Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
нее нет детей! - кричит женщина.
- Что вы, у нее двое ребятишек.
- Ну, значит, они никогда не болели, - отвечает женщина.
А вот и Антуанетт! Старичок кюре ведет ее за руку. Ей, должно быть,
уже лет пятнадцать - шестнадцать, но она не выросла, по крайней мере этого
не замечаешь. Аббат Пио все такой же белый, кроткий и, как всегда, что-то
бормочет, но он стал меньше ростом, он все ближе и ближе к могиле. Оба идут
мелкими шажками.
- Говорят, ее вылечат. За нее взялись серьезно.
- Да... говорят, будто на ней хотят испробовать какое-то новое, никому
не известное средство.
- Нет, нет! Уже не то. Приезжий врач, который здесь поселился, берется
ее вылечить.
- Бедный ребенок!
Девочку, почти слепую, знают лишь по имени, но здоровье ее вызывает
столько забот. Она проходит мимо нас, у нее такое каменное лицо, как будто
она глухонемая и не слышит всех этих добрых слов.
После мессы кто-то выходит и произносит речь. Это старик, кавалер
ордена Почетного легиона, у него слабый голос, но внушительное лицо.
Он говорит об умерших, памяти которых посвящен этот день. Он
разъясняет, что мы не разлучены с ними: не только в жизни будущей, как учит
церковь, но и в нашей земной, которая должна быть продолжением жизни
усопших. Надо делать то, что они делали, надо верить в то, во что они
верили, иначе грозит опасность заблуждений, утопий. Мы все связаны друг с
другом, мы связаны прошлым, единством заповедей и традиций. Надо
предоставить судьбе, присущей нашей природе, естественно завершаться на
предначертанном пути, не поддаваясь искушению новизны, ненависти и зависти,
особенно - зависти, этого социального рака, врага великой гражданской
добродетели: покорности.
Он умолкает. Отголосок высоких, прекрасных слов реет в тишине. Не все
понимают сказанное, но все глубоко чувствуют, что речь идет о простоте,
благоразумии, покорности, и головы дружно качаются от дыхания слов, словно
колосья от ветра.
- Да, - говорит Крийон, задумавшись, - господин этот владеет словом!
Ты только подумаешь, а у него уже на языке. Здравый смысл, уважение - вот
что сдерживает человека!
- Человек сдерживает порядок, - говорит Жозеф Бонеас.
- Ну, само собой, - поддакивает Крийон, - недаром же об этом все
твердят.
- Понятно, - соглашается Бенуа, - раз все это говорят и все повторяют.
Старый кюре в кругу внимательных слушателей поучает.
- Би, - говорит он, - не надо кощунствовать. Вот если бы не было бога,
можно было бы многое сказать, но раз господь существует, значит, все идет
прекрасно, как говорил монсеньер, - хвала богу! Улучшения будут,
успокойтесь. Нищета, общественные бедствия, война - все это изменится, все
уладится, эх, би! Предоставьте это дело нам. Не вмешивайтесь, дети мои, вы
только все испортите. Мы сумеем без вас все сделать, потерпите.
- Да, да! - вторят ему хором.
- Сделаться счастливым, так вот, сразу, - продолжает старик, -
превратить горе в радость, бедность в богатство! Да ведь это же немыслимо!
И я вам скажу почему: если бы это было так просто, все уже давно было бы
сделано, не правда ли?
Зазвонили колокола. Часы пробили четыре. И казалось, что церковь, уже
подернутая туманом, с колокольней, еще не тронутой сумраком, поет и говорит
одновременно.
Знатные особы садятся на лошадей или в экипажи и уезжают; кавалькада
пестрит яркими мундирами, блещет золотом шитья и галунов. Группа этих
властелинов сегодняшнего дня вырисовывается на гребне холма, над могилами
наших мертвых. Всадники подымаются на вершину и исчезают, один за другим, а
мы спускаемся; но в сумерках - они вверху, а мы внизу - образуем одну и ту
же темную массу.
- Как красиво! Они точно скачут на нас, - говорит Мари.
Они - блистательный авангард, наши защитники, за ними силы прошлого,
они олицетворяют ту вечную форму, в которой замкнута родина, ее блеск, они
поддерживают и охраняют ее от внешних врагов и революции.
А мы - мы все похожи, невзирая на разность наших душ, похожи величием
общих интересов и даже самим ничтожеством личных целей. Я все яснее вижу за
всеобъемлющей и почтенной иерархией тесное единение масс. Это приносит
какое-то горделивое утешение, это касается каждого существования, подобного
моему. И в этот вечер, на закате солнца, я читаю все своими глазами, и я
восхищен.
Мы спускаемся все вместе вдоль полей, где колосятся мирные хлеба,
вдоль огородов и садов, где родные деревья гнутся под тяжестью плодов:
ароматный цветок распускается, зреет плод. Поля раскинулись необозримой
отлогой степью с бурыми холмиками, и зеленеет теперь лишь одна лазурь.
Девочка идет от водоема; она поставила ведро на землю и, как столбик, стоит
у дороги, тараща глазенки. С веселым любопытством смотрит она на движение
толпы. Всем своим маленьким существом охватывает она это великое множество,
потому что все это в порядке вещей. Крестьянин работает, невзирая на
праздник, - согбенный над глубоким мраком пашни; он отрывается от земли, на
которую похож, и обращает к этому золотому диску свое лицо.
x x x
Но кто этот человек, кто этот сумасшедший? Он стоит на шоссе и как
будто хочет один преградить дорогу толпе. Ну конечно, Брисбиль, пьяный,
топчется впотьмах. Движение, гул голосов.
- Сказать, куда все это ведет? А? - кричит он, и слышно только его
одного. - В пропасть! Все это ваше общество - старье, гниль! Одни - дураки,
другие - прохвосты! В пропасть, говорят вам! Завтра... Берегитесь!
Завтра!..
Из мрака растерянный голос женщины вопит:
- Замолчите, злой человек! Нам страшно!
Но пьяница орет во всю глотку:
- Завтра! Завтра! Думаете, все так и останется навсегда? Убить вас
мало. В пропасть!
Испуганные люди исчезают в темноте. Другие толпятся вокруг одержимого,
ворчат:
- Он не просто злой, он сумасшедший! Ну и скотина!
- Какой позор! - говорит молодой викарий.
Брисбиль направляется к нему.
- А скажи-ка ты, что нас ждет? Иезуит, петрушка, крючкотвор! Знаем мы
тебя, отравитель, и твои грязные шашни!
- Повторите!
Это крикнул я. Бросив руку Мари, рывком, не помня себя, очутился я
перед этим чудовищем. И на этом клочке поля глубокая тишина сменила ропот
возмущения. Брисбиль ошеломлен, лицо посерело от испуга, он спотыкается,
пятится.
Вздох облегчения, смех, поздравления, похвалы мне я ругательства
вдогонку человеку, потонувшему в темноте.
- Как ты был хорош! - говорит мне Мари, когда я, вздрагивая от
волнения, снова взял ее под руку.
Я вернулся домой возбужденный, гордый своим энергичным поступком,
радостный. Во мне заговорил голос крови. Великий первобытный инстинкт
заставил меня сжать кулаки, бросил меня, как оружие, против общего врага.
После обеда я пошел, разумеется, на вечернюю зорю; обычно, по
непростительному равнодушию, я не присутствовал на ней, хотя эти
патриотические манифестации были организованы Жозефом Бонеасом и его
обществом "Реванш".
Яркая, шумливая процессия потянулась по главным улицам, распаляя,
особенно в молодежи, энтузиазм ради великих и славных подвигов будущего. В
первом ряду шагал Керосинщик, высоко выбрасывая ноги, и блики красных
фонариков, казалось, одевали его в красный фантастический мундир.
Помню, в тот вечер я много говорил и на улицах и дома. Квартал наш
похож и на все города, и на все деревни, и на все, что видишь всюду. В
малом - это образ всех человеческих обществ старой вселенной, как моя
жизнь - образ каждой жизни.
IX
ГРОЗА
- Будет война, - сказал в один июльский вечер Бенуа, появляясь у
ворот.
- Нет, не будет, - сказал Крийон. - Конечно, война когда-нибудь будет,
я это знаю. С тех пор как мир существует, войны всегда были, а значит, и
будут. Но сейчас вот, на днях, такое большое событие, как война?.. Нет! Это
неправда. Нет.
Прошло несколько дней, спокойных, похожих на все дни. И вот страшная
весть снова пронеслась, нарастая, распространяясь повсеместно: Австрия,
Сербия, ультиматум, Россия. Вскоре мысль о войне оттеснила все. Она
останавливала людей на улицах, отвлекала от работы. Она стерегла за дверьми
и окнами домов.
В субботу вечером, когда мы с Мари, как и большинство французов, не
знали, что и думать, и говорили, лишь бы не молчать, мы услышали барабанную
дробь, - барабанщик выполняет в нашем квартале те же обязанности, что и в
деревне.
Мари ахнула.
Мы вышли и увидели издали спину человека, колотившего в барабан. Блуза
его вздулась. Ветер, казалось, бросал его из стороны в сторону, а он
боролся с ветром, продолжая в летних сумерках отбивать глухую дробь. И хотя
его было едва видно и чуть слышно, все же в шествии этого человека по улице
было что-то торжественное.
Люди, стоявшие на углу, сказали:
- Мобилизация.
Других слов не слетало с губ. Я переходил от одной группы людей к
другой, пытаясь уяснить, что произошло, но люди расходились по домам; лица
у них были замкнутые, руки механически поднимались к небу. Теперь, когда
наконец знали, в чем дело, по-прежнему не знали, что и думать.
Мы вернулись во двор, в коридор, в комнату, и тогда я сказал Мари:
- Мне ехать на девятый день, если считать с ночи послезавтра. Сборный
пункт в Монтвиле.
Она взглянула на меня, как будто не поняла. Я достал из зеркального
шкафа воинский билет и положил его на стол. Прижавшись друг к другу,
испуганно созерцали мы красный листок, на котором был обозначен день моего
отъезда, и по складам разбирали написанное, словно мы учились читать.
На другой день и в следующие дни мы толпой бросались навстречу
газетчикам. Невзирая на различные названия, все газеты писали одно и то же;
мы читали, что единодушный порыв наэлектризовал Францию, и наше маленькое
сборище тоже охватил порыв энтузиазма и решимости. Переглядывались, сверкая
глазами, поощряли один другого. Я сам кричал: "Наконец-то!" Наш патриотизм
показал себя.
Квартал был взбудоражен. Шли толки, провозглашались или разъяснялись
высокоморальные истины. Большие и мелкие события находили в нас отклик. На
улицах разгуливали гарнизонные офицеры, напыщенные, подтянутые. Говорили,
что комендант де Траншо, несмотря на свой преклонный возраст, записался
добровольцем в действующую армию, что германские войска атаковали нас сразу
в трех пунктах. Проклинали кайзера и радовались его близкому разгрому. И
среди всего этого ощущали Францию как живое существо, и мысли всех были
заняты ее великой жизнью, которая вдруг оказалась незащищенной и под
угрозой.
- Ведь можно было предвидеть эту войну, не так ли? - говорил Крийон.
Господин Жозеф Бонеас подводил итог мировой драмы:
- Мы все были миролюбивы до глупости. Мы изображали каких-то
праведников. Никто во Франции не говорил больше о реванше, никто его не
хотел; никто даже не помышлял о подготовке к войне; и в сердце мы только и
лелеяли мечту о всеобщем счастье и прогрессе, в Германии тем временем
исподтишка все подготовили, чтобы напасть на нас. Но, - пригрозил он,
приходя в азарт, - и всыплют же ей... И все будет кончено!
Во всем сквозила жажда славы, и всем грезилось возрождение
наполеоновских времен.
В ту пору лишь вечер и утро сменялись обычной чередой. Все остальное
было нарушено и казалось временным. Рабочие праздно бродили по заводу, вели
беседы; и всем мерещились смутные перемены на нашей равнине, под сводами
нашего неба.
Вечером провожали полк кирасир. Эскадроны молодых кавалеристов,
торжественно гарцевавших по мостовой, сменялись лошадьми, навьюченными
тюками с фуражом, громыхавшими повозками и фургонами. Люди выстраивались
вдоль сумеречных тротуаров и смотрели, как все это исчезало. И вдруг -
крики, приветствия. Лошади прянули, всадники приосанились и, удаляясь,
вырастали, казалось, на глазах, словно они не уходили, а возвращались.
- Как красиво! И как все воинственны во Франции, - говорит Мари,
судорожно сжимая мне руку.
Отъезды, единичные или группами, все учащались. Точно шла какая-то
методическая и неотвратимая порубка, руководимая иногда жандармами, - и
мужское население день ото дня редело.
И все возрастающая сумятица. Столько сложных мероприятий, мудро
предусмотренных и связанных одно с другим; столько новых афиш, наклеенных
на старые; реквизиции скота и помещений, и комиссии, и награды, и этот
гудящий вихрь автомобилей, переполненных офицерами и аристократическими
сестрами милосердия, и столько существований, перевернутых вверх дном, и
нарушенных привычек. Но надежда затмевала заботы и мгновенно заполняла
пустоту. И все любовались выправкой кавалеристов и военной
подготовленностью Франции.
На углах улиц или у окон появлялись люди в новеньких мундирах. Все
знали хорошо этих людей, но не сразу узнавали: граф д'Оршам, лейтенант
запаса, доктор Барду, военный врач второго ранга, с ленточкой Почетного
легиона в петлице, вызывали почтительное удивление. Словно из-под земли,
вдруг вырос унтер-офицер Маркасен, весь с иголочки и точно деревянный, в
синем и красном обмундировании и с золотыми нашивками. Он издали был виден;
как чужестранец, он гипнотизировал стаи ребятишек, которые несколько дней
назад бросали в него камнями.
- Старики, молокососы, богатые и бедные, все переодеваются! -
торжествующе говорит какая-то женщина из народа.
Другая сказала, что наступает новое царство.
x x x
Начиная с пятницы я был занят приготовлениями к отъезду. В этот день
мы пошли покупать обувь.
По дороге мы полюбовались прекрасным оборудованием вестибюля
кинематографа, приспособленного под лазарет Красного Креста.
- Обо всем позаботились! - сказала Мари, глядя на груды кроватей,
разной мебели, ящиков и множество всяких диковинных ценных приборов; отряд
санитаров под командой красивого сержанта Варенна и в присутствии г-на
Люсьена, заведующего госпиталем, расставлял все это по местам с чисто
французской живостью.
Вокруг госпиталя кипела жизнь. На улице, как по волшебству, выросла
палатка со спиртными напитками. Аполлин, для которой в суматохе мобилизации
все дни превратились в воскресенья, приходила туда запастись водкой. Вот
она ковыляет, пухлая, широкая, сжимая в коротких черепашьих лапах пустой
полуштоф; щеки краснеют, как ломтики моркови, и она уже пошатывается,
предвкушая выпивку.
На обратном пути, проходя мимо кафе Фонтана, мы увидели и его самого:
он стоял в угодливой позе, и лицо его расплылось улыбкой. Кругом, в дыму,
пели "Марсельезу"; штат служащих увеличился; сам хозяин разрывался на части
и подавал, подавал. В силу фатального хода вещей дела его процветали.
Когда мы пришли на свою улицу, она была пустынна, как и раньше. Звуки
"Марсельезы" замирали вдали. Слышно было, как пьяный Брисбиль колотит что
есть сил по наковальне. Тени, те же, что и всегда, и те же огни
чередовались в окнах. Казалось, что после шести дней неописуемого хаоса
привычная жизнь снова водворилась в нашем уголке и настоящее уже побеждено
прошлым.
Мы хотели было подняться на крыльцо, как вдруг увидели Крийона, на
корточках, у дверей его клетки: при свете лампы, облепленной роями
москитов, он старался насадить на палку хлопушку для уничтожения мух. Он
работал усердно, - рот его был полуоткрыт, язык высунут, толстый, блестящий
от слюны. Крийон заметил нас и наши пакеты. Он отбросил инструменты, шумно
вздохнул и сказал:
- Ну и дерево! Настоящий трут, да! Пилить его нужно бечевкой, как
режут масло!
Он уныло стоял, освещенный снизу лампой, как башня в темноте, и,
следуя капризу мысли, вдруг протянул волосатую руку и хлопнул меня по
плечу:
- Раньше все твердили: война, война... Ну, вот мы и воюем, а?
В нашей комнате я сказал Мари:
- Всего три дня осталось!
Мари, пришивая цинковые пуговицы к новой парусиновой сумке, жесткой от
глянца, ходила взад и вперед и говорила без умолку. Она, видимо, хотела
развлечь меня. На ней была голубая блузка, поношенная и мягкая, с открытым
воротом. Мари занимала много места в этой унылой комнате.
Она спросила меня, надолго ли я уеду, затем, как и всегда на этот
вопрос, ответила: "Впрочем, ты и сам не знаешь". Она досадовала, что я
простой солдат, как все. Надеялась, что война кончится еще до зимы.
Я молчал; я видел, что она украдкой наблюдает за мной; она обрушила на
меня целый поток новостей.
- Знаешь, викарий пошел в армию простым солдатом, да, да, рядовым, как
все священники. А господин маркиз, хотя он уже на год старше предельного
возраста, написал военному министру, что отдает себя в его распоряжение, и
министр уже прислал ему с курьером ответ и поблагодарил его.
Она упаковывала и перевязывала веревочками туалетные принадлежности и
провизию, как для путешествия.
- Все твои мелочи здесь. Посмотри, у тебя будет решительно все.
Затем села и вздохнула.
- Ах, война все же страшнее, чем ее представляешь, - сказала она.
Она, казалось, предчувствовала трагические события. Лицо ее было
бледнее обычного. Усталое выражение его было полно нежности, веки розовели,
как розы. Но вот она чуть улыбнулась и сказала:
- Юноши, лет по восемнадцати, записываются в армию, но только на время
войны. Они умно поступают, в жизни им это пригодится.
x x x
Понедельник. Бродим по дому. Наконец, в четыре часа, я покидаю дом,
чтобы пойти в мэрию и оттуда на вокзал.
В мэрии топчутся люди, похожие на меня. Они навьючены разными
свертками; за плечами болтаются новенькие башмаки. Я подошел к своим
товарищам и затерялся среди них. Тюдор был в кепи артиллериста. Г-н
Мьельвак суетился, как в конторе, с кипой бумаг в руках; он сменил пенсне
на очки и этим как бы положил основу военной формы.
Каждый говорил о себе, называл свой полк, сборный пункт, сообщал
какую-нибудь подробность личного характера.
Среди этой толчеи, в кругу скромно одетых людей, ораторствовал учитель
фехтования, щеголяя безукоризненным мундиром действующей армии:
- Я остаюсь здесь. Я пользуюсь льготой, меня не могут отправить на
фронт.
Ждали долго, шли часы. Пронесся слух, что мы уедем только завтра.
Вдруг тишина, все подобрались и стали навытяжку: дверь распахнулась, и
вошел комендант де Траншо.
Женщины столпились возле стены. Какой-то штатский, поджидавший
офицера, подошел к нему со шляпой в руке и заговорил вполголоса.
- Ну, друг мой, - сказал комендант, отходя от него с военной
решительностью, - не стоит хлопотать: через два месяца война будет кончена!
Он подошел к нам. На кепи у него белела полоска.
- Комендант вокзала, - сказал кто-то.
Де Траншо обратился к нам с краткой, зажигательной патриотической
речью. Он говорил о великом реванше, столь желанном для всех французов.
Уверял, что в будущем эти дни станут нашей гордостью, взволновал нас и в
заключение прибавил:
- Ну, а теперь прощайтесь с родными. Теперь с женщинами покончено. И в
дорогу! Я провожу вас до вокзала.
Последняя сумятица; звуки поцелуев и причитания наполнили бо