Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
перемена мест", -- и мучается ее холодностью.
Ему скучно и говорить с Фамусовым -- и только положительный вызов
Фамусова на спор выводит Чацкого из его сосредоточенности.
Вот то-то, все вы гордецы:
Смотрели бы, как делали отцы,
Учились бы, на старших глядя! --
говорит Фамусов и затем чертит такой грубый и уродливый рисунок
раболепства, что Чацкий не вытерпел и в свою очередь сделал параллель века
"минувшего" с веком "нынешним".
Но все еще раздражение его сдержанно: он как будто совестится за себя,
что вздумал отрезвлять Фамусова от его понятий; он спешит вставить, что "не
о дядюшке его говорит", которого привел в пример Фамусов, и даже предлагает
последнему побранить и свой век, наконец, всячески старается замять
разговор, видя, как Фамусов заткнул уши, -- успокаивает его, почти
извиняется.
Длить споры не мое желанье, --
говорит он. Он готов опять войти в себя. Но его будит неожиданный намек
Фамусова на сватовство Скалозуба.
Вот будто женится на Софьюшке... и т.д.
Чацкий навострил уши.
Как суетится, что за прыть!
"А Софья? Нет ли впрямь тут жениха какого?" -- говорит он, и хотя потом
прибавляет:
Ах -- тот скажи любви конец,
Кто на три года вдаль уедет! --
но сам еще не верит этому, по примеру всех влюбленных, пока эта
любовная аксиома не разыгралась над ним до конца.
Фамусов подтверждает свой намек о женитьбе Скалозуба, навязывая
последнему мысль "о генеральше", и почти явно вызывает его на сватовство.
Эти намеки на женитьбу возбудили подозрение Чацкого о причинах перемены
к нему Софьи. Он даже согласился было на просьбу Фамусова бросить
"завиральные идеи" и помолчать при госте. Но раздражение уже пошло
crescendo[4], и он вмешался в разговор, пока небрежно, а потом,
раздосадованный неловкой похвалой Фамусова его уму и прочее, возвышает тон и
разрешается резким монологом:
"А судьи кто?" и т.д. Тут же завязывается другая борьба, важная и
серьезная, целая битва. Здесь в нескольких словах раздается, как в увертюре
опер, главный мотив, намекается на истинный смысл и цель комедии. Оба,
Фамусов и Чацкий, бросили друг другу перчатку:
Смотрели бы, как делали отцы,
Учились бы, на старших глядя! --
раздался военный клик Фамусова. А кто эти старшие и "судьи"?
...За дряхлостию лет --
К свободной жизни их вражда непримирима, -
отвечает Чацкий и казнит --
Прошедшего житья подлейшие черты.
Образовалось два лагеря, или, с одной стороны, целый лагерь Фамусовых и
всей братии "отцов и старших", с другой -- один пылкий и отважный боец,
"враг исканий". Это борьба на жизнь и смерть, борьба за существование, как
новейшие натуралисты определяют естественную смену поколений в животном
мире. Фамусов хочет быть "тузом" -- "есть на серебре и на золоте, ездить
цугом, весь в орденах, быть богатым и видеть детей богатыми, в чинах, в
орденах и с ключом" -- и так без конца, и все это только за то, что он
подписывает бумаги, не читая и боясь одного, "чтоб множество не накопилось
их".
Чацкий рвется к "свободной жизни", "к занятиям" наукой и искусству и
требует "службы делу, а не лицам" и т.д. На чьей стороне победа? Комедия
дает Чацкому только "мильон терзаний" и оставляет, по-видимому, в том же
положении Фамусова и его братию, в каком они были, ничего не говоря о
последствиях борьбы.
Теперь нам известны эти последствия. Они обнаружились в появлении
комедии, еще в рукописи, в свет -- и как эпидемия охватили всю Россию!
Между тем интрига любви идет своим чередом, правильно, с тонкою
психологическою верностью, которая во всякой другой пьесе, лишенной прочих
колоссальных грибоедовских красот, могла бы сделать автору имя.
Обморок Софьи при падении с лошади Молчалина, ее участие к нему, так
неосторожно высказавшееся, новые сарказмы Чацкого на Молчалина -- все это
усложнило действие и образовало тот главный пункт, который назывался в
пиитиках завязкою. Тут сосредоточился драматический интерес. Чацкий почти
угадал истину.
Смятенье, обморок, поспешность, гнев испуга!
(по случаю падения с лошади Молчалина) --
Все это можно ощущать,
Когда лишаешься единственного друга, --
говорит он и уезжает в сильном волнении, в муках подозрений на двух
соперников.
В третьем акте он раньше всех забирается на бал, с целью "вынудить
признание" у Софьи -- и с дрожью нетерпенья приступает к делу прямо с
вопросом: "Кого она любит?"
После уклончивого ответа она признается, что ей милее его "иные".
Кажется, ясно. Он и сам видит это и даже говорит:
И я чего хочу, когда все решено?
Мне в петлю лезть, а ей смешно!
Однако лезет, как все влюбленные, несмотря на свой "ум", и уже слабеет
перед ее равнодушием. Он бросает никуда не годное против счастливого
соперника оружие -- прямое нападение на него, и снисходит до притворства.
Раз в жизни притворюсь, --
решает он, чтоб "разгадать загадку", а собственно, чтоб удержать Софью,
когда она рванулась прочь при новой стреле, пущенной в Молчалина. Это не
притворство, а уступка, которою он хочет выпросить то, чего нельзя
выпросить, -- любви, когда ее нет. В его речи уже слышится молящий тон,
нежные упреки, жалобы:
Но есть ли в нем та страсть, то чувство, пылкость та...
Чтоб, кроме вас, ему мир целый
Казался прах и суета?
Чтоб сердца каждое биенье
Любовью ускорялось к вам... --
говорит он -- и наконец:
Чтоб равнодушнее мне понести утрату,
Как человеку -- вы, который с вами взрос,
Как другу вашему, как брату,
Мне дайте убедиться в том...
Это уже слезы. Он трогает серьезные струны чувства --
От сумасшествия могу я остеречься,
Пущусь подалее простыть, охолодеть... --
заключает он. Затем оставалось только упасть на колени и зарыдать.
Остатки ума спасают его от унижения.
Такую мастерскую сцену, высказанную такими стихами, едва ли
представляет какое-нибудь другое драматическое произведение. Нельзя
благороднее и трезвее высказать чувство, как оно высказалось у Чацкого,
нельзя тоньше и грациознее выпутаться из ловушки, как выпутывается Софья
Павловна. Только пушкинские сцены Онегина с Татьяной напоминают эти тонкие
черты умных натур.
Софье удалось бы совершенно отделаться от новой подозрительности
Чацкого, но она сама увлеклась своей любовью к Молчалину и чуть не испортила
все дело, высказавшись почти открыто в любви. На вопрос Чацкого:
Зачем же вы его (Молчалина) так коротко узнали? --
она отвечает:
Я не старалась! Бог нас свел.
Этого довольно, чтоб открыть глаза слепому. Но ее спас сам Молчалин, то
есть его ничтожество. Она в увлечении поспешила нарисовать его портрет во
весь рост, может быть в надежде примирить с этой любовью не только себя, но
и других, даже Чацкого, не замечая, как портрет выходит пошл:
Смотрите, дружбу всех он в доме приобрел.
При батюшке три года служит;
Тот часто без толку сердит,
А он безмолвием его обезоружит,
От доброты души простит.
А между прочим,
Веселостей искать бы мог, --
Ничуть, от старичков не ступит за порог!
Мы резвимся, хохочем;
Он с ними целый день засядет, рад не рад,
Играет...
Далее:
Чудеснейшего свойства...
Он наконец: уступчив, скромен, тих,
И на душе проступков никаких;
Чужих и вкривь и вкось не рубит...
Вот я за что его люблю!
У Чацкого рассеялись все сомнения:
Она его не уважает!
Шалит, она его не любит.
Она не ставит в грош его! --
утешает он себя при каждой ее похвале Молчалину и потом хватается за
Скалозуба. Но ответ ее -- что он "герой не ее романа" -- уничтожил и эти
сомнения. Он оставляет ее без ревности, но в раздумье, сказав:
Кто разгадает вас!
Он и сам не верил в возможность таких соперников, а теперь убедился в
этом. Но и его надежды на взаимность, до сих пор горячо волновавшие его,
совершенно поколебались, особенно когда она не согласилась остаться с ним
под предлогом, что "щипцы остынут", и потом, на просьбу его позволить зайти
к ней в комнату, при новой колкости на Молчалина, она ускользнула от него и
заперлась.
Он почувствовал, что главная цель возвращения в Москву ему изменила, и
он отходит от Софьи с грустью. Он, как потом сознается в сенях, с этой
минуты подозревает в ней только холодность ко всему -- и после этой сцены
самый обморок отнес не "к признакам живых страстей", как прежде, а "к
причуде избалованных нерв".
Следующая сцена его с Молчалиным, вполне обрисовывающая характер
последнего, утверждает Чацкого окончательно, что Софья не любит этого
соперника.
Обманщица смеялась надо мною! --
замечает он и идет навстречу новым лицам.
Комедия между ним и Софьей оборвалась; жгучее раздражение ревности
унялось, и холод безнадежности пахнул ему в душу.
Ему осталось уехать; но на сцену вторгается другая, живая, бойкая
комедия, открывается разом несколько новых перспектив московской жизни,
которые не только вытесняют из памяти зрителя интригу Чацкого, но и сам
Чацкий как будто забывает о ней и мешается в толпу. Около него группируются
и играют, каждое свою роль, новые лица. Это бал, со всей московской
обстановкой, с рядом живых сценических очерков, в которых каждая группа
образует свою отдельную комедию, с полною обрисовкой характеров, успевших в
нескольких словах разыграться в законченное действие.
Разве не полную комедию разыгрывают Горичевы? Этот муж, недавно еще
бодрый и живой человек, теперь опустившийся, облекшийся, как в халат, в
московскую жизнь, барин, "муж-мальчик, муж-слуга, идеал московских мужей",
по меткому определению Чацкого, -- под башмаком приторной, жеманной,
светской супруги, московской дамы?
А эти шесть княжен и графиня-внучка, -- весь этот контингент невест,
"умеющих, по словам Фамусова, принарядить себя тафтицей, бархатцем и
дымкой", "поющих верхние нотки и льнущих к военным людям"?
Эта Хлестова, остаток екатерининского века, с моськой, с
арапкой-девочкой, -- эта княгиня и князь Петр Ильич -- без слова, но такая
говорящая руина прошлого; Загорецкий, явный мошенник, спасающийся от тюрьмы
в лучших гостиных и откупающийся угодливостью, вроде собачьих поносок -- и
эти N.N., -- и все толки их, и все занимающее их содержание!
Наплыв этих лиц так обилен, портреты их так рельефны, что зритель
хладеет к интриге, не успевая ловить эти быстрые очерки новых лиц и
вслушиваться в их оригинальный говор.
Чацкого уже нет на сцене. Но он до ухода дал обильную пищу той главной
комедии, которая началась у него с Фамусовым, в первом акте, потом с
Молчалиным, -- той битве со всей Москвой, куда он, по целям автора, затем и
приехал.
В кратких, даже мгновенных встречах с старыми знакомыми он успел всех
вооружить против себя едкими репликами и сарказмами. Его уже живо
затрогивают -- и он дает волю языку. Рассердил старуху Хлестову, дал
невпопад несколько советов Горичеву, резко оборвал графиню-внучку и опять
задел Молчалина.
Но чаша переполнилась. Он выходит из задних комнат уже окончательно
расстроенный и, по старой дружбе, в толпе опять идет к Софье, надеясь хоть
на простое сочувствие. Он поверяет ей свое душевное состояние:
Мильон терзаний! --
Груди от дружеских тисков,
говорит он.
Ногам от шарканья, ушам от восклицаний,
А пуще голове от всяких пустяков!
Здесь у меня душа каким-то горем сжата! --
жалуется он ей, не подозревая, какой заговор созрел против него в
неприятельском лагере.
"Мильон терзаний" и "горе!" -- вот что он пожал за все, что . До сих
пор он был непобедим: ум его поражал больные места врагов. Фамусов ничего не
находит, как только зажать уши против его , и отстреливается общими местами
старой морали. Молчалин смолкает, княжны, графини -- пятятся прочь от него,
обожженные крапивой его смеха, и прежний друг его, Софья, которую одну он
щадит, лукавит, скользит и наносит ему главный удар втихомолку, объявив его,
под рукой, , сумасшедшим.
Он чувствовал свою силу и говорил уверенно. Но борьба его истомила. Он,
очевидно, ослабел от этого "мильона терзаний", и расстройство обнаружилось в
нем так заметно, что около него группируются все гости, как собирается толпа
около всякого явления, выходящего из обыкновенного порядка вещей.
Он не только грустен, но и желчен, придирчив. Он, как раненый, собирает
все силы, делает вызов толпе -- и наносит удар всем, -- но не хватило у него
мощи против соединенного врага.
Он впадает в преувеличения, почти в нетрезвость речи, и подтверждает во
мнении гостей распущенный Софьей слух о его сумасшествии. Слышится уже не
острый, ядовитый сарказм, в который вставлена верная, определенная идея,
правда, а какая-то горькая жалоба, как будто на личную обиду, на пустую,
или, по его словам, "незначащую встречу с французиком из Бордо", которую он,
в нормальном состоянии духа, едва ли бы заметил.
Он перестал владеть собой и даже не замечает, что он сам составляет
спектакль на бале. Он ударяется и в патриотический пафос, договаривается до
того, что находит фрак противным "рассудку и стихиям", сердится, что madame
и mademoiselle не переведены на русский язык, -- словом, "il divague!"[5] --
заключили, вероятно, о нем все шесть княжен и графиня-внучка. Он чувствует
это и сам, говоря, что в "многолюдстве он растерян, сам не свой!"
Он точно "сам не свой", начиная с монолога "о французике из Бордо" -- и
пьесы. Впереди пополняется "мильон терзаний".
Пушкин, отказывая Чацкому в уме, вероятно, всего более имел в виду
последнюю сцену 4-го акта, в сенях, при разъезде. Конечно, ни Онегин, ни
Печорин, эти франты, не сделали бы того, что проделал в сенях Чацкий. Те
слишком дрессированы "в науке страсти нежной", а Чацкий отличается и, между
прочим, искренностью и простотой, и не умеет и не хочет рисоваться. Он не
франт, не лев. Здесь , даже простое приличие. Таких пустяков наделал он!
Отделавшись от болтовни Репетилова и спрятавшись в швейцарскую в
ожидании кареты, он подглядел свидание Софьи с Молчалиным и разыграл роль
Отелло, не имея на то никаких прав. Он упрекает ее, зачем она его "надеждой
завлекла", зачем прямо не сказала, что прошлое забыто. Тут что ни слово --
то неправда. Никакой надеждой она его не завлекала. Она только и делала, что
уходила от него, едва говорила с ним, признавалась в равнодушии, назвала
какой-то старый детский роман и прятанье по углам "ребячеством" и даже
намекнула, что "бог ее свел с Молчалиным".
А он, потому только, что --
...так страстно и так низко
Был расточитель нежных слов, --
в ярости за собственное свое , за напущенный на себя добровольно самим
собой обман, казнит всех, а ей бросает жестокое и несправедливое слово:
С вами я горжусь моим разрывом, --
когда нечего было и разрывать! Наконец просто доходит до брани, изливая
желчь:
На дочь, и на отца,
И на любовника глупца, --
и кипит бешенством на всех, "на мучителей толпу, предателей, нескладных
умников, лукавых простаков, старух зловещих" и т.д. И уезжает из Москвы
искать "уголка оскорбленному чувству", произнося всему беспощадный суд и
приговор!
Если б у него явилась одна минута, если б не жег его "мильон терзаний",
он бы, конечно, сам сделал себе вопрос: "Зачем и за что наделал я всю эту
кутерьму?" И, конечно, не нашел бы ответа.
За него отвечает Грибоедов, который неспроста кончил пьесу этой
катастрофой. В ней, не только для Софьи, но и для Фамусова и всех его
гостей, "ум" Чацкого, сверкавший, как луч света в целой пьесе, разразился в
конце в тот гром, при котором крестятся, по пословице, мужики.
От грома первая перекрестилась Софья, остававшаяся до самого появления
Чацкого, когда Молчалин уже ползал у ног ее, все тою же бессознательною
Софьей Павловною, с тою же ложью, в какой ее воспитал отец, в какой он
прожил сам, весь его дом и весь круг. Еще не опомнившись от стыда и ужаса,
когда маска упала с Молчалина, она прежде всего радуется, что "ночью все
узнала, что нет укоряющих свидетелей в глазах!"
А нет свидетелей, следовательно, все шито да крыто, можно забыть, выйти
замуж, пожалуй за Скалозуба, а на прошлое смотреть...
Да никак не смотреть. Свое нравственное чувство стерпит, Лиза не
проговорится, Молчалин пикнуть не смеет. А муж? Но какой же московский муж,
"из жениных пажей", станет озираться на прошлое!
Это и ее мораль, и мораль отца, и всего круга. А между тем Софья
Павловна индивидуально не безнравственна: она грешит грехом неведения,
слепоты, в которой жили все, --
Свет не карает заблуждений,
Но тайны требует для них!
В этом двустишии Пушкина выражается общий смысл условной морали. Софья
никогда не прозревала от нее и не прозрела бы без Чацкого никогда, за
неимением случая. После катастрофы, с минуты появления Чацкого оставаться
слепой уже невозможно. Его суда ни обойти забвением, ни подкупить ложью, ни
успокоить -- нельзя. Она не может не уважать его, и он будет вечным ее
"укоряющим свидетелем", судьей ее прошлого. Он открыл ей глаза.
До него она не сознавала слепоты своего чувства к Молчалину и даже,
разбирая последнего, в сцене с Чацким, по ниточке, сама собою не прозрела на
него. Она не замечала, что сама вызвала его на эту любовь, о которой он,
дрожа от страха, и подумать не смел. Ее не смущали свидания наедине ночью, и
она даже проговорилась в благодарности к нему в последней сцене за то, что
"в ночной тиши он держался больше робости во нраве!" Следовательно и тем,
что она не увлечена окончательно и безвозвратно, она обязана не себе самой,
а ему!
Наконец, в самом начале, она проговаривается еще наивнее перед
горничной.
Подумаешь, как счастье своенравно, --
говорит она, когда отец застал Молчалина рано утром у ней в комнате, --
Бывает хуже -- с рук сойдет!
А Молчалин просидел у нее в комнате целую ночь. Что же разумела она под
этим "хуже"? Можно подумать бог знает что: но honne soit qui mal y pense[6]!
Софья Павловна вовсе не так виновна, как кажется.
Это -- смесь хороших инстинктов с ложью, живого ума с отсутствием
всякого намека на идеи и убеждения, путаница понятий, умственная и
нравственная слепота -- все это не имеет в ней характера личных пороков, а
является как общие черты ее круга. В собственной, личной ее физиономии
прячется в тени что-то свое, горячее, нежное, даже . Остальное принадлежит
воспитанию.
Французские книжки, на которые сетует Фамусов, фортепиано (еще с
аккомпанементом флейты), стихи, французский язык и танцы -- вот что
считалось классическим образованием барышни. А потом "Кузнецкий мост и ",
балы, такие, как этот бал у ее отца, и это общество -- вот тот круг, где
была заключена жизнь "барышни". Женщины учились только воображать и
чувствовать и не учились мыслить и знать. Мысль безмолвствовала, говорили
одни инстинкты. Житейскую мудрость почерпали они из романов, повестей -- и
оттуда инстинкты развивались в уродливые, жалкие или глупые свойства: ,
сентиментальность, искание идеала в любви, а иногда и хуже.
В снотворном застое, в безвыходном мор
Страницы:
1 -
2 -
3 -
4 -