его занимала, так как здесь с ним явно
что-то произошло не по его воле, а помимо нее. Когда он пришел во второй
раз, Гриджия сразу подсела к нему на лавку, и когда он, - чтобы проверить,
насколько далеко ему уже позволяется зайти, - положил руку ей на колено и
сказал: "Ты тут самая красивая", - она руки не отвела, а просто положила на
нее свою, и они будто тем самым и сговорились. Тогда он, для закрепления,
поцеловал ее, и она после этого слегка причмокнула - так удовлетворенно
отрываются губы от сосуда с водой, к краям которого они с жадностью
припадали. Он сначала даже несколько испугался такой вульгарности и вовсе не
рассердился, когда она пресекла дальнейшие поползновения; он не понимал,
почему она это сделала, он вообще ничего не понимал в здешних обычаях и
опасениях и даже с некоторым любопытством утешился тем, что его обнадежили
на будущее. "На сеновале", - сказала Гриджия, и, когда он уже стоял в дверях
и говорил: "До свидания", - она добавила: "До скорого", - и улыбнулась.
Он еще не успел дойти до дома, как уже почувствовал, что счастлив
происшедшим, - так горячительный напиток начинает действовать лишь спустя
некоторое время. Идее пойти вместе на сеновал он радовался, как детской
хитрости: открываешь тяжелую дубовую дверь, притворяешь ее за собой, и с
каждым градусом ее поворота в петлях мрак кругом сгущается, пока совсем не
спустишься на дно этой вертикально стоящей коричневой тьмы. Он вспомнил их
поцелуй, снова услышал ее причмокиванье - ему будто стянуло голову
колдовским обручем.
Он попытался мысленно вообразить себе предстоящее свидание, и ему опять
вспомнилась крестьянская манера есть: они жуют медленно, чавкая, смакуя
каждый кусок; и танцуют они так же, шаг за шагом, и, наверное, так же делают
все остальное; при этой мысли у него даже ноги онемели от возбуждения - как
будто его ботинки понемногу начали врастать в землю. Женщины опускают веки и
делают совершенно окаменелое лицо - защитная маска, чтобы им не мешали
неуместными проявлениями любопытства; едва ли единый стон сорвется с их губ
- замерев в неподвижности, как жуки, прикинувшиеся мертвыми, они всем своим
существом сосредоточиваются на том, что с ними происходит. Так оно и
случилось: Гриджия краем подошвы соскребла в кучу немного сена, оставшегося
еще с зимы, и, нагибаясь, чтобы поднять подол юбки, в последний раз
улыбнулась, будто дама, поправляющая подвязку.
Все вышло так же просто и было столь же колдовским, как лошади, коровы
и заколотая свинья. Когда они лежала за балками на сеновале и снаружи
раздавался стук тяжелых башмаков, у Гомо, пока этот стук приближался по
каменистой тропе, прогромыхивал мимо и затихал вдали, кровь приливала к
сердцу; а Гриджия, казалось, уже с третьего шага распознавала, к ним ли
движутся башмаки или нет. И она знала колдовские слова. Например, говорила
"подбрудок", или "виски" вместо "волосы". "Исподница" означало - "рубашка".
"Вишь какой тороватый, - удивлялась она, сама придя полусонная. - А я
привалилась малость, да и заспала". Когда он однажды пригрозил ей, что
больше не придет, она засмеялась: "Уж как-нибудь заманю!" - и он не то
испугался, не то обрадовался, а она, видно, это подметила, потому что
спросила: "Жалковать стал, да? Здорово жалковать-то стал?" Все эти слова
были под стать узорам на их фартуках и платках или цветным каемкам на
подолах, - немного уже приладившиеся к современности, благо проделали долгий
путь, но все-таки остававшиеся таинственными пришельцами. Они так и сыпались
с ее губ, и, целуя эти губы, он тщетно пытался разобраться, любит ли он эту
женщину, или просто ему явлено чудо и Гриджия всего лишь частица
ниспосланного ему озарения, отныне и навеки связавшего его с той, истинно
любимой. Однажды Гриджия сказала ему прямо в лоб: "А мысли-то у тебя про
другое, оно по глазам видать", - и, когда он наспех сочинил отговорку,
снисходительно отмахнулась: "Ах, это только скюз". Он спросил, что это еще
такое, но она объяснять отказалась, и ему пришлось потом долго соображать
самому, прежде чем он выудил из нее скудные сведения, позволившие
догадаться, что лет двести назад здесь жили еще и французские рудокопы и
скорее всего это когда-то означало "эскюз" {Извинение, отговорка (от фр.
excuse).}. Но не исключено, что и тут таилось нечто более замысловатое.
Все это можно чувствовать глубоко или не очень. Можно иметь принципы, и
тогда это предстанет всего лишь невинной эстетической забавой, о которой
приятно вспомнить. А может быть, у человека нет принципов или просто они
несколько ослабли, как случилось с Гомо перед отъездом, и тогда, не ровен
час, эти чуждые, странные впечатления всецело завладеют безнадзорной душой.
Но какого-либо нового, счастливо-тщеславного и устойчивого ощущения своего
"я" они ему не давали, а лишь оседали бессвязно-красивыми пятнами внутри
того воздушного очерка, который прежде был его телом. По каким-то неуловимым
признакам Гомо чувствовал, что скоро умрет, он только не знал еще, как и
когда. Его прежняя жизнь лишилась силы; она стала как мотылек, что к осени
слабеет все больше и больше.
Иногда он говорил об этих своих ощущениях с Гриджией, всякий раз
удивляясь ее манере справляться о них: деликатно-уважительно, как о чем-то
ей доверенном, и без малейшей обиды. Она словно бы находила вполне
естественным, что где-то за ее горами жили люди, которых он любил больше,
чем ее, Гриджию, - которых он любил всей душой. И он чувствовал, что эта его
любовь не слабеет, а, напротив, становится сильней и будто новей; она не
бледнела, не меркла, но чем в более глубокие она окрашивалась тона, тем
явственней утрачивала способность направлять его к чему-либо или от
чего-либо удерживать. В ней была та граничащая с чудом невесомость и свобода
от всего земного, какую знает лишь тот, кому пришлось закончить счеты с
жизнью и осталось только уповать на близкую смерть; и хотя он всегда был
совершенно здоров, сейчас его будто пронзило и выпрямило что-то, как калеку,
который вдруг отбрасывает костыли и идет на своих ногах.
Все это еще усилилось, когда подошла пора сенокоса. Трава была уже
скошена и просохла, оставалось увязать ее и поднять наверх со склонов. Гомо
смотрел вниз с ближайшего холма, далеко и высоко, будто взмахом качелей,
взнесенного над долиной. Молоденькая крестьянка, одна как перст на лугу, -
яркая пестрая куколка под необозримым стеклянным колоколом неба, - тужится
связать огромную охапку. Становится на колени в кучу сена, обеими руками
подгребает его к себе. Ложится - весьма чувственным манером - на кучу
животом и обхватывает ее снизу. Переворачивается на бок и теперь орудует уже
одной рукой, вытягивая ее насколько возможно. Заползает опять наверх -
сначала одним коленом, потом обоими. Гомо снова чудится в этом что-то от
жука, которого прозвали пилильщиком. Наконец она вся подлезает под
обхваченную бечевой охапку и медленно поднимается вместе с ней. Охапка
намного больше несущего ее пестрого хрупкого человечка - или это была не
Гриджия?
Когда Гомо, ища ее, проходил мимо длинного ряда копен, сметанных
крестьянками вдоль ровной кромки откоса, женщины как раз устроились
передохнуть; он едва смог справиться от ошеломления: они возлежали на
невысоких копешках, как статуи Микеланджело во флорентийской капелле Медичи,
- рука подпирает голову, и тело будто покоится в плавном потоке. А если им в
разговорах с ним случалось сплюнуть, они делали это весьма церемонно:
выдергивали тремя пальцами пучок сена, плевали в образовавшуюся воронку и
засовывали сено обратно; тут не мудрено расхохотаться, но тому, кто среди
них уже как бы свой, - а таким и был Гомо, искавший Гриджию, - может иной
раз стать не по себе от этой грубоватой чопорности. Впрочем, Гриджия редко
бывала среди них, а когда он наконец ее нашел, она сидела на картофельном
поле и встретила его задорным смехом. Он знал, что на ней всего лишь две
юбки и что она сидит прямо на сухой земле, которую ссыпает сейчас меж тонких
загрубелых пальцев. Но в этом представлении уже не было ничего для него
необычного, все его существо странным образом свыклось с ощущением
прикосновения земли к телу, и, возможно, он встретил Гриджию вовсе не на
поле и не в пору сенокоса - просто так уж ему тут жилось, что все
впечатления и дни перемешались.
Заполнились сеновалы. Меж балок, сквозь щели в пазах, струится
серебряный свет. От сена струится зеленый свет. Под дверями лежит широкая
золотая кайма.
У сена кисловатый запах. Как у негритянских напитков, приготовляемых из
мякоти плодов и человеческой слюны. Стоит только вспомнить, что ты живешь
здесь среди дикарей, - и уже одна эта мысль пьянит дурманом в духоте этого
тесного, доверху набитого забродившим сеном пространства.
Нет опоры надежнее сена. Тонешь в нем по щиколотку, но ощущение
устойчивости не покидает тебя. Лежишь в нем, как на господней ладони, и
готов кататься по господней ладони, как щенок, как поросенок. Лежишь
наклонно и лежишь почти отвесно, как святой, в зеленом облаке возносящийся
на небо.
То были дни свадебных пиров, дни вознесенья.
Но однажды Гриджия объявила: дальше нельзя. Тщетно он пытался заставить
ее сказать, почему. Резкая складка у рта, вертикальная морщинка между глаз,
обычно возникавшая, лишь когда она прикидывала, в какой риге лучше всего
встретиться завтра, теперь, похоже, означали, что где-то рядом нависла
гроза. Может быть, о них пошли пересуды? Но соседи, даже если и замечали
что-то, всегда улыбались так, как улыбаются зрелищу, на которое приятно
смотреть. Вытянуть же что-нибудь из Гриджии было невозможно. Она придумывала
отговорки, реже стала попадаться ему на глаза и уж слова свои стерегла
теперь пуще самого недоверчивого крестьянина.
Однажды его встревожил дурной знак. У него спустились гамаши, и он
прислонился к забору, чтобы их подтянуть, и тут проходившая мимо женщина
дружелюбно сказала:
- Да уж не поднимай чулки-то, все одно ночь на дворе.
Это было неподалеку от дома Гриджии. Когда он ей об этом рассказал, она
сделала надменное лицо и бросила:
- В деревне молву, что в ручье волну, - не остановишь, - но при этом
сглотнула слюну и мыслями была явно не здесь.
А ему вдруг вспомнилась одна странная крестьянка, с вытянутым, как у
женщин из племени ацтеков, черепом, с черными волосами, спускавшимися чуть
ниже плеч; она всегда сидела перед дверью своего дома с тремя здоровыми
краснощекими ребятишками. Они с Гриджией всякий раз без опаски проходили
мимо, это была единственная незнакомая ему женщина, и, странным образом, он
ни разу о ней не спросил, хотя ее внешность сразу бросилась ему в глаза;
такое было впечатление, что здоровый вид ее детей и странно отсутствующее
выражение ее лица взаимно уничтожались. Но сейчас у него вдруг возникла
твердая уверенность, что опасность может исходить только отсюда. Он спросил
Гриджию, кто эта женщина, но та лишь сердито передернула плечами и процедила
сквозь зубы:
- Ах, ее только слушай! Сболтнет слово - и уже ищи-свищи его за горами!
- И она резко провела ладонью перед лбом, будто испытывала потребность
немедленно и бесповоротно обесценить свидетельство этой особы.
Поскольку никакая сила не могла теперь подвигнуть Гриджию прийти снова
в одну из расположенных вокруг селения риг, Гомо однажды предложил ей уйти в
горы. Она не хотела, а когда наконец согласилась, то сказала с каким-то
особенным выражением, показавшимся ему позже двусмысленным:
- Ладно уж, уходить так уходить.
Было прекрасное утро, еще раз объявшее все и вся окрест; далеко внизу
лежало море облаков и людей. Гриджия опасливо сторонилась жилищ, а когда они
вышли на ровное место, она, прежде восхитительно безалаберная во всех
диспозициях своей любовной стратегии, вдруг начала выказывать тревогу, будто
боялась чьих-то острых глаз. Его терпение иссякло; вспомнив, что они только
что прошли мимо старой штольни, от расчистки которой его людям пришлось
отказаться, он потащил туда Гриджию. Когда он оглянулся в последний раз, на
одном из горных венцов лежал снег, внизу отливала золотом в лучах солнца
крохотная делянка с копнами сена, а над тем и другим сияло бледно-голубое
небо. Тут Гриджия снова сказала нечто такое, в чем ему почудился тайный
смысл; перехватив его взгляд, она заметила ласково:
- А синь небесную уж оставим наверху, пусть себе красуется, - но что
она хотела этим сказать, он так и не успел выяснить, потому что они как раз
начали осторожно, на ощупь пробираться во все сужавшуюся тьму.
Гриджия шла первой, и, когда через некоторое время штольня расширилась,
превратившись в небольшую сводчатую пещеру, они остановились и обнялись. Пол
у них под ногами был как будто хороший, сухой, они легли на него, причем
Гомо даже не ощутил привычной для цивилизованного человека потребности
прежде осветить его зажженной спичкой. И еще раз Гриджия мягкой сухой землею
проникла во все его существо, и он чувствовал во тьме, как она каменеет,
замирает от наслаждения, а потом они лежали рядом, не испытывая желания
говорить, и глядели на далекий маленький прямоугольник, за которым сверкал
белизною солнечный день. В представлении Гомо снова всплыл их путь сюда, он
видел, как они встречаются с Гриджией за деревушкой, поднимаются в гору,
поворачивают, поднимаются снова, видел ее голубые чулки до самой оранжевой
каемки под коленями, видел, как она упруго вышагивает в смешных своих
башмаках, как он с нею останавливается перед штольней, видел ландшафт с
крохотной золотой делянкой, и тут в проеме входа он различил силуэт ее мужа.
Он никогда раньше не думал об этом человеке, которого использовали на
подсобных работах; сейчас он увидел его скуластое лицо браконьера с темными,
по-охотничьи цепкими глазками, и ему вдруг припомнился тот единственный раз,
когда он слышал его речь; это было, когда тот выбрался из полуразрушенной
штольни, куда заползал для ее осмотра, на что никто другой не отважился, и
это были слова: "Ну вот и повидал одну красоту заместо другой; только
вертаться трудновато". Рука Гомо рванулась к пистолету, но в тот же миг муж
Лены Марии Ленци исчез, и мрак вокруг воздвигся плотной стеной. Гомо на
ощупь добрался до выхода, Гриджия цеплялась за его одежду. Но ему сразу
стало ясно, что обломок скалы, приваленный к отверстию, слишком тяжел и у
него не хватит силы сдвинуть его; и он вдруг понял, почему этот человек дал
им столько времени: оно было нужно ему, чтобы продумать свой план и
подтащить бревно, послужившее рычагом.
Гриджия рухнула пе