Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
- любимая обитель Вечного. И накрепко
закрыт сюда вход простолюдинам. Не для черни ровные скамьи вдоль стен. Не
для нее глубокие, загадочно мерцающие ниши исповедален. Этот Храм - Храм
знати. Сюда приходят высочайшие поклониться надгробиям предков. Недаром
только лишь здесь, ни в коем случае не в ином месте, дозволено императору
принимать шамаш-шур.
Даже среди познавших все науки не сразу найдешь такого, который
ответит, что означает это слово, странное и непривычное для олуха. Лишь
хранители алтаря объяснят: "шамаш" - суть "величие", в переводе с
древнего, почти забытого языка; "шур" - "клятва". Или, как уверяет
достопочтенный Ваа в своем "Толкователе", скорее - "обет". Но про догадки
Ваа ответит лишь молодой служитель, и то - не всякий, и то - шепотом и с
оглядкой; всем памятна горестная судьба собирателя слов.
Великая Клятва. Священный Обет.
Вот что такое шамаш-шур.
Словно паря за алтарем, в трепещущем сиянии священного огня, высится
престол императора. И полукругом стоят у ступеней семь кресел, сиденьями к
трону и огню.
Три - с черной обивкой. Поречье. Баэль. Ррахва.
Три - с желтой. Тон-Далай. Златогорье. Каданга.
И высокое, с фиолетовой спинкой, посредине. На гладкой коже оттиснуты
языки пламени: золотые на левой половине, белые на правой. Кресло магистра
Братства Вечного Лика. Оно - пусто.
Непроницаемо лицо императора. Но сердце полно восторга. Впервые
столько вассалов собралось, по доброй воле и без принуждения, а храме
Вечности. Впервые за долгие годы, со дня коронации, заняли свои места эрры
Империи.
Вот они сидят, положив руки на подлокотники. Барон Ррахвы, еще
полгода тому крикнувший императору с высоты своих неприступных твердынь:
"Не забывайте, сударь, кто вас сделал владыкой!". Сейчас он сидит тихо.
Пришел сам, опередив герцога Тон-Далая. Все они пришли сами, вспомнив,
наконец, что у них есть император. Поручни и спинка кресла баэльского
графа увиты траурным крепом. Этот уже не придет. Что ж, потому и явились
остальные...
Сквозь прищуренные веки кому дано заглянуть в душу?
Спокойно сидит император на престоле, душа же его ликует. Он почти
любит подлых вилланов, гнусную чернь, сумевшую сбить спесь с высочайших.
Он даже готов простить девять из каждого десятка смердов после того, как
они будут размазаны по грязи, из которой осмелились подняться. Да-да,
решено! - только один из десяти подвергнется примерной казни, с остальных
довольно и клейма: пусть славят кротость властелина.
Но это - позже. Ныне - шамаш-шур. Пока не поздно. Пока сидящие в
креслах не опомнились. Стоит им усомниться в черно-золотом знамени -
императору не прожить и дня. Это - хищники. Их нужно ударить по носу,
чтобы научились, наконец, уважать хозяйскую волю.
Ах, если бы здесь был магистр...
Голос, низкий и гулкий, заполняет алтарный зал. Так задумано древними
зодчими. Каждое слово, сошедшее с уст восседающего на престоле, священно.
Сквозь неугасимый огонь проникает оно к сидящим против алтаря, течет вдоль
стен и нет места иным звукам, пока раскатывается под сводами многократно
усиленный голос владыки.
- Мы приветствуем вас, высокие! И благосклонность наша к вам
беспредельна!
Как слушают они... Под этими сводами каждое слово владыки - слово
Вечного. Там, за стенами, они могут ухмыляться, и строить козни, и
злобствовать. Здесь они - внизу. Недаром со дня коронации не собирался
шамаш-шур.
О, какая тишина в зале! Как сладка она!
Подался вперед буйный эрр Поречья. Неподдельная преданность на
багровом лице повелителя Каданги. Медленно склоняет благородные седины
престарелый властелин Златогорья, опасный своим неисчислимым богатством.
Он враждовал еще с покойным дедом императора и не одиножды вышвыривал
дружины сюзерена из пределов своих владений. Доносили, что он позволяет
себе называть императора мальчишкой. Но сегодня он - здесь. И он внимает.
Почему же, почему нет среди них магистра?
Короткая, незаметная сквозь пламя судорога стягивает углы властного
рта. Братья-рыцари слишком возомнили о себе! Они сидят в своих замках и
шлют оскорбительные письма. А магистр объявил себя неподвластным никому
сувереном и изгнал из городов Юга имперских чиновников. Кара, немедленная
и страшная - вот чего достоин гнусный...
Но магистр - лучший полководец империи, а Братство Вечного Лика -
сборище отчаяннейших рубак. - И сокровищ в орденских подземельях хватит на
войну с тремя императорами.
Добавь в вино крупицу тхе - вино скиснет.
Что есть шамаш-шур без магистра?
Стекает по ступеням благозвучный голос.
- В трудный и скорбный час собрались мы. Не смути демоны раздора
благородные души, не довелось бы несчастной стране нашей испытать ужасы
скотского бунта. Но мы не можем, не желаем и не хотим оставить в беде
заблудших детей наших. Ибо неразумное дитя дорого сердцу родительскому
столь же, сколь а благонравное...
Вот она, капелька яда. Но смертельно, но болезненно. Не сумел
отказать себе император в нежном удовольствии поглядеть, как дернется
мохнатая бровь старца из Златогорья. И как закусит вислый ус сутулый,
похожий на стервятника дан-Ррахва. Ничего, стерпят. По носу их, по носу,
но самому кончику, чтобы слезы из глаз!
Но магистр...
Одна за другой загораются свечи в шандалах, укрепленных высоко под
потолком. Ровное светло-желтое сияние ползет вниз по бархату, оживляет
каменные плиты пола, высвечивает лица тех, кто сидит вдоль стен. Их очень
много. Но как не хватает здесь братьев-рыцарей! Они вцепились в свой Юг и
знать не желают о мятеже. Ведь он еще так далек. А если и доползет до
орденских рубежей, то захлебнется под прямыми мечами молчаливых всадников
в фиолетовых плащах-полурясах. Это они так думают! Так думали и сидящие
перед алтарем - пока не столкнулись, каждый поодиночке, с потным скопищем.
Истинно: кого хочет покарать Вечный, того он лишает разума. Но почему
вместе с ними должна гибнуть Империя?
- В единении мы непобедимы! - в голосе императора рокочет металл. -
Горьким уроком стали для вас прошедшие дни. И сердца наши полны жестокой
скорби по благородным дан-Баэлям, от чьего цветущего древа не осталось и
ростка. Но нам, живым, они завещали месть...
И, возвысив голос, резко, яростно:
- Шамаш-шур!
Кровавым сполохом вспыхивает, взметается почти к росписям купола
столб алтарного пламени, выхватывает из полумрака нахмуренный лик Вечного
и - рядом - милосердные глаза Четырех Светлых. Служители алтаря, неслышно
выскользнувшие из ниш, запели очень тихо и мелодично; словно даже не
пение, а просто особенная, торжественная и пронзительно-ясная, музыка.
И подчиняясь издревле неизменному, известному всем ритуалу, барон
дан-Ррахва, подойдя к алтарю, преклонил колено и протянул сквозь огонь к
стопам владыки длинный, слегка изогнутый меч рукоятью вперед.
- Я и Ррахва твои дети, отец!
Негромкий звон возникает в дальнем правом углу. Это размеренно
ударяют рукоятями мечей о сталь нагрудников смуглолицые, расплывчатые в
своих просторных белых одеждах рыцари Ррахвы.
- Я и Златогорье твои дети, отец!
Не преклоняя колен, присягает старый хищник. Что ж, право возраста! И
нарастает звон, подхваченный облитым драгоценностями рыцарством
Златогорья.
- Я и Поречье...
- Я и Тон-Далай...
- Я и Каданга...
Звон железа о железо. Звон битвы. Музыка власти.
Замерев, словно изваяние, внимает император. Уже весь зал подхватил
монотонную, грозную мелодию и в ней исчезли, словно и не были, песнопения
служителей алтаря.
Поднявшись со скамей, все сильнее бьют мечами о панцири белокурые
сеньоры Поречья, иссеченные шрамами междоусобиц: там мало земель и много
наследников; скалят зубы ширококостные держатели болотистых зарослей
Тон-Далая: у них не в ходу мечи, и в дело пущены окованные серебром
рукояти наследственных секир. И особо приятен слуху владыки четкий
ритм-перестук коротких кадангских клинков. Эти были верны всегда: недаром
так открыто и радостно улыбается дан-Каданга, старый приятель, друг
детских игр и советчик зрелости, яростно ненавидимый за свою преданность
остальными.
О, как ярко пылают свечи! Их уже тысячи! Они растворяют в свете своем
священный огонь алтаря.
Звон. Звон. Звон.
Шамаш-шур!
Острое чувство единства и неодолимости охватило всех - от
наивысочайших до последнего держателя. Оно пока еще сковано, оно
выхлестнется на пиру, когда опрокинутся вторые десятки кубков и на время
забудутся титулы и гербы. Тогда затрещат порванные рубахи, и польются
хмельные искренние слезы, и завяжется нерушимое побратимство, чтобы изойти
прахом после тяжелого пробуждения.
Полузакрыв глаза, император считает.
Четыре тысячи, не меньше, даст Поречье. И столько же - Златогорье.
Баэль - не в счет. По три тысячи Тон-Далай, Ррахва, пожалуй, что и
Каданга. Всего - семнадцать. Негусто. Но это только держатели гербов. Они
приведут с собою всех, кого сумеют. Это-то и скверно, - одернул себя
владыка. Кому известно, на чьей стороне захотят стоять согнанные мужики?
Нет. Необходимо предупредить: в поход мужичье не гнать. И значит,
по-прежнему: семнадцать тысяч панцирной конницы. Этого хватит, чтобы
сокрушить любую скалу. Но этого мало, чтобы расплескать море. Даже если
добавить сюда дворцовую гвардию и наемников императора. Мелькает злая,
горькая мысль: а ведь в ордене пять тысяч только полноправных братьев...
Свечи в вышине гаснут. Постепенно. Одна за одной. Из невидимых
отдушин задувают их служители, завершая ритуал. Во тьму, к священному огню
пришли высокие и из тьмы же, лишь алтарным пламенем напутствуемые, уйдут.
Медленно, торжественно встает владыка, дабы проводить любимых детей
добрым родительским словом. И осекается...
В нарушение всех обрядов, распахиваются литые двери. Створками
внутрь. Зал уже погружен в зыбкий полумрак и потому на фоне проема
громоздкая в светлом квадрате двери фигура человека тоже кажется
квадратной. Он шагает через порог и идет прямо сквозь зал, не глядя ни на
кого, идет вперед, к алтарю, высоко держа красивую серебристо-седую
голову, и фиолетовый плащ с вышитыми языками пламени, белыми и золотыми,
собравшись в длинные, складки, волочится по зеленым плитам пола.
Сдавленно ахнув, поднимаются с мест сеньоры. Мелкие и наивысочайшие,
прославленные и безвестные, они стоят, округлив рты и не веря в то, что
происходит перед их глазами.
Гулки шаги.
Седой воин останавливается у алтаря и не протягивает, а бросает в
пламя, прямо поперек чаши, громадный меч, рукоять которого лишь вполовину
короче лезвия, лезвие же - почти по грудь взрослому мужчине. Воин шел,
держа его на плече.
Он бросил меч в пламя и остановился, словно готовясь преклонить
колена, но владыка не позволил ему сделать это. Он уже спускался по
ступеням, быстро, каменея лицом и все-таки выдавая свои скачущие мысли
пляской прикушенной губы.
В полной, абсолютной тишине резко звякнуло.
Панцирь ударился о панцирь.
Император прижал к груди магистра.
8
Кто ведает, где предел горю людскому?
Всю жизнь можно прожить, не оглянувшись; многим хватает куска,
определенного рождением. Маленький виллан так и умрет вилланом, юный
сеньор и в старости останется сеньором. У каждого на плечах лежит свой
камень, а счастливых нет. Кто богат, желает большего; если больше некуда -
седеет преждевременно, трясясь над сундуками. Кто властен - не спит
ночами, поджидая убийц. Трус боится смерти, герой - бесчестия. И даже
наисчастливейший страшится пустоты.
Но это все дано свыше, и нет толку в споре. Земная же неправда
вдвойне болит, ибо придумана людьми, ими установлена, силой утверждена, а
значит - изменима. Ибо когда Вечный клал кирпичи мира, а Четверо Светлых
подносили раствор - кто тогда был сеньором?
...Вкрадчиво, завораживающе шелестит листва Древа Справедливости.
Ныне в каждой деревне, в каждом городе, захлестнутых великим мятежом,
волнуются на ветру такие деревья, как было заведено в дни Старых Королей.
Алыми лентами увиты они и окрашены радостным багрянцем; под сенью густых
шепчущихся крон раз в семь дней собираются старейшины, избранные свободной
сходкой, и держат совет о насущном, и творят скорый суд, обеляя невинных и
карая злобствующих.
Сколько их ныне, Деревьев Справедливости?
Вечный знает...
Пламенем охваченная, корчится Империя. Горит Север; там еще держатся
в немногих уцелевших замках беловолосые сеньоры, но едва ли простоят
долго. Липкой сажей измазан обугленный Восток; он уже полностью в руках
ратников Багряного. Недолго драться и Западу. Лишь южные земли, домен
Вечного Лика, пока молчат: крепка рука магистра и коротка расправа
братьев-рыцарей в фиолетовых плащах. Но и там хрупка тишина: что ни день,
уходят из ставки короля по южным тропам незаметные люди с серыми,
расплывчатыми лицами. Уходят, чтобы стучаться в дома южан и спрашивать у
встречных: кто же был сеньором, когда Вечный клал кирпичи? Они поют в час
казни и, смеясь, плюют в священное пламя. А значит, скоро полыхнет и на
Юге.
Шелестит листва. Шепчет нечто, неясное грубому людскому слуху, словно
пытается подсказать Ллану верное решение. Но Ллан не прислушивается. Что
понимают листья в делах человеческих, даже если это - листья Древа
Справедливости?
Второй день стоит, отдыхая перед последним броском, войско Багряного.
Серебристо-серой змеей растянувшись вдоль дорог, тремя колоннами оно
проползло по стране, вырастая и вырастая с каждой милей, высасывая мужиков
из деревень и предместий, сглатывая замки и оставляя за собою их
обглоданную, надтреснутую каменную шелуху. И остановилось в трех переходах
от Новой Столицы. Свилось в клубок, навивая все новые и новые кольца трех
подтягивающихся к голове хвостов.
Люди отдыхают. Иные спят, завернув голову от лагерного шума в
домотканые куртки, другие бросают кости, бранясь при неудачном броске,
кое-кто, поглядывая по сторонам, пускает по кругу флягу с огнянкой.
Взвизгивают дудки, всхлипывают нестройные песни; они тоскливы, как
вилланская жизнь, а новых, повеселее, еще не успели сложить певцы.
Рядом со своими, у костров, вожаки пехотных отрядов - первые среди
равных. Командиры же всадников - в палатках, разбитых на скорую руку. Им,
несокрушимым, не нужно прятать огнянку, им позволено многое. Но стоит ли
без нужды светиться? По лагерю снуют неприметные люди Ллана: они видят и
слышат все, а приметив несовместимое с Великой Правдой, доносят Высшему
Судии. Его же воля жестка, а суд беспощаден. Кому охота зазря расставаться
с пернатым шлемом и идти в следующую битву застрельщиком, да еще среди
пехтуры?
Под шелестящей листвой стоит простой табурет, сбитый из неструганых
деревяшек. Неустойчив, непрочен. Нелегко тело Ллана, почти невесомо. Столь
же легко, сколь тяжела воля, коей доверено решать судьбы людей...
- Боббо! Орлиный отряд...
На коленях перед Лланом вихрастый веснушчатый паренек. Одутловатое
лицо помято, глаза беспомощно моргают; он дергает плечами, пытаясь хоть
немного ослабить веревки, жестко скручивающие запястья.
- Взят пьяным на посту. Прятал две фляги огнянки, - добавляет
соглядатай.
Ллан пристально вглядывается в голубизну выпученных глаз. Огорченно
покачивает головой. И указывает налево, туда, где чернеет вырытая на
рассвете глубокая яма. Духом свежеразбуженной земли тянет из глубины.
Боббо, словно не понимая, что сказано Высшим Судией, послушно плетется к
краю ямы, и стражники, жалея паренька, не подталкивают его древками.
Пьянчужку подводят и пинком сбрасывают вниз, к другим связанным и
стонущим. А перед Лланом ставят нового.
- Йаанаан! Отряд Второго Светлого...
Этот худ, жилист, чернобород, кожа отливает синевой. Южанин. Один из
немногих пока что южан, откликнувшихся на зов короля. Глаза злые,
бестрепетные. Этого жаль. Каково прегрешение?
- Сообщено: хранит золото. Проверкою подтвердилось!
Вот как? Не раздумывая, Ллан кивает в сторону ямы. Йаанаан не
желторотый Боббо: даже связанный, он рычит и упирается, трем дюжим
стражникам с трудом удается утихомирить его и, брыкающегося, рычащего,
косящего налитыми мутной кровью глазами, сбросить вниз.
На коленях - пожилой, немужицкого вида. Морщины мелкой сеткой вокруг
глаз; чистая, тонкой ткани куртка с аккуратными пятнышками штопки. Из
городских, что ли? Брови Ллана сдвигаются. Высший Судия не любит горожан,
даже и "худых". Из каменных клоак вышло зло: тисненое и кованое, стеганое
и струганое. Правда не в роскоши. Правда в простоте. Деревня проживет без
городских штук, им же без нее не протянуть и года. Кто предал мать-землю,
предаст любого...
- Даль-Даэль! Писарь Пятой сотни...
Так и есть. Из этих.
- Отпустил сеньорского щенка. Пойман с поличным!
Рядом с писарем - мальчишка в вышитых лохмотьях. Скручен до синевы.
Всхлипывает.
Короткий взмах худой руки. Даль-Даэль падает ничком и тянется губами
к прикрытым драными волами рясы сандалиям Ллана.
- Пощади мальчика... я не мог... у меня дети...
Сквозь преступника смотрят расширенные глаза Высшего, на сухом, туго
обтянутом кожей лице - недоумение. Почему не в яме?
Темная пахучая земля принимает визжащее.
Все?
Нет...
Отчаянный женский вопль. Из кустов выкатывается простоволосая
расхристанная баба с круглыми мокрыми глазами; вздев руки, кинулась к
стопам.
- Помогиии, отеееец! Помогиии! Степнягаа подлый! - одуревшая от
визга, она смяла пушистую траву, забилась под Древом; бесстыдно мелькнули
сквозь разодранный подол белые ноги. Вслед, за нею стражи Судии выволокли,
подталкивая древками, отчаянно упирающегося плосколицего крепыша в
коротком лазоревом плаще и спадающих, неподпоясанных штанах. Прыщеватое
лицо с едва пробивающимися усиками, богатая куртка, несомненно, с чужого
плеча, насечки на щеках, возле самого носа. Лазоревый. Плохо. Дело ясно,
как Правда, но Вудри...
Наклонившись, Ллан дождался, пока плосколицый оторвал от травы
блуждающий взгляд. Дикая, выжженная ужасом тоска в узких глазах
насильника. Во рту стало горько. Еще и трус. Хотя, вряд ли: среди
лазоревых трусов не водится. А все же... одно дело в бою, иное - вот так,
перед ликом Высшего Судии, на краю смертной ямы.
- Взят на месте? - коротко, отрывисто.
- Нет, отец Ллан, по указанию. Вещи изъяты, - чеканит страж.
Значит, лишь грабеж доказан. А насилие?! Но так ли уж непорочна
обвинительница? Прощение допустимо... но нет! Нельзя колебаться.
Справедливость не нарезать ломтями. Справедливость одна на всех, во веки
веков. Иначе нельзя.
Ллан вытянул руки. Рывком сдернул с плеч вора лазоревую накидку.
Взмахом подал сигнал.
В ноги опять подкатилась уже забытая, выброшенная из памяти женщина.
Трясущимися, скользко-потными руками распутывала матерчатый узелок; на
траву сыпались, бренча и позвякивая, дешевенькие колечки, цепочка с
браслетиком из погнутого серебряного обруча, другая мелочь...
- Отец, погоди! Ведь вернули же все, все ж вернули... а что завалил,
так от ме