Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
жно перевести примерно так:
"Хочешь заполучить Марию, сделай вид, что хочешь заполучить ее сестру". Не
зная этой пословицы, достаточно жестокой для женского тщеславия, я
применил ее на практике: и в восемнадцать лет бывают свои озарения. Мику
быстро заметила настойчивость, с какой я держался поближе к Сесиль. А я
так же быстро заметил, что она это заметила: просто по манере сновать
иголкой или, пришивая пуговицу, откусывать нитку. Но в скором времени она
догадалась, что мое ухаживание не заслуживает серьезного отношения, и
сумела дать мне это понять, неуловимо насмешливо подергивая уголком рта.
Потом эта невинная игра стала ее раздражать. Ей не нужно было соблюдать те
семейные традиции, которые имеют в своем распоряжении целую систему
могучих рычагов и все-таки охотнее прибегают к механизму мелких хитростей.
Она дала волю нервам, начиная от сердитого прищура - "Да идите вы
все!", от звонкого нетерпеливого пристукиваний каблучком до наклона
головы, как у кошки, заметившей, что "собака лакает из ее блюдца". Когда,
по мнению Мику, шутка слишком затянулась, она - прекрасная Минервочка! -
перешла в атаку. Если возле меня оставался пустой стул, она говорила в
сторону: "Занято, мсье флиртует". Невозможно было выйти с Сесиль в сад и
не услышать за спиной:
- Эй, вы там! А третий не лишний?
Мику произносила скороговоркой "эйвытам" и, завладев моей левой рукой,
влекла меня за собой на буксире, а ее сестрица-разиня тащилась по правую
мою сторону.
Как-то вечером я вызвался идти на ферму за маслом.
- Оставьте его, дети, оставьте в покое, - сказала мадам Ладур, свято
соблюдавшая нашу конвенцию.
Я запоздал. Когда я возвращался, думая о чем-то, я заметил, что у
подножия каменного распятия, стоявшего примерно на полдороге от фермы до
Кервуаяля, сидит Мику. Хотя уже темнело, она прилежно вязала и не подняла
при моем появлении головы. И тут же мой ангел-хранитель шепнул: "Я и не
знал, что ты призывал эту даму! Надвигаются сумерки, до крайности
поэтичные и, во всяком случае, уже густые! Ты вполне можешь ее не
заметить. Скорее беги с откоса, мой мальчик, и крой прямо через поля. А
если тебя окликнут..."
- Жан! - окликнула Мику.
Я не утверждаю, что этот день был тем самым днем. Но, скажите сами, кто
сумеет разубедить в этом юную чету, которая, размахивая руками,
возвращалась домой, мешкала на вершине утеса и, казалась, позировала перед
фотокамерой в роли двух отчетливо вырисовывавшихся китайских теней? Двух
глупеньких теней, до того чистых, что любой режиссер пришел бы в отчаяние;
две тени, не способные даже следовать ритуалу, обязательному на закате,
багровом, как нескончаемый поцелуй. Две тени, столь воздушные, но столь
заговорщически близкие этому закатному часу и всей земле! Архангел в
сандалиях, архангел всего на пять минут и, возможно, проклятый на всю свою
дальнейшую жизнь за эти несколько минут - мне нечего сказать об этом и
нечего подумать. Где-то далеко передо мной море, и прошлое отступило
вплоть до линии будущего отлива. И так же далеко перед ней чуть крепнет
ветер, еще совсем слабый, он щадит ее юбочку из шотландки и уносит за
горизонт последнюю чайку. Какой же это болван намеревался испытать свои
чары? Не его ли самого испытали? Мы можем вернуться домой, неторопливые и
незаметные. Для меня, если не для нее, этот день все-таки стал тем днем.
4
На следующее утро мои каникулы внезапно кончились. Мы еще сидели за
завтраком, когда принесли еженедельное послание от Фелисьена Ладура, уже
давно вернувшегося к своим гипсовым фигуркам. Тетя удрученно прочла вслух:
"Родители Жана весьма настойчиво выражают желание, чтобы он участвовал
в подготовительном семинаре будущих студентов в приорстве Сен-Ло.
Следовательно, он должен возвратиться самое позднее к вечеру в
воскресенье, чтобы поспеть в понедельник утром к началу занятий. По
окончании занятий он поступит на юридический факультет Католического
университета. Мадам Резо просит напомнить, что сын профессора - даже
только почетного - освобождается от платы за учение".
- Эта чертова Психимора верна себе, - крикнул я во все горло.
- Жан, я многое принимаю, но только не грубости, - осадила меня мадам
Ладур.
Я тотчас проглотил язык. Тетя, Мику, Самуэль, все присутствующие
подняли на меня умоляющие глаза. Из стыдливости, из вежливости, а также
смутно догадываясь о своем убожестве и не стремясь выставлять его напоказ,
я в течение двух месяцев воздерживался от нелестных высказываний по адресу
нашей семьи. В области идей Ладуры (как и большинство людей) были способны
понять и даже принять чужие идеи, не осуждая их; зато в области чувств они
были не столь гибки. Понять то, что не перечувствовали сами, они могли
лишь путем противопоставления, путем взаимоперемещения ценностей или,
точнее, переменяя знаки. Такое понимание, как и любое другое, основанное
не на опыте, а на простой умственной операции, оставалось всего лишь
представлением. Эта толстуха, мяукающая: "Я принимаю..." - ровно ничего не
принимала. Она признавала факт, она извиняла его, видя его первопричину,
но она отказывалась подчиниться его жестокой логике. Логика наоборот... о,
скандал из скандалов! Кроткие и уютные мозги! "Добрая тетушка, если ваша
логика идет от сердца, а не от мозга, так почему же вы тогда требуете,
чтобы моя логика опиралась на стенки моего черепа, а не на полукружье
моего шестого ребра?" Однако я счел необходимым пояснить:
- Изучение права меня нисколько не интересует. Я не хочу быть
адвокатом, а уж тем более судьей. Можете вы себе представить меня в
судейской шапочке со слюнявкой под подбородком? Для того чтобы быть
судьей, необходимо обладать изрядной долей наивности или, напротив,
извращенности...
- Постой, постой! - прервала меня мадам Ладур. - Теперь ты уже взялся
за отца. Если ты выбрал себе другую профессию, так и скажи. Во время
каникул ты действительно надумал что-нибудь стоящее?
Молчание. За долгие годы я привык к молчаливым ответам, но не весь
божий свет умел, на манер нашей матери, разгадывать этот безмолвный язык.
Мое молчание гласило: "Уже давным-давно я знаю, чего хочу. Единственно,
куда мне хочется поступить, - так это в Школу журналистики в городе Лилле.
Но если говорить по правде, я предпочел бы немедленно устроиться в
редакцию какой-нибудь газеты, чтобы набить руку, а главное, добиться
материальной независимости, источника любой независимости вообще... К
несчастью, мне известно на сей счет мнение моего отца: "Журналистика
открывает множество путей, только при условии, если ее бросить, так лучше
вообще за нее не браться". Или еще: "Резо не занимаются раздавленными
собаками". В нашей семье, насчитывающей с десяток борзописцев, самым
великим из коих был неутомимый Рене Резо, журналист считается чем-то вроде
бедного родственника. Такую упрямую башку (как величали меня не без
основания родные) может занести в любую редакцию! Давать в руки оружие
этому бесноватому - покорно благодарим! Юриспруденция, одна лишь
юриспруденция способна выправить сбитые набекрень мозги! Юридический
факультет - прибежище колеблющихся. Юриспруденция помогает повзрослеть,
это вроде как бы зубы мудрости!
- Ты действительно что-то надумал? - настаивала мадам Ладур.
Лучше было сразу выйти из игры, снискать себе полусвободу студенческой
жизни. Потом разберемся.
- Поверьте, у меня просто не было времени думать.
- О, как это мило по отношению к нам, - сказала моя псевдотетя.
Тут началась сцена прощания, осложненная советами, укорами,
разноголосыми восклицаниями. Я безропотно позволил прижать себя к
сиреневому халату мадам Ладур и вышел из ее объятий лишь затем, чтобы
упасть в объятия девиц, которые по очереди выступали вперед, дабы впиться
поцелуем в щеку изгнанника. Мику, с улыбкой на губах, хотя чувствовалось,
что она всей своей сутью опровергает эту улыбку, меня не поцеловала. Я
оценил ее такт: в известных случаях сдержанность гораздо более
красноречива. Понятно, что Самуэль по-мужски пожал мне пятерню и выразил
вслух общее мнение:
- Договорились, когда мы вернемся домой, то есть через две недели,
надеюсь, ты к нам придешь.
Возможно, и приду. Но не наверняка. В поезде, который катил к Нанту, к
Анже, мне встретилась девица в английском костюме ржаво-коричневого цвета,
стоявшая прямо посреди коридора. Без сомнения, Магдалина. Возраст
неопределенный - скажем, двадцать. Очевидно, из экономии она сберегла свою
детскую горжетку: два хорька, чисто декоративные, симметрично лежавшие на
обоих плечах. Казалось, что эти профессиональные душители кроликов
впиваются ей прямо в сонную артерию. Губы сердечком накрашены, вернее,
многослойно намазаны дешевенькой помадой из магазина стандартных цен.
Брошь из того же магазина, помещенная между грудей с целью прикрыть
ложбинку, слишком часто посещаемую мужскими взорами, - какая-то нелепая
пластмассовая блямба. Ногти покрыты лаком, но не в тон губам. Два оттенка
красного спорят между собой. Шестимесячная завивка, волосы белокурые, у
корней темные. Кончики пальцев истыканы иглой. Кончики грудей угадываются
сквозь прозрачную блузку. Кончики ушей расцвечены целлулоидными сережками.
Впрочем, и она за мной наблюдает. Я истолковал себе, просто так; без
всякой корысти, ее мысли: "Костюм потрепанный, но сидит хорошо. Лицо
жесткое, как у пирата Кида. Он буржуа, этот мальчишка: у него в кармане
перчатки. Вкус у него неплохой, раз он мной интересуется: если бы от
взгляда можно было промокнуть, на мне бы уже давно сухой нитки не было...
Причесан неаккуратно, как все новио!" (термину "новио" ее только что
обучил автор романа за 3 франка 50 сантимов, который она держала в руке:
"Синеокая андалузка, или Тайны испанской ревности"). Она, не таясь,
поворачивает ко мне голову - раз, другой, третий. Я улыбаюсь. Она
улыбается. Ну что?.. Пойду с ней? Не пойду с ней?
Нет, не пойду. Конечно, не Мику помешала мне пойти. Что мне Мику? Будь
она мне даже дороже зеницы ока, такой третьеразрядный сателлит не помешал
бы ей блистать на небосклоне. Для женщин, как и для планет, сателлит - это
скорее почетно, как-то яснее становится идея грандиозности Вселенной. Не
пойду... Но если я не пошел, хотя ржаво-коричневый костюм оглянулся в
четвертый раз, то лишь потому, что слишком живо было во мне чувство
благоприличия. Называйте это как вам угодно, я называю это благоприличием.
Спускалась ночь, и вчера в этот самый час я был на утесе.
5
Я давно уже знал это кольцо звонка. Знал и это приорство Сен-Ло. Когда
мы жили с бабушкой на улице Тампль, еще до приезда нашей матушки (я говорю
о первом ее приезде, ибо нам - увы! - угрожал сейчас второй), я каждое
утро, направляясь в школу, проходил мимо решетки святой обители, и сестра
привратница следила за мной недоверчивым взглядом, боясь, как бы я не
изловчился и не позвонил в их звонок. Как сейчас вижу ее под сенью чепца,
со стуком перебирающую четки, слышу ее крик вдогонку мне, улепетывавшему
со всех ног: "Я тебе все уши оборву, негодник!"
Как ни странно, но в привратницах состояла все та же сестра. А я-то
думал, что по монастырскому уставу монахинь (так же как и жандармов) часто
меняют в должности. Она сильно постарела, но чисто цицероновская бородавка
на ее носу разрушала все могущие возникнуть сомнения. Она открыла мне
двери с ледяной вежливостью, экономя слова, кивнула мне подбородком и,
даже не спросив моего имени, молча пошла вперед, неся перед собой свою
накрахмаленную кирасу и явно чрезмерное количество юбок, волочившихся по
земле и до блеска залоснивших задники ее ботинок. Так мы и вошли в сад,
как бы прочесанный частым гребнем, усаженный тополями с аккуратными,
словно развилины канделябров, ветками. Скромные группки медленно
прохаживались взад и вперед, переговариваясь еле слышным шепотком.
Привратница остановилась и все так же, подбородком, указала мне на скамью.
- Ваш брат уже здесь, - сказала она.
И удалилась в шуршании юбок. Брат? Какой? И почему? Ясно, Фред,
вынужденный пройти ту же самую благочестивую формальность. Но как она-то
догадалась? Неужели узнала? Удивительная, профессиональная прозорливость,
безошибочная точность взгляда, натренированного под сенью чепца! А я тем
временем разглядывал сутулую спину, впалые виски, оттопыренные уши и
черную гриву волос. Нос, по-прежнему искривленный в левую сторону, чуть
вздрагивающий от негромкого шмыганья, покачивался на расстоянии тридцати
сантиметров от последнего кроссворда, составленного Рене Давидом. Ах ты,
мой чертов Фреди! Ни он, ни я, как, впрочем, и все Резо, не склонны к
внешним проявлениям чувств, однако мы с ним все же были связаны и в
известной мере ощущали свое братство. По моим жилам пробежал родственный
ток.
- Эй, Рохля!
Фердинан оглянулся, но хоть бы бровью повел. Я знал, что этот мальчик
не так-то легко удивляется, но мне было бы приятно подметить хоть легкий
блеск в его скучающих глазах под нависшими дугами бровей. Он даже не
поднялся с места, а только протянул мне вялую руку, как будто мы
расстались лишь вчера.
- Привет! - бросил он. - Ей-богу, это не учение, а семейный съезд.
Здесь, кроме нас с тобой, еще Макс Бартоломи и этот карапуз Анри Торюр.
После чего он потянулся, ткнул обкусанным карандашом в сетку
кроссворда.
- Вот свинство-то, - сказал он. - "В ложах пусто, а в курилках густо" -
слово из семи букв... Попробуй догадайся!
Я сжал губы, чтобы не дать вырваться на волю целой сотне важных
вопросов. Мне показалось, что, как и прежде, Фред равнодушен к важным
вопросам и интересуется лишь пустяками.
Раздобревший, лоснящийся, хорошо, но небрежно одетый (галстук завязан
криво, пуговицы не застегнуты, что выдавало нрав их владельца), мой брат
не имел ничего общего с обликом прежнего Фреди, тощего шакала. Скорее уж,
он стал выставочным догом, мирным, не удостаивающим прохожих лаем. Он
высунул язык, потом торжествующе им прищелкнул:
- Знаю, старик, это "антракт"!
Я улыбнулся, передо мной был прежний стопроцентный Рохля, довольный
настоящей минутой, беспечно отмахивающийся от следующей, весь в
преходящем. Антракт! Этот антракт, затянувшийся на три года, ничуть его не
изменил. Занавес вот-вот поднимется, а он даже не знает об этом. Нет, на
мой взгляд, он положительно не готов для второго акта. Пока он блаженно
зевал, я шепнул на ухо:
- А ты знаешь, что они возвращаются?
- Ну, пока еще...
Он вдруг бухнул, не раздумывая:
- С их отъезда столько всего произошло!
Разговорится ли он наконец? Вспомнит ли? Мне хотелось бы узнать, если
только он сам знает, что сталось с Вадебонкером, с Траке и другими нашими
наставниками. Мне хотелось бы знать, что он думает _сегодня_ о нашей
"перестрелке" с мамашей, о белладонне и купании мадам Резо в Омэ. Мне
хотелось бы поговорить о старых, добрых временах... Скажем прямо, о
героической эпохе, об этом буйном отрочестве, которое было прожито лучше,
чем обычная пресная юность, об этих стычках, как-никак приносивших хоть
видимость победы. Но нет, Фреди не хотел вспоминать. Ничего он мне не
объяснит, а сообщит лишь всякие мелочи.
Тетка Бартоломи кормит отменно. Кропетт окончил учение с отличными
отметками. Он, Фред, носит сейчас ботинки сорок четвертого размера, как
покойный Марк Плювиньек, брат нашей матери. Кстати, о Плювиньеках: дедушка
прислал ему сто монет, хотя Фред и провалился на экзаменах в Морское
училище. (Ему-то повезло, ибо, хоть я и окончил успешно коллеж, бывший
сенатор мне даже письма не написал.) А насчет деньжат мсье Резо жуткий
скупердяй: ни одного су на карманные расходы. Ему наплевать, а каково
Фреду - даже не погулять по воскресеньям с приятелями. Кстати, о
приятелях: Макс Бартоломи ничтожество. Однако он забавный...
- А знаешь, - смело продолжал мой брат, - дядя умер.
Речь, несомненно, шла о Дяде с большой буквы в отличие от
многочисленных прочих дядей. О Рене Резо. Само собой разумеется, мне это
стало известно из возвышенной речи нашего классного наставника, который в
течение часа сумел обрисовать жизнь и творчество дяди и кончил свою
проповедь, публично призвав меня походить на покойного.
- Я ездил на похороны вместе с Максом. Тетка нарочно вызвала меня из
Нанта! Дядя был моим крестным, и, как старший, я представлял на погребении
папу.
В качестве старшего отпрыска семейства Резо Фред ужасно пыжился. Он
вечно будет настаивать на этой привилегии и никогда не сумеет
воспользоваться ею, подобно мсье. Резо, который без устали твердит о своем
авторитете. Но вот этот пресловутый старший брат вдруг изменил тон,
хлопнул себя по ляжкам и громко фыркнул, забыв о сдержанности, которой
требует окружающая обстановка.
- Ох, и повеселились мы в тот день!.. Макс!.. Ты его узнаешь? Вон тот
долговязый, ты погляди, так и кажется, что его насадили на собственный
позвоночный столб... А этот коротышка рядом с ним - это Анри. Иди сюда,
Макс, и расскажи моему брату о "последних словах"!
Мои кузены подошли поближе... Кузены... с помощью генеалогии я знал,
что они мне родственники и поэтому можно говорить им "ты". Где-нибудь на
улице я назвал бы их "мсье". Этих незнакомых мне юношей я едва разглядел
на юбилее покойного дяди. Тогда они щеголяли еще в коротких штанишках. А
теперь на меня двигались верзила и коротышка, осторожно ступая, чтобы не
помять складки на брюках. Не дойдя трех шагов, они остановились, шутовски
встали навытяжку. Потом пожали мне руку с наигранным добродушием, и Макс,
подстрекаемый Фреди, тут же выложил мне свою незатейливую историю:
- Да, представь себе, накануне похорон в Анже я стоял на лестнице в
доме покойного, и вдруг является репортер из "Пти курье", видать новичок,
потому что сразу оробел, ошарашенный гулом стенаний и размерами первых
присланных венков. Подойти он ни к кому не решался и в конце концов
случайно обратился ко мне: "Мсье, мне поручили написать некролог. Целую
колонку на первой полосе. Не могли бы вы сообщить мне какие-нибудь
сведения, какую-нибудь деталь, какие-нибудь слова покойного... Я работаю в
"Пти курье" всего неделю, и мне не хотелось бы упустить такой случай".
Решил я было послать его по дальше, но вдруг на меня нашло вдохновение, и
я сказал ему печальным таким голосом: "Я, видите ли, его племянник и не
присутствовал при последних минутах дяди... Но, если вам пригодится, перед
смертью, как мне передавали, он повторил слова Барреса: "Лучше прекрасная
смерть, нежели прекрасные похороны". Тут я произнес целую речь, запаковал
товарец, завязал бантиком. Ах, дружок! Тип ликовал, строчил, сучил от
радости ногами: "Это войдет в историю, мсье, слышите, в историю! Большое
вам спасибо!" А на следующий день в "Пти курье" вся эта фраза вынесена в
заголовок. И тетки под своими вуалями до пят шепчут: "Это неправда, он
вовсе этого не говорил". На самом же деле бедняга за час до смерти сказал:
"Если бы я мог помочиться, мне стало бы легче". Но вершина всего - это
надгробная речь епископа, он, прежде чем взойти на кафедру, очевидно,
прочел газету. Его святейшество, как обычно раскатывая букву "р", сообщило
нам, что "...в своем безмер-р-рном см