Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
светло-зеленым листьям, пробовал пальцами,
какие у них острые концы, нюхал, втягивая воздух, его большие
странные цветы и подолгу глядел в них. Внутри стояли долгие
ряды желтых столбиков, выраставших из бледно-голубой почвы,
между ними убегала светлая дорога -- далеко вниз, в глубину и
синеву тайная тайных цветка. И Ансельм так любил его, что,
подолгу глядя внутрь, видел в тонких желтых тычинках то золотую
ограду королевских садов, то аллею в два ряда прекрасных
деревьев из сна, никогда не колышемых ветром, между которыми
бежала светлая, пронизанная живыми, стеклянно-нежными жилками
дорога -- таинственный путь в недра. Огромен был раскрывшийся
свод, тропа терялась среди золотых деревьев в бесконечной глуби
немыслимой бездны, над нею царственно изгибался лиловый купол и
осенял волшебно-легкой тенью застывшее в тихом ожидании чудо.
Ансельм знал, что это -- уста цветка, что за роскошью желтой
поросли в синей бездне обитают его сердце и его думы и что по
этой красивой светлой дороге в стеклянных жилках входят и
выходят его дыхание и его сны.
А рядом с большим цветком стояли цветы поменьше, еще не
раскрывшиеся; они стояли на крепких сочных ножках в чашечках из
коричневато-зеленой кожи, из которой с тихой силой вырывался
наружу молодой цветок, и из окутавшего его светло-зеленого и
темно-лилового упрямо выглядывал тонким острием наверх плотно и
нежно закрученный юный фиолетовый цвет. И даже на этих юных,
туго свернутых лепестках можно было разглядеть сеть жилок и
тысячи разных рисунков.
Утром, вернувшись из дому, из сна и привидевшихся во сне
неведомых миров, он находил сад всегда на том же месте и всегда
новый; сад ждал его, и там, где вчера из зеленой чаши
выглядывало голубое острие плотно свернутого цветка, сегодня
свисал тонкий и синий, как воздух, лепесток, подобный губе или
языку, и на ощупь искал той формы сводчатого изгиба, о которой
долго грезил, а ниже, где он еще тихо боролся с зелеными
пеленами, угадывалось уже возникновение тонких желтых ростков,
светлой, пронизанной жилками дороги и бездонной, источающей
аромат душевной глуби. Бывало, уже к полудню, а бывало, и к
вечеру цветок распускался, осеняя голубым сводчатым шатром
золотой, как во сне, лес, и первые его грезы, думы и напевы
тихо излетали вместе с дыханием из глубины зачарованной бездны.
Приходил день, когда среди травы стояли одни синие
колокольчики. Приходил день, когда весь сад начинал звучать и
пахнуть по-новому, а над красноватой, пронизанной солнцем
листвой мягко парила первая чайная роза цвета червонного
золота. Приходил день, когда сабельник весь отцветал. Цветы
уходили, ни одна дорога не вела больше вдоль золотой ограды в
нежную глубь, в благоухающую тайная тайных, только странно
торчали острые холодные листья. Но на кустах поспевали красные
ягоды, над астрами порхали в вольной игре невиданные бабочки,
красно-коричневые, с перламутровой спиной, и шуршащие
стеклянистокрылые шершни.
Ансельм беседовал с бабочками и с речными камешками, в
друзьях у него были жук и ящерица, птицы рассказывали ему свои
птичьи истории, папоротники показывали ему собранные под
кровлей огромных листьев коричневые семена, осколки стекла,
хрустальные или зеленые, ловили для него луч солнца и
превращались в дворцы, сады и мерцающие сокровищницы. Когда
отцветали лилии, распускались настурции, когда вянули чайные
розы, темнели ягоды ежевики, все менялось, всегда пребывало и
всегда исчезало, и даже те тоскливые, странные дни, когда ветер
холодно шумел в ветвях ели и по всему саду так мертвенно-тускло
шуршала увядшая листва, приносили новую песенку, новое
ощущение, новый рассказ, покуда все не поникало и под окном не
наметало снега; но тогда на стеклах вырастали пальмовые леса,
по вечернему небу летели ангелы с серебряными колокольчиками, а
в сенях и на чердаке пахло сухими плодами. Никогда не гасло в
этом приветливом мире дружеское доверие, и если невзначай среди
черных листьев плюща вновь начинали сверкать подснежники и
первые птицы высоко взлетали в обновленную синюю высь, все было
так, как будто ничто никуда не исчезало. Пока однажды, всякий
раз неожиданно и всякий раз как должно, из стебля сабельника не
выглядывал долгожданный, всегда одинаково синеватый кончик
цветка.
Все было прекрасно, все желанно, везде были у Ансельма
близкие друзья, но каждый год мгновение величайшего чуда и
величайшей благодати приносил мальчику первый ирис. Когда-то, в
самом раннем детстве, он впервые прочел в его чашечке строку из
книги чудес, его аромат и бессчетные оттенки его сквозной
голубизны стали для него зовом и ключом к творению. Цветы
сабельника шли с ним неразлучно сквозь все годы невинности, с
каждым новым летом обновляясь и становясь богаче тайнами и
трогательней. И у других цветов были уста, и другие цветы
выдыхали свой аромат и свои думы и заманивали в свои медовые
келейки пчел и жуков. Но голубая лилия стала мальчику милее и
важнее всех прочих цветов, стала символом и примером всего
заслуживающего раздумья и удивления. Когда он заглядывал в ее
чашечку и, поглощенный, мысленно шел светлой тропою снов среди
желтого причудливого кустарника к затененным сумерками недрам
цветка, душа его заглядывала в те врата, где явление становится
загадкой, а зрение -- провиденьем. И ночью ему снилась иногда
эта чашечка цветка, она отворялась перед ним, небывало
огромная, как ворота небесного дворца, и он въезжал в нее на
конях, влетал на лебедях, и вместе с ним тихо летел, и скакал,
и скользил в прекрасную бездну весь мир, влекомый чарами, --
туда, где всякое ожидание должно исполниться и всякое прозрение
стать истиной.
Всякое явление на земле есть символ 2, и всякий символ
есть открытые врата, через которые душа, если она к этому
готова, может проникнуть в недра мира, где ты и я, день и ночь
становятся едины. Всякому человеку попадаются то там, то тут на
жизненном пути открытые врата, каждому когда-нибудь приходит
мысль, что все видимое есть символ и что за символом обитают
дух и вечная жизнь. Но немногие входят в эти врата и
отказываются от красивой видимости ради прозреваемой
действительности недр.
Так и чашечка ириса казалась маленькому Ансельму
раскрывшимся тихим вопросом, навстречу которому устремлялась
его душа, источая некое предчувствие блаженного ответа. Потом
приятное многообразие предметов вновь отвлекало его играми и
беседами с травой и камнями, с корнями, кустарниками, живностью
-- со всем, что было дружеского в его мире. Часто он глубоко
погружался в созерцание самого себя, сидел, предавшись всем
удивительным вещам в собственном теле, с закрытыми глазами,
чувствовал, как во рту и в горле при глотании, при пении, при
вдохе и выдохе возникает что-то необычное, какие-то ощущения и
образы, так что и здесь в нем отзывались чувства тропы и врат,
которыми душа может приникнуть к другой душе. С восхищением
наблюдал он те полные значения цветные фигуры, которые часто
появлялись из пурпурного сумрака, когда он закрывал глаза:
синие или густо-красные пятна и полукружья, а между ними --
светлые стеклянистые линии. Нередко с радостным испугом Ансельм
улавливал многообразные тончайшие связи между глазом и ухом,
обонянием и осязанием, на несколько мгновений, прекрасных и
мимолетных, чувствовал, что звуки, шорохи, буквы подобны и
родственны красному и синему цвету, либо же, нюхая траву или
содранную с ветки молодую кору, ощущал, как странно близки вкус
и запах, как часто они переходят друг в друга и сливаются.
Все дети чувствуют так, но Не все с одинаковой силой и
тонкостью, и у многих это проходит, словно и не бывало, еще
прежде, чем они научатся читать первые буквы. Другим людям
тайна детства близка долго-долго, остаток и отзвук ее они
доносят до седых волос, до поздних дней усталости. Все дети,
пока они еще не покинули тайны, непременно заняты в душе
единственно важным предметом: самими собой и таинственной
связью между собою и миром вокруг. Ищущие и умудренные с
приходом зрелости возвращаются к этому занятию, но большинство
людей очень рано навсегда забывают и покидают этот глубинный
мир истинно важного и всю жизнь блуждают в пестром лабиринте
забот, желаний и целей, ни одна из которых не пребывает в
глубине их "я", ни одна из которых не ведет их обратно домой, в
глубины их "я".
В детстве Ансельма лето за летом, осень за осенью
незаметно наступали и неслышно уходили, снова и снова зацветали
и отцветали подснежники, фиалки, желтофиоли, лилии, барвинки и
розы, всегда одинаково красивые и пышные. Он жил одной с ними
жизнью, к нему обращали речь цветы и птицы, его слушали дерево
и колодец, и первые написанные им буквы, первые огорчения,
доставляемые друзьями, он воспринимал по-старому, вдобавок к
саду, к матери, к пестрым камешкам на клумбе.
Но однажды пришла весна, которая звучала и пахла не так,
как все прежние, и дрозд пел -- но не старую свою песню, и
голубой ирис расцвел -- но грезы и сказочные существа уже не
сновали в глубь и из глуби его чашечки по тропинке среди
золотого частокола. Клубника исподтишка смеялась, прячась в
зеленой тени, бабочки, сверкая, роились над высокими кашками,
но все было не таким, как всегда, и мальчику стало важно
другое, и с матерью он часто ссорился. Он сам не знал, что это,
отчего ему порой становится больно и что ему мешает. Он только
видел, что мир изменился и дружеские привязанности прежних
времен распались и оставили его в одиночестве.
Так прошел год, и еще год, и Ансельм уже не был ребенком,
и пестрые камешки на клумбе стали скучны, цветы немы, а жуков
он теперь накалывал на булавки и совал в ящик, и душа его
вступила на долгий и трудный кружный путь, и прежние радости
иссякли и пересохли.
Неистово рвался молодой человек в жизнь, которая, казалось
ему, только сейчас начинается. Развеялся и растаял в памяти мир
тайного, новые желания, новые дороги манили прочь. Детство еще
не покинуло его, пребывая еле уловимо в синеве взгляда и в
мягкости волос, но он не любил, чтобы ему напоминали об этом, и
коротко остриг волосы, а взгляду придал столько смелости и
искушенное, сколько мог. Прихоть за прихотью вели его сквозь
тоскливые, полные ожидания годы: он был то примерный ученик и
добрый друг, то робкий отшельник, то книгочей, зарывшийся до
ночи в какой-нибудь том, то необузданный и громогласный
собутыльник на первых юношеских пирушках. Из родных мест ему
пришлось уехать. Видел он их только изредка, когда навещал
мать, -- переменившийся, позврослевший, со вкусом одетый. Он
привозил с собой друзей, привозил книги -- каждый раз
что-нибудь другое, -- и, если ему случалось идти через сад, сад
был мал и молчал под его рассеянным взглядом. Никогда больше не
читал он повести в пестрых прожилках камней и листьев, никогда
не видел Бога и вечности, обитающих в тайная тайных цветущего
голубого ириса.
Ансельм был школьником, был студентом, возвращался в
родные места сперва в красной, потом в желтой шапке, с пушком
на губе, потом с молодой бородкой. Он привозил книги на чужих
языках, однажды привез собаку, а в кожаной папке, что он
прижимал к груди, лежали то утаенные стихи, то переписанные
истины стародавней мудрости, то портреты и письма хорошеньких
девушек. Он возвращался опять, побывав в чужих странах и пожив
на больших кораблях в открытом море. Он возвращался опять, став
молодым ученым, в черной шляпе и темных перчатках, и прежние
соседи снимали перед ним шляпу и называли его "господин
профессор", хотя он и не был еще профессором. Он приехал опять,
весь в черном, и прошел, стройный и строгий, за медлительной
повозкой, где в украшенном гробу лежала его старая мать. А
потом он стал приезжать совсем редко.
В большом городе, где Ансельм преподавал теперь студентам
и слыл знаменитым ученым, он ходил, прогуливался, сидел и стоял
точно так же, как все люди в мире, в изящном сюртуке и шляпе,
строгий или приветливый, с горящими усердием, но иногда немного
усталыми глазами -- солидный господин и естествоиспытатель,
каким он и хотел стать. А на душе у него было так же, как
тогда, когда кончалось детство. Он вдруг почувствовал, как
много лет, промелькнув, осталось у него за спиной, и сейчас
стоял, странно одинокий и недовольный, посреди того мира, в
который всегда стремился. Не было истинного счастья в том, что
он стал профессором, не было полной радости от того, что
студенты и горожане низко ему кланялись. Все как будто увяло и
покрылось пылью, счастье опять оказалось где-то далеко в
будущем, а дорога туда выглядела знойной, пыльной и привычной.
В это время Ансельм часто ходил к одному из друзей, чья
сестра привлекала его. Он уже не бежал с легкостью за любым
хорошеньким личиком, это тоже изменилось, он чувствовал, что
счастье должно прийти к нему совсем особым путем и не ждет его
за каждым окошком. Сестра друга очень нравилась ему, иногда он
бывал почти уверен, что по-настоящему ее любит. Но она была
странная девушка, каждый ее шаг и каждое слово были особого
'цвета, особого чекана, и не всегда легко было идти с нею и
попадать ей в шаг. Когда Ансельм порой расхаживал вечерами по
своему одинокому жилищу, задумчиво прислушиваясь к собственным
шагам в пустой комнате, он горячо спорил с самим собой из-за
своей подруги. Ему хотелось бы жену помоложе, а кроме того, при
такой необычности ее нрава было бы трудно, живя с ней, все
подчинять своему ученому честолюбию, о котором она и слышать не
хотела. К тому же она была не слишком крепкого здоровья и плохо
переносила именно праздничные сборища. Больше всего она любила
жить, окружив себя музыкой и цветами, с какой-нибудь книгой,
ожидая в одинокой тишине, не навестит ли ее кто, -- а в мире
пусть все идет своим чередом! Иногда ее хрупкая
чувствительность доходила до того, что все постороннее
причиняло ей боль и легко вызывало слезы. Но потом она снова
лучилась тихим, чуть уловимым сияньем одинокого счастья, и
видевший это ощущал, как трудно что-либо дать этой красивой
странной женщине и что-нибудь значить для нее. Часто Ансельм
думал, что она его любит, но часто ему представлялось, что она
никого не любит, а ласкова и приветлива со всеми, желая во всем
мире только одного: чтобы ее оставили в покое. Он же хотел от
жизни другого, и если у него будет жена, то в доме должны
царить жизнь, и шум, и радушие.
-- Ирис, -- говорил он ей однажды, -- милая Ирис, если бы
мир был устроен по-другому! Если бы не было ничего, кроме
твоего прекрасного, кроткого мира: цветов, раздумий и музыки!
Тогда бы я хотел только всю жизнь просидеть рядом с тобой,
слушать твои истории, вживаться в твои мысли. От одного твоего
имени мне делается хорошо, Ирис -- необыкновенное имя, я сам не
знаю, что оно мне напоминает.
-- Но ведь ты знаешь, -- сказала она, -- что так
называется голубой и желтый сабельник.
-- Да, -- воскликнул он со сжимающимся сердцем, -- это-то
я знаю, и это само по себе прекрасно. Но когда я произношу твое
имя, оно всегда хочет мне напомнить еще о чем-то, а о чем, я не
знаю, чувствую только, что это связано для меня с какими-то
глубокими, давними и очень важными воспоминаниями, но что тут
может быть, я не знаю и не могу отыскать.
Ирис улыбнулась ему, глядя, как он стоит перед нею и трет
ладонью лоб.
-- Со мной так бывает всякий раз, -- сказала она Ансельму
своим легким, как у птички, голоском, -- когда я нюхаю цветок.
Каждый раз моему сердцу кажется, что с ароматом связано
вспоминание о чем-то прекрасном и драгоценном, некогда
принадлежавшем мне, а потом утраченном. И с музыкой то же
самое, а иногда со стихами: вдруг на мгновение что-то
проблеснет, как будто ты внезапно увидел перед собой в глубине
долины утраченную родину, и тотчас же исчезает прочь и
забывается. Милый Ансельм, по-моему, это и есть цель и смысл
нашего пребывания на земле: мыслить и искать и вслушиваться в
дальние исчезнувшие звуки, так как за ними лежит наша истинная
родина.
-- Как прекрасно ты говоришь, -- польстил ей Ансельм и
ощутил у себя в груди какое-то почти болезненное движение, как
будто скрытый там компас неуклонно направлял его к далекой
цели. Но цель была совсем не та, которую он хотел бы поставить
перед собой в жизни, и от этого ему было больно -- да и
достойно ли его впустую тратить жизнь в грезах, ради милых
сказочек?
Между тем наступил день, когда господин Ансельм вернулся
из одинокой поездки и был до того холодно и уныло встречен
своим пустым обиталищем ученого, что побежал к друзьям с
намерением просить руки у прекрасной Ирис.
-- Ирис, -- сказал он ей, -- я не хочу так жить дальше. Ты
всегда была моим добрым другом, я должен все тебе сказать. Мне
нужна жена, а иначе, я чувствую, моя жизнь пуста и лишена
смысла. Но кого еще желать мне в жены, кроме тебя, мой милый
цветок? У тебя будет столько цветов, сколько их можно найти,
будет самый прекрасный сад. Согласна ты пойти со мной?
Ирис долгой спокойно глядела ему в глаза, она не улыбалась
и не краснела и дала ему ответ твердым голосом:
-- Ансельм, меня ничуть не удивил твой вопрос. Я люблю
тебя, хотя и никогда не думала о том, чтобы стать твоей женой.
Но знаешь, мой друг, ведь я предъявляю очень большие -- больше,
чем у всех прочих женщин, -- требования к тому, чьей женой
должна стать. Ты предложил мне цветы, полагая, что этого
довольно. Но я могу прожить и без цветов, и даже без музыки, я
в силах была бы, если бы пришлось, вынести и эти, и другие
лишения. Но одного я не могу и не хочу лишаться: я не могу
прожить и дня так, чтобы музыка в моем сердце не была самым
главным. Если мне предстоит жить рядом с мужчиной, то его
внутренняя музыка должна сливаться с моей в тончайшей гармонии,
а сам он обязан желать лишь одного: чтобы его музыка звучала
чисто и была созвучна с моей. Способен ты на это, мой друг? При
этом твоя известность, может статься, не возрастет еще больше,
а почестей станет меньше, дома у тебя будет тихо, а морщины на
лбу, которые я вижу вот уже несколько лет, разгладятся. Ах,
Ансельм, дело у нас не пойдет. Смотри, ведь ты не можешь не
изучать все новых морщин у себя на лбу и не прибавлять себе все
новых забот, а что я чувствую и что есть мое "я", ты, конечно,
любишь и находишь очень милым, но для тебя это, как для
большинства людей, всего только изящная игрушка. Послушай же,
то, что теперь для тебя игрушка, для меня -- сама жизнь, и тем
же самым оно должно стать для тебя, а все, чему ты отдаешь труд
и заботу, для меня -- только игрушка, и жить ради нее, на мой
взгляд, вовсе не стоит. Я никогда уже не стану другой, Ансельм,
потому что я живу согласно своему внутреннему закону. Но
сможешь ли стать другим ты? А ведь тебе нужно стать совсем
другим, чтобы я могла быть твоей женой.
Ансельм молчал, пораженный ее волей, которую полагал
слабой и детски несерьезной. Он молчал и, не замечая, в
волнении мял рукой взятый со стола цветок.
Ирис мягко отобрала у него цветок -- и это как тяжелый
упрек поразило его в сердце -- и вдруг улыбнулась ему светло и
любовно, ка