Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
без Юльки не могла, учила ее уму-разуму, будто
фельдфебель в пехотной роте, не подбирая выражений:
-- Ты перед каждым-то встречным-поперечным не расщапери- вайся, --
зычным голосом корила она внучку. -- Ты строк отшшытывай или какую анпулу
проглоти.
-- Капсулу, бабушка. Ампула в стекле.
-- Ну и што, што в стекле? Раз атмаесси, потом зато те свобода. А это
что же за моду взяла -- кажин раз пятьдесят рубликов! Где отцу на вас
полсотских набраться? Вас у ево три халды, и все развитые, похотливые. И в
ково токо удались? Я вот удала была, но ум имела! У тэй-та, у царицы-та,
дочки учительши, а кунки у них тоже, гляди-ко, веселы...
Спит бабка, поднабравшись вкусного "бальзама" и прикончив чекенчик.
Юлька переполошила своим нарядом подружек из общежития училища дошкольного
воспитания, примерно такого же уровня ума и духовных запросов, как у нее.
Все еще зудит и пытается поставить на путь праведный дядя Паша потерявшего
"облик совести" старца Аристарха Капустина, рыбака-стервятника, черпающего
веснами рыбу в заморных прудах и озерах, балующегося "телевизором",
"косынками", -- так недолго до взрывчатки докатиться и угодить в тюрьму.
Лавря-казак, выдержав извержение вулкана, дожидается часа, когда
расплавленные породы остынут и осядут в нутро клокочущего кратера, на
цыпочках прокрадется в туалет, где за журчливым унитазом, среди бутылок с
красками и пакетов с порошками, стоит сосуд с деловой наклейкой "деготь
колесный" -- клятая капелюшечка никак не дает ему сонно расслабиться. В Доме
ребенка спит -- не спит тетя Граня, чутко сторожа сон малых людей,
осиротевших в несчастье, брошенных или пропитых мамами и папами.
Запираются на ночь клубы, стадионы, рестораны, библиотеки, Дворцы
культуры, но летят самолеты, идут поезда, стоят на посту часовые и сторожа.
Где-то в тюремном вагоне тесно спит с такими же, как он, хануриками, Венька
Фомин из Тугожилина и не знает, куда его везут. А везут его далеко и надолго
-- остатков уже шибко траченной жизни может ему не хватить на возврат.
Крепко запершись на деревянный засов и на железные крючья, врозь
улеглись в жарко натопленной избе супруги Чащины, вздыхает украдкой, чтоб не
потревожить "самое", перемогает бессонницу Маркел Тихонович, тоскуя по
внучке, думая о зяте и дочери, может, и фронт вспоминает -- вслух, прилюдно
он отчего-то вспоминает войну редко, вздыхает лишь иногда: "Не приведи,
господи, еще раз такое..."
Уторкав вундеркиндов, сонно перелистывает затасканную рукопись некоего
Сошнина мыслительница и толкач местной культуры Октябрина Перфильевна
Сыроквасова.
Большой начальник Володя Горячев правится спать и, как ему кажется, про
себя выражается по адресу гостя и всех порядков, не им заведенных, но в
невесомость орбиты его втянувших. Алевтина Ивановна, путающая зычные голоса
покойного мужа и богоданного сыночка, наглухо накрывает внука Юрочку,
отворачивает от его лица голубой огонек ночника, смотрит на заоконный
уличный свет, думая о детях вверенного ей Дома ребенка, где она, ровно бы
искупая вину за нерожалость свою, пытается стереть из жизни и памяти детишек
немилосердность беспутных и преступных женщин, выправить их дальнейший
жизненный путь.
Лерка и Светка, уработавшись, спят обнявшись на тесном диванчике в
тесной и душной комнатушке, в многолюдном каменном бараке, согласно новой
эре ловко переименованном в жилище гостиничного типа. "Все эры, эры..." --
вспомнилось Cошнину.
Кто-то на дежурстве но отделению сменил Федю Лебеду? Кого-то побьют или
изувечат ночью три добрых молодца, уязвленные в доме номер семь и от
уязвленности жаждущие мщения?
Качается за окном фонарь, крошатся от ветра сосульки. Пробуравил
лобовым прожектором, успокоил басом ночных пассажиров электровоз, на котором
после отдыха в модном прибалтийском санатории, быть может, в первый рейс
ушел щедрый отец Юльки. Все реже на улице прохожие, все медленней кружение
Земли, и Лерка со Светкой все спят, спят... "Я знаю, вы лукавите со мной. Уж
сколько раз давал себе я обещанья уйти, порвать с обманщицею злой. Но лишь у
нас доходит до прощанья -- как мне уйти? Смогу ли быть с другой?.." "О Мати
Божья, и что за способность у человека запоминать глупости, видеть то, чего
не надо видеть, жить не так, как добрые люди живут, без затей, надломов,
просто жить..." -- успел еще подумать о себе отстраненно Леонид и, кажется,
поспал всего несколько минут, как вдруг его сбросил с дивана тонкий вопль --
кто-то кого-то терзал, или поздно и тайно возвращающуюся домой Юльку сгреб
какой-нибудь забулдыга и поволок под лестницу.
Натягивая штаны, Сошнин с удивлением смотрел в окно, за пузатый
"гардероп", откуда льдиной напирал холод рассвета, как дверь, которую он
забыл закрыть, громыхнула, через порог упала и поползла, протягивая к нему
руку, Юлька:
-- Дядя Леш!.. Дядь Леш!.. Бабушка...
Сошнин перепрыгнул через Юльку, махом долетел до нижней двери,
распахнул ее.
Бабушка Тутышиха, сложив маленькие, иссохшие ручки на груди, с
доверчивой и приветной полуулыбкой лежала на кровати поверх одеяла, в
верхней одежке, в стоптанных тапочках, полуоткрытым глазом глядя на него.
Леонид защипнул холодные веки бабушки Тутышихи, поболтал керамическую
бутылку из-под "Бальзама рижского" -- бабушка не послушалась наставлений
его, прикончила "пользительное" питье.
Ему бы ночью изъять "бутыл" у бабки, так нет, у него свои дела и
заботы. У всех свои дела. Скоро никому никакого дела друг до дружки не
будет.
-- Перестань! -- прикрикнул он на скулящую в дверях Юльку. -- Дуй за
отцом, за Викториной Мироновной, гуляка сопливая! Что вот теперь без бабушки
делать будешь? Как жить?
-- 0-ой, дядя Леша! Не уходи. Я бою-уся-а... Не уходи... -- набрасывая
шубенку, не попадая в петли пуговицами, частила Юлька. -- Я счас. Я мигом.
Провожали бабку Тутышиху в мир иной богато, почти пышно и многолюдно --
сынок, Игорь Адамович, уж постарался напоследок для родной мамочки. Хоронили
бабку на новом, недавно подсоединенном к старому, кладбище, на холме, да и
старое-то началось лишь в сорок пятом году, тоже на голом,
каменисто-глинистом холме, но там уж плотно стоял лес, частью посаженный,
частью выросший из семян, прилетевших из заречья и с охранной лесной зоны
города Вейска, с железнодорожных посадок и просто притащенный с землею на
обуви, на колесах телег, грузовиков и катафалков, -- жизнь на земле
продолжалась, удобрения в земле прибавлялось. Все шло своим чередом.
Бросив горсть земли на обтянутый атласом гроб бабушки Тутышихи, Леонид
напрямик, по снегу, валившему после оттепели обрадованно и неудержимо, пошел
к старому кладбищу, отыскивая взглядом толстую осину-самосевку -- ориентир
на пути к могиле матери и тети Лины.
Возле свежепокрашенной, ухоженной оградки увидел качающуюся по голубому
снегу косошеюю тень в железнодорожной шинеленке, в беретике и не стал мешать
молиться тете Гране, прошел мимо, удивившись лишь тому, что тетя Граня,
женщина крупная, сделалась со школьницу ростом. Фотография Чичи на пирамидке
выгорела или обмылась дождями и снегом до серого пятнышка, но тетя Граня все
еще, видать, узнавала в том пятнышке мужа, молилась Господу, чтоб Он простил
его и в свой черед не забыл о ней, грешнице, прибрал бы тихо, без мучений;
горсовет в порядке исключения, за все ее труды и жертвования в пользу
общества, разрешил бы похоронить ее на закрытом кладбище, рядом со спутником
жизни, какого уж ей Бог послал.
В оградке матери и тети Лины толсто лежал снег в крапинках копоти,
долетавшей сюда из городских труб. Леонид не стал отматывать проволоку на
дверце оградки, не вошел в нее. Взявшись за острозубые пики, приваренные
электросваркой к поперечным угольникам, стоял и смотрел на это тихое место,
пытался и не мог вообразить, как они там, дорогие его женщины, под снегом, в
земле, в таком холоде существуют. И ничего нельзя для них сделать, ничем не
возможно помочь, отогреть, приласкать. Что же такое вот этот день, небо
высокое, яркое от снега и вдруг прорвавшегося с высоты солнца и это вот
густонаселенное кладбище, в утеснении которого лежат под снегом и не подают
голоса двое никому, кроме него, Сошнина, не известных людей? Где они? Ведь
были же они! Были! И люди, все люди, что вокруг лежат, тоже были. Работали,
думали, хлопотали, плодились, добро копили, пели, дрались, мирились, куда-то
ездили или думали поехать, кого-то любили, кого-то ненавидели, страдали,
радовались...
И вот ничего и никого им не надо, все для них остановилось, и сколько
бы ни ломали головы живые, чтобы понять и объяснить себе смысл смерти, --
ничего у них не выходит. Сколько бы ни винились, все не кончается вина живых
перед покинувшими земные пределы людьми.
Весной на кладбище сжигали мусор, и поднимись же ветер на ту пору -- и
пошли палы по могилам и крестам. Все, что было деревянное, -- сгорело, на
железном сожгло краску. Многие могилы на кладбище разоренными ушли в зиму,
под снег, ржавели оградки и памятники, пустовали могилы -- снег упрятал
головешки под собой, накрыл белым саваном -- к месту слово пришлось, --
совсем уж скорбным саваном приют человеческой юдоли и печали.
Пламя побывало и на могиле Сошниных, оплавило краску на ограде, выжгло
фотокарточки в полукруглых отверстиях. Леонид летом наново покрасил голубой
краской оградку и немудрящие надгробия, вбил в землю скамейку, но фотографии
новые не вставил. Зачем они? На прежних фотографиях женщины молодые, мало
похожие на тех, которых помнил Сошнин. В войну маме некогда было
фотографироваться. Тетя Лина после колонии не в фотографию правилась, а,
тайно от него, от Леонида, в церковь. Незачем тешить фотографиями чужих и
равнодушных к ним людей -- показухи и без кладбищ хоть отбавляй. Он помнит
маму, но больше тетю Лину, любит их, скорбит по ним, мучается, как и все
люди, в груди которых еще есть сердце, за то, что жив, а они лежат так
близко -- рукой можно достать -- и в то же время столь далеко, что уж
никогда и никто их не достанет, не увидит, не обидит, не развеселит, не
толкнет, не обругает. И небо, так ярко засиявшее от беззаботного, никого не
греющего солнца, к ним отношения не имеет -- они в земле лежат, снизу у них
земля и над ними земля, давно уж, наверное, раздавившая их, вобравшая их
тлен в себя, как вбирала она и до этого миллионы и миллионы людей, простых и
гениальных, черных и белых, желтых и красных, животных и растения, деревья и
цветы, целые нации и материки, -- земля и должна быть такая: бездушная,
немая, темная и тяжелая. Если б она умела чувствовать и страдать, она бы
давно рассыпалась и прах ее развеялся бы в пространстве. Вбирая в себя то,
что она родила, вбирает она и горе человеческое, и боль, сохраняя людям
способность жить дальше и помнить тех, кто жил до них.
-- Ну, простите меня, мама, тетя Лина, -- сняв шапку, низко поклонился
Леонид и отчего-то не смог сразу распрямиться, отчего-то так отяжелило его
горе, скопившееся в нем, что сил не было поднять голову к яркому зимнему
солнцу, сдвинуться с места.
Наконец он почувствовал головой холод, обеими руками нахлобучил шапку
и, уже не оглядываясь, длинно прокашливая слезы в сдавленном горле, двинулся
к выходу кладбища, боясь выплюнуть откашлянную мокроту в кладбищенский снег.
У выхода со старого кладбища он заметил две фигурки: одна в приталенном
пальтишке, в песцовой шапке, пританцовы- вает, бьет сапогом о модный сапог,
другая фигурка малая, с большой круглой головой-одуванчиком -- слава богу,
догадалась закутать ребенка в тети Линину пуховую шаль, в валенках с
галошами, в деревенских рукавичках из овечьей шерсти, в неповоротливой шубе,
стоит, смешно оттопырив руки. Чтобы не дать ход пустому разговору: "Опоздали
на автобус, все машины ушли, мы с нового кладбища сюда, на всякий случай..."
-- Сошнин с ходу поднял Светку, прижал ее к себе. Она молча и крепко обняла
отца за шею, приникла к его уху ртом, осторожным теплом в него дышала.
Почему-то он шел сердито, или так казалось Лерке, больше обычного
хромал, и ботинки, полные снега, мерзло чирикали на стеклянистой полознице
дороги. Не зная, что сказать и сделать, Лерка внезапно стала дразнить его
про себя жестокой детской дразнилкой: "Рупь-пять -- где взять? Надо
за-ра-бо- тать? Рупь-пять, где взять..." "Что это я? Совсем уж рехнулась?
Вовсе одичала? -- остепенила она себя. -- У него ж с ногой, видать, совсем
неладно, не может грубые милицейские сапоги носить..." Лерка покорно
зачастила ногами позади мужчины, и у нее тоже начали почирикивать сапоги.
-- "Куда ты?" -- хотела она запротестовать, запоперешни- чать, когда
Сошнин свернул от кладбища к спуску, ведущему в железнодорожный поселок, но
он же заорет, непременно заорет: "Домой! Нечего шляться по чужим углам!" --
и потом у них там, в седьмом доме, -- поминки, может, помочь надо тете Гране
и Викторине Мироновне. Да мало ли что -- дни у него трудные, хлопотные были
последние, и работа с Сыроквасовой, и какие-то хулиганы на него нападали --
все-то на него кто-нибудь нападает, и вообще живет он все время какой-то
напряженной жизнью. Зачем так? Сколько свежих могил на новом кладбище?
Черно. А кладбище-то осенью лишь прибавлено и открыто. Зачем люди
укорачивают себе жизнь? Зачем торопят друг дружку туда? Надо наоборот. Надо
как-то совместно преодолевать трудности, надо мириться с недостатками...
-- Тебя где носит? -- зашипела на Леонида тетя Граня, как только
брякнула за ним гиря в седьмом доме. -- Второй черед надо садить за стол,
каки-то ветераны затесались, пробуют песняка драть...
-- Я-то тут при чем, тетя Граня?
-- Забирай их! Выметай! Чтобы людям не мешали...
-- Я не служу в милиции, тетя Граня.
-- Ну дак че? Кому-то надо все одно наводить порядок! Хозяин-то наелся,
никово видеть и слышать не хочет, по мамочке горюет.
Тетя Граня отчего-то была непривычно сердита, почти зла. Скорей всего,
от работы в Доме ребенка. Судьбы и жизни детей, исковерканные еще при
рождении дорогими мамулями и папулями, наверное, не очень-то рассиропливают
сердце, они ожесточают даже таких святотерпцев, как тетя Граня. Одна мамуля
совсем уж хитро решила избавиться от сосунка -- засунула его в
автоматическую камеру хранения на железнодорожном вокзале. Растерялись
вейские ломовцы, -- хорошо, что всегда и всюду у нас найдется куча
специалистов по замкам, и один матерый домушник, живший по соседству с
вокзалом, быстро открыл сундучок камеры, выхватил оттудова сверток с розовым
бантиком, поднял его перед негодующей толпой. "Девочка! Крошка-дитя! Жись
посвящаю! Жись! Ей! -- возвестил домушник. -- Потому как... А-а, с-су-ки!
Крошку- дитя!.." Дальше говорить этот многажды судимый, ловимый, садимый
страдалец не смог. Его душили рыдания. И самое занятное -- он действительно
посвятил жизнь этой самой девочке, обучился мебельному делу, трудился в
фирме "Прогресс", где и отыскал себе сердобольную жену, и так они оба
трясутся над девочкой, так ее лелеют и украшают, так ли ей и себе радуются,
что хоть тоже в газету о них пиши заметку под названием "Благородный
поступок".
Сошнин раскутал Светку, поставил кастрюльку с супом на плиту, зажег
бумагу, начал толкать в печку дрова. Светка посидела возле дверцы плиты на
низенькой табуретке, взяла веник и стала подметать пол.
Лерка стояла, опершись спиной на косяк, и глядела в дверь средней
комнатушки, из которой виден был угол зловещего "гардеропа". Хозяин не
приглашал ее раздеваться, проходить. Пошвыривал дрова. Она, его
"примадонна", так ни разу ни с одним мужчиной больше и не была, боится
раздеться, "одомашниться". Ей нужно будет время заново привыкать к нему и к
дому, перебарывать свою застенчивость или еще что-то там такое, не всякому
дураку понятное.
-- Я пойду туда, -- кивнул Леонид на дверь головой. -- Надо. Ты, Свет,
похлебай горячего супу, хочешь -- почитай, хочешь -- поиграй, хочешь --
телевизор включи. Не знаю, работает ли? Я его давно не включал...
Светка перестала водить веником по полу, исподлобья глядела на него,
потом перевела глаза на мать. Лерка молча отстранилась от косяка, пропуская
Сошнина в дверь.
Под лестницей серой, пепельной кучкой лежало что-то в расплывшейся
луже. "Урна!" -- догадался Сошнин. -- На свадьбы и торжественные гулянки ее
уже давно не пускали, но с поминок прогонять не полагается -- такой обычай.
Наш тоже. Русский.
"Эй! -- вскипело в груди Сошнина. -- Эй, жена! Иди полюбуйся на мою
полюбовницу!.." -- хотел он уязвить Лерку напоминанием о давнем их скандале,
и тут же "осаврасил" себя -- словцо Лаври-казака пришлось к разу. --
"Со-овсем ты, Леонид Викентьич, с глузду съехал, как говорят на Украине,
совсем! Скоро весь злом изойдешь, касатик!.."
А-ар-р-рдина не да-аррам да нам стр-рана вручила,
Ето знает кажный наш боец...
Мы готовы к бою, товарищ Ворошилов,
Мы готовы к бою, Сталин -- наш отец...
Подпершись рукою, вполголоса вел за столом Лавря-казак, дядя Паша,
старец Аристарх Капустин, соседи, многочисленные "воспитанники" бабки
Тутышихи и просто знакомые люди подвывали в лад ветеранам, промокая глаза
комочками платков.
Игорь Адамович лежал ниц на материной кровати, в пиджаке, в начищенных
ботинках, не шевелясь, не подавая голоса. Викторина Мироновна вопросительно
и тревожно взглядывала в его сторону, вежливо потчуя гостей. У торца стола,
в выдающийся костюм, в заморскую водолазку и шелковый парик наряженная,
торчала нелепая и всем тут чужая Юлька. Она поймала взглядом вошедшего
Леонида, потерянно ему улыбнулась:
-- Сюда, дядь Леша, сюда, пожалуйста!
Певцы примолкли было при появлении Леонида, но он, присев к столу, без
ожидаемой строгости молвил:
-- Пойте, пойте. Ничего. Баба Зоя легкого характера была, любила
попеть...
-- Ой, бабушка, бабушка! -- диким голосом закричала Юлька и упала на
плечо Леониду.
Он ее погладил по съехавшему на ухо, не по ее малой глупой голове
сделанному парику и со скрипом прокашлял чем-то вдруг передавленное горло.
Пришла Лерка. Сошнин пододвинулся, освобождая место подле себя на
плахе, положенной на стулья вместо скамьи и покрытой облысевшим ковриком,
принесенным Викториной Мироновной из дому.
-- Царство небесное милой бабушке, -- потупясь, произнесла Лерка,
зачерпнула ложечкой кутьи из широкой вазы, подставив ладонь, пронесла ее до
рта и долго жевала, не поднимая глаз.
Тетя Граня закрестилась, заплакала; зашмыгали носами, заутирались
женщины-соседки, кто-то сказал привычное, к чему никогда и никому не
привыкнуть: "Вот она, жизнь-то, была -- и нету". Никто не продолжил, не
поддержал скорбный разговор, и петь больше не пробовали, не получалось ни
долгой душеочистительной беседы, ни песен расслабляюще грустных,
располагающих людей к дружеству и сочувствию.
Ночью Сошнин лежал не шевелясь на свежезаправленной постели. Близко, за
тонкой перегородкой посвистывала носом Светка, простудившаяся на кладбище.
Несмело прижавшись к нему, спала Лерка. Четко работали-стучали старые часы
на стене в деревянном ящике -- их любила заводить ключом Светка. Леонид все
забывал их заво