Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
умалишенных именно в
Сен-Реми был избран потому, что плата за содержание составляет здесь
всего один франк в день.
Все так, и при этом странное отрешенное величие было в его фигуре. Я
смотрел на него, и вдруг почувствовал, что уважаю его. То есть
колоссально уважаю, как никого на свете. Понял, что давно начал уважать
- со второй, а может быть, даже с первой встречи. Пусть он не умеет
рисовать, пусть лица мужчин и женщин на его картинах картофельного
цвета и с зеленью, пусть поля и пашни вовсе не таковы, какими он их
изображал. Но все равно в нем что-то было. Что-то такое, по сравнению с
чем многое делалось подсобным и второстепенным, даже, например, атомная
энергия.
Я превозмог свой трепет и стал говорить, что могу дать огромные деньги
за его последние картины. Такую сумму, что он и брат не только снимут
дом, но купят. Что они приобретут даже целое поместье, что будут
приглашены самые замечательные врачи, которые поправят его здоровье и
вылечат от припадков сумасшествия.
Он выслушал меня внимательно, потом поднял глаза, и его взгляд пробил
меня насквозь.
- Поздно, - сказал он. - Теперь уже ничего не надо. Я отдал своей
работе жизнь и половину рассудка. - Он посмотрел на груду холстов, с
трудом нагнулся и бережно рукавом отер пыль с верхнего. Это были "Белые
розы". Губы его дрогнули, и он встряхнул головой.
- Иногда мне кажется, что я работал, как должно. Что большее было бы не
в силах человеческих и что этот труд должен принести плоды.
Затем он повернулся ко мне.
- Идите. У меня мало времени, я хочу еще написать поле хлебов. Это
будут зеленые тона равной силы, они сольются в единую гамму, трепет
которой будет наводить на мысль о тихом шуме созревающих колосьев и о
человеке, чье сердце бьется, когда он слышит это.
Последние слова прозвучали совсем тихо. Неловким движеньем он повернул
мольберт к свету.
И, скажу вам, я отступил. Не произнося ни звука, поклонился, вышел в
коридор, проследовал через заброшенный сад в город, на вокзал и был
таков. Тихо и скромно, как овечка. Проще простого было дождаться, когда
Ван-Гог выйдет за чем-нибудь из комнаты, зайти туда на одну минуту и
взять, что надо. Никто не стал бы меня останавливать. Но я не мог. Не
смог, даже понимая, что самому Ван Гогу несколько тысяч франков,
оставленные на подоконнике, принесли бы больше пользы, чем два его полотна.
Вернулся я в столицу Франции и прыгнул обратно к себе.
Кабюс встречает меня у Камеры трепещущий, жадно смотрит на чемоданы. Но
в поезде мною уже был подготовлен план, который я тут же и изложил.
Объяснил Кабюсу, что не способен больше беспокоить ни самого художника,
ни его родственников - пусть так и проживут, как прожили. Теперь надо
действовать по-другому. Поскольку мы все знаем и понимаем, в наших
силах совершить грандиознейшую аферу, которая не только вернет
затраченное, но обогатит нас на всю жизнь Не будем тянуть по одной-две
картины. Следует избрать время, когда художник знаменит, письма давно
изданы и с его вещей сделано множество репродукций. Например, конец
тридцатых годов нашего века - произведения искусства уже дороги, но все
равно в десятки раз дешевле, чем в 1996-м. Главное же то, что мы станем
за них платить товаром, который в наше время почти ничего не стоит -
золотом.
Понимаете, меня осенило, что я вообще напрасно пытался с подготовкой
приличного костюма, доставанием современных Ван Гогу денег и всяким
таким. Ведь можно было явиться в старый Париж чуть ли не в рубище, в
первом попавшемся ломбарде заложить золотое кольцо, на полученные
деньги одеться, продать затем браслет в ювелирном магазине, купить
собственный выезд и так далее по возрастающей. При этом никакого риска,
что попадешься, поскольку ничего из тобой предлагаемого не является
ворованным и не разыскивается. Простая контрабанда, но не через
пространственную, а через временную границу.
Продал я свой флаер, заложил дом. Кабюс тоже где-то раздобыл ЕОЭнов
или, во всяком случае, сказал, что раздобыл - тут в целом была
неясность Понимаете, проверить энергетический баланс Института я не
мог, а без этого как узнаешь, добавляет ли он вообще что-нибудь к моему
вкладу. Известно было, что поездки в прошлое требуют огромного
количества энергии, но какого именно, зависело от периода. С другой
стороны, ему ничто не мешало сказать, что его доля больше моей или
такая же, а он всегда говорил, что меньше. Правда, не очень-то я этим
интересовался - пусть он даже втрое против меня зарабатывает.
Завидовать я вообще никому не завидовал, а тот парень с камеями меня
расстроил только потому, что моя глупость вдруг оказалась очевидной...
Наличных, кстати, я у Кабюса никогда не видел.
Ну, ладно. Прежде всего взяли мы два плана Парижа - тридцатых годов и
1996-го. Задача состояла в том, чтобы найти здание - по возможности
небольшое и обязательно принадлежащее частным лицам, - которое
простояло бы последних лет шестьдесят без существенных изменений.
Искали-искали и нашли. В старину место называлось проезд Нуар, в нашем
времени - бульваром Буасси. Одноэтажный, но довольно массивный домик,
который чудом удержался возле прозрачных громадин, ограничивающих
Второй слой с юга. Съездили туда, там, естественно, никто не жил.
Мгновенно договорились с владельцами, что снимем его на полгода, - они
и деньги отказались с нас за это получать.
Недели за две я разместил заказы и собрал килограммов шестьдесят
золотых и платиновых украшений с алмазами, сапфирами и прочим. Набил
два таких чемодана, что далеко не унесешь. Кабюс приготовился, чтобы в
ближайшие дни перебраться в тот домик, наладил мне Камеру - уже
четвертый или пятый раз, не помню, - и ваш покорный слуга двинул в свое
последнее, решающее путешествие, в год 1938-й. Я выбрал именно 38-й,
чтобы не попасть к началу второй мировой войны, когда всем станет не до
картин.
В общем-то, все было мне привычно. Без особых волнений возник со своим
багажом ночью на бульваре, при мне отлично сфабрикованный паспорт с
несколькими заграничными визами. Поехал на вокзал, взял билет до
Брюсселя. Оттуда перекочевал в Роттердам, пароходом в Лондон, из
Лондона в Гамбург, Кельн, Лозанну, опять в Париж. Мотался по Европе
больше двадцати двух дней и за это время превратил все привезенное из
1996-го в наличные деньги. Вызвал даже панику на рынке драгоценностей -
представляете себе, вдруг выбрасывается такое количество товара сразу.
В Париже разыскал проезд Нуар и наш домик. Хозяева оказались предками
молодой женщины, которой предстояло владеть им через шесть десятилетий,
но, само собой разумеется, были совсем другие люди. Я объяснил, что
пишу роман, что нравится атмосфера старины и хотел бы поработать тут в
полном одиночестве. Предложил тысячу франков за месяц, они не пожелали
со мной разговаривать. Пообещал пять, они задумались, а когда сказал,
что не постою и за пятнадцатью, спросили, можно ли им остаться еще до
вечера.
Место было - лучше не придумаешь. Уличка пустая, безлюдная, одни только
кошки греются на солнце, да шмыгают из подворотни в подворотню. Дом
стоит чуть в глубине, за ним глухая стена ткацкой фабрики, с одного
боку склад, с другого - унылый сад, сплошь в крапиве. Тут даже во
дворике можно было б зарыть в землю целый Кельнский собор, и никто бы
не заметил.
Въехал, разложил по комнатам свое имущество, зашторил окна, спустился в
подвал. Сморю, здесь пол тоже выстлан досками -это для меня и лучше.
Набрал себе постепенно инструментов и взялся за работу. Снял доски,
принялся вырубать в кирпичном фундаменте тайник. Тогда как раз
появились в продаже первые ламповые радиоприемники - громоздкие такие
ящики, несовершенные, с хрипом, сипеньем. Зафугуешь эту махину наверху
на полную мощность, а сам внизу долбаешь. Вручную, конечно. В ту пору
даже электродрели не было. А кладка слежавшаяся - строили на века. Это
в мое время стало, что лишь бы строение от ветра или сейсмических
колебаний не свалилось, да чтобы светло и уютно. А тогда запас
прочности давали раз в двадцать больше, чем надо. Сперва шлямбур
поставишь и лупишь по нему кувалдой. Потом ломом зацепляешь кирпич,
наваливаешься, и он лезет со скрипом, как коренной зуб. По кирпичу в
час у меня получалось, не больше.
Возился я, возился, и сам все думаю: ведь небось через шестьдесят лет
вперед в этот миг Кабюс сидит в подвале, и ждет, что вот-вот проступит
по кирпичам линия тайника. Интересно так было, что вот я здесь, они
там, в одни и те же моменты, в одном и том же месте, но через время. Я
чего-то сделаю, а там отражается.
Долго ли, коротко, но дело было сделано. Почистился и временно
перебрался на жительство в отель "Бонапарт" неподалеку от
Люксембургского сада, где могли предложить действительно необыкновенные
для той эпохи комфорт и удобства.
Отдохнул и вышел в город.
Лихорадочное какое-то было времечко - вот этот октябрь предвоенного
1938-го. Недавно Даладье вернулся из Мюнхена и заявил на аэродроме, что
он и Чемберлен "привезли Европе мир". Чехословакию отдали германскому
фюреру, который с трибуны рейхстага торжественно заявил, что ею страна
не имеет больше никаких территориальных притязаний к кому бы то ни
было. А Риббентроп, фашистский министр иностранных дел, тем временем
пригласил к себе польского посла в Берлине Липского, чтобы потребовать
от Польши город Гданьск, или Данциг, как он тогда назывался.
Но Париж еще не знал этого и праздновал наступление обещанной мирной
эпохи. На Елисейских полях стоял чад от автомобилей. Светящимися
крыльями вертела новая Мулен-Руж. В своих первых фильмах снялся этот,
как его... Жан Габен. Юбки постепенно делались короче, но то были,
естественно, не мини-юбки, до которых оставались еще десятилетия.
Народный фронт отгремел. Буржуа, ничего не боясь, отплясывали "суинг" в
ночных ресторанах. Лилось шампанское, вошел в моду кальвадос, который
воспел потом Ремарк в романе "Триумфальная арка".
И, конечно, Винсент Биллем Ван Гог был уже в полной славе своей.
Все-таки он добился признанья, мой вечный неудачник. Лицо, которое я
так хорошо знал, появилось на страницах журналов, газет, даже на
афишных тумбах. Печатались многочисленные статьи о нем, книги. Цветная
фотография позволила заново репродуцировать его произведения. Несколько
подлинников висело в Музее Родена, в Музее импрессионистов, а в Лувре
как раз открылась большая выставка, куда было свезено около четырехсот
вещей из Лондона, Нью-Йорка, из ленинградского Эрмитажа, Бостона,
Глазго, Роттердама, из московского Музея изящных искусств, из
бразильского города Сан-Паулу, даже из Южной Африки и Японии. То, что
он писал и рисовал рядом с деревянным корытом или на холоду, дуя на
замерзающие пальцы, то, что сваливал под ободранную койку или,
голодный, с пустым, урчащим брюхом, волок на себе, перебираясь из
трущобы в хижину, опять в трущобу и в сумасшедший дом, - все это
распространилось теперь по всему миру. Эскизы, которые он набрасывал,
упрашивая моряка или проститутку постоять несколько минут, композиции,
что начинал, судорожно высчитывая, хватит ли денег на ту или иную
краску, повсюду висели на почетных местах, путешествовали только на
специальных самолетах и в специальных вагонах, и многочисленная охрана
сопровождала их во время перевозок На открытии выставки в Лувре
исполнялись государственные гимны, а ленточку перерезал посол
республики Нидерландов об руку с министром просвещения Франции.
Действительно они сбылись - слова, услышанные мною тогда в последнее
свиданье, что труд его принесет плоды. Ей-богу, мне хотелось, чтоб хоть
краешком глаза он мог увидеть вспышки магния во время торжественной
церемонии и очереди, что стояли с утра до вечера у входа в левое крыло
музея, услышать звуки оркестра и разговоры в толпах. Но все это было
невозможно, как невозможны вообще для человека путешествия в
собственное будущее. Ван Гога уже полвека не было на земле, никакая
сила не могла вырвать его из скромной могилы в Овере, где рядом с ним
лег его брат.
Сам я, между тем, в силу неясного мне чувства все откладывал и
откладывал первое посещение выставки. Пора было приниматься за
переговоры относительно покупки картин, но я медлил. Задумчивое
настроение овладело мною, было так приятно гулять осенними старыми
улицами, выпивать стаканчик в маленьких кафе - некоторые рецепты, к
сожалению, утерялись теперь, - слышать одинокий звук гитары из глубины
сырого дворика, улавливать запахи осенних листьев, которые, собрав в
кучки, сжигали в садах и скверах. Во мне пробудилось ощущение истории -
сравнивая Париж этой осени с тем, каким он был в 1888 и 1895 годах, со
спокойной грустью я отмечал неумолимый ход времени. Город, правда, еще
оставался старым городом, не существовало пока однообразных новых
кварталов и всей системы перекрещивающихся многослойных дорог, которую
стали создавать в 70 х.
Вот так прогуливаясь, однажды утром я забрел на маленькое кладбище.
Было светло, солнечно, пели птицы. Знаете, как у них бывает - начнет
одна, затем, будто опомнившись, присоединятся еще две-три, а к этим
целый десяток. Минуту длится концерт, внезапно все умолкает, и так до
того мгновенья, когда кто-то опять нарушит тишину. Я сел на скамью,
прошла нянька с девочкой, неподалеку взад-вперед шагал тощий молодой
поэт, шепча про себя стихи. Почему-то здесь мысль о смерти не казалась
отталкивающей.
Я посмотрел на скромный каменный крест передо мной и увидел надпись.
"Иоганна Ван Гог-Бонгер. 1862-1925". Понимаете, это была могила жены
Теодора. Той, о которой Ван Гог говорил в письмах как о "дорогой сестре".
Значит, она умерла, сказал я себе. Впрочем, удивляться тут было нечему.
Как-никак со времени моего знакомства с ней прошло больше четырех
десятилетий. То есть прошло, как вы сами понимаете, для нормальной
жизни, для исторического развития, но не для меня, который приехал в
1938 год примерно таким же двадцатипятилетним болваном, каким приходил
тогда на улицу Донасьон в 1895-м.
Поднявшись со скамьи, я подошел ближе к чугунной оградке. Чуть
покачивались ветки разросшегося жасмина, крест окружали три венка из
искусственных цветов, заключенных в стеклянные футляры по обычаю начала
этого века. Я нагнулся, чтобы разобрать слова на полуистлевшей ленте.
Внезапно дрожь прошла по моей спине, а горло сжалось.
"Верность, самоотверженность, любовь" - вот что там было написано.
И это ударил первый гром. Я выпрямился, закусил губу. Неплохая была
семья - Ван Гоги. Один рисовал, другой, отказывая себе, поддерживал
его, а третья не позволила миру пропустить, бросить незамеченным то,
мимо чего он уже готов был равнодушно пройти. Я вспомнил Иоганну, ее
чуть вытаращенные глаза, достоинство, с которым она сказала тогда, что
не продаст картины. Действительно, нужна была верность, чтобы заявить,
что произведения полусумасшедшего отщепенца и неудачника необходимы
человечеству. На самом деле требовалась любовь, чтоб долгие годы день
за днем разбирать смятые пожелтевшие листки, расшифровывать строки
нервно бегущего почерка, слова и фразы на дикой смеси голландского,
английского и французского, сопоставлять, переписывать, приводить в
порядок. Но она взяла на себя этот самоотверженный труд, посвятив ему
собственную жизнь, преодолела все препятствия, сумела убедить
сомневающихся издателей и выпустила первый томик. Теперь ее давно уже
нет, но к современникам доносится горькая жалоба Винсента из Хогевена,
Нюэнена, Арля, его гнев и надежда.
Черт меня возьми!.. Смятенный, я вышел с кладбища и неожиданно для себя
отправился в Лувр.
Приезжаю. Толпа, топтание на месте, медленное продвижение. Все,
конечно, вежливы, добродетельны... И разговоры. Сравнивают Ван Гога с
другими импрессионистами и постимпрессионистами, ищут всяческие
взаимные влияния. Одному нравятся портреты, другой восторженно говорит
о пейзажах. Я же молчу и думаю, что все это гипноз. Спору нет, он был
великий, прекрасный человек, однако что касается художника, тут я
останусь при своем мнении. Ни рисовать, ни писать маслом он не умел и
не научился. Я же сам видел, как он работает, это мазня, а не живопись,
меня не обманут критики и искусствоведы.
Проходим в вестибюль, приобретаем билеты. Служители по-праздничному
приветливы и одновременно серьезны, как в храме. Мраморные ступени
лестницы, стихают разговоры, глуше, осторожнее становится шарканье ног.
Первый зал. Тесно... Я стою и почему-то не решаюсь поднять глаза. Затем
поднимаю. Передо мной "Едоки картофеля", рядом "Ткач", "Девочка в
лесу", "Старая башня Нюэнен". Все хорошо мне знакомое.
Смотрю, и вдруг картины расширяются, увеличиваются, срываются с мест,
летят на меня. Это, как чудо, как фантастика. Грохочет гром, вступает
музыка, и я опять там, на окраине Хогевена, в бедной хижине поздним
вечером. Люди неподвижны вокруг блюда с картошкой, но в то же время
двигаются, они молчат, но я слышу их немногословную речь, ощущаю мысли,
чувствую их связь друг с другом. Такие вот они - с низкими лбами,
некрасивыми лицами, тяжелыми руками. Они работают, производя этот самый
картофель, грубую ткань, простые, первоначальные для жизни продукты.
Они потребляют многое из того, что делают, но какая-то часть их тяжкого
труда в форме налогов, земельной ренты и тому подобного идет на то,
чтоб у других был досуг; из этой части возникают дворцы, скульптуры,
симфонии, благодаря ей развиваются наука, искусство, техника.
Мужчина протянул руку к блюду, женщина тревожно смотрит на него, уж
слишком усталого, - почему-то он не ответил на ее вопрос. Старик дует
на картофелину, старуха, задумавшись, разливает чай. Ей уже не до тех
конфликтов, что могут возникать между молодыми, она знает, что
маленькую размолвку или даже ссору поглотит, унесет постоянный ток
жизни, в которой есть коротенькая весна, быстрые мгновенья любви, а
потом все работа, работа, работа...
Я узнаю лампу, вис
Страницы:
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -