Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
логодских студентов я в Питере знал.
Лучше, чем питерских.
Был в Вологде купец 2-й гильдии Веретенников, человек, с одной
стороны, совсем дикий, блудодей и охальник, а с другой - поклонник наук и
просвещения. Такие фокусы у нас на Руси бывают. Этот купец на свои деньги
народное училище содержал, нескольким студентам пособие выплачивал. Деда
моего, мать и меня он хорошо знал. Когда в Питер приезжал, всегда к нам
заходил.
Прихожу я раз из университета, а у нас Веретенников сидит, пьяный уже
изрядно. "Я, говорит, Николка, вчера хорошие деньги на бегах выиграл, хочу
землячеству вашему пятьсот рублей отвалить. Зайди ко мне завтра в
"Бельведер" за ними". Жил он всегда в самых лучших гостиницах.
А надо вам сказать, что землячество наше было нищее. Кто нуждался,
кто вовсе голодал. Я дома жил, мне много легче было. А из других кто
двадцать рублей от родных в месяц получал, тот и богач. Любую работу
брали, переписывали, чертили, даже посуду мыли. И, конечно, взаимопомощь
была. Знаете, говорят: итальянцы живут тем, что дают в долг друг другу.
Вот так и мы. Ради этого и землячества были. Но полиция их разгоняла,
искореняла. Землячества распадались, потом снова собирались.
Пятьсот рублей от Веретенникова были большие деньги. В тот же вечер я
побежал к курсисткам сестрам Холиным, где вологодцы собирались, и все им
рассказал. Тут еще товарищи подошли. Восторг был всеобщий, чай пили, песни
пели.
Стали деньги распределять: столько-то на вечеринку праздничную,
столько-то на журналы артельно подписаться, двести рублей - на помощь
самым бедным - кому есть нечего, кто за квартиру задолжал. Споры шли
веселые, шумные. "Пальто Сергееву купить!" - крикнул кто-то, ответом были
хохот и голоса одобрения. Этот Сергеев, добрейший парень, всю осень ходил
в пиджачке, так как пальто продал старьевщику ради спасения из полицейской
части какой-то заблудшей души женского пола.
На другой день пошел я к Веретенникову в "Бельведер" на Невском,
против Аничкова, и получил пачку хрустящих кредиток. Столько денег сразу я
никогда не видел. Они уютно лежали у меня во внутреннем кармане и как
будто согревали.
И тут же, едва выйдя на улицу, я встретил Булатова.
Этот Булатов был товарищ мой по гимназии. В университет он не пошел,
служить не торопился, а пока неплохо жил на отцовские деньги. И не был я с
ним в гимназии особенно близок, а тут вдруг как с родным увиделся. Через
пять минут я почему-то рассказал ему о деньгах Веретенникова.
Странно, но Булатов, выслушав меня, как будто пропустил мой рассказ
мимо ушей и сказал:
- А не пойти ли нам к Марцинкевичу? Там неплохо бывает.
Марцинкевич держал недорогой танцкласс на углу Гороховой и Фонтанки.
Я там раза два до этого был. Собирались студенты, чиновники и всевозможный
иной люд среднего достатка. А женщины - от откровенных проституток до
целомудренных невест.
Я был не очень большой охотник до таких развлечений и в другой раз,
возможно, отказался бы. Но в этот вечер что-то неумолимо толкало меня, и
орудием этого чего-то был беззаботный Булатов.
Пошли мы по Фонтанке. Врезалась мне в память картина: ярко освещенный
подъезд только что тогда отстроенного Малого театра и подкатывающие
экипажи. Там гастролировала, кажется, какая-то французская труппа. Помню,
я вопросительно поглядел на Булатова: не лучше ли это Марцинкевича? Он
улыбнулся и едва заметно покачал головой. И я пошел дальше как овца на
заклание! А ведь мог Булатов соблазниться француженками, чьи раскрашенные
фотографии в волнующих позах были выставлены за стеклом. Другой раз бы
соблазнился, а в тот вечер - нет.
Бал у Марцинкевича был в разгаре. Мы купили билеты, сняли влажную от
мелкого холодного дождя верхнюю одежду и вошли.
И я сразу опьянел от музыки, шума, женского смеха, от самого воздуха,
насыщенного испарениями потных тел и запахами духов. Я опьянел еще до
того, как в буфете выпил рюмку дорогого коньяка (угощал Булатов). Но
следующей рюмкой угощал уже я - и не одного Булатова, а еще двоих его
приятелей, с одним из них и я был немного знаком.
Когда в зале я увидел Сашеньку (я, конечно, еще не знал, что ее зовут
Сашенькой), мне уже было необыкновенно легко, тепло, весело.
На ней было светло-розовое шелковое платье с белой меховой оторочкой
вокруг глубокого декольте. Нежное личико, окаймленное короной светлых,
золотистых волос. Головка на длинной тонкой шее. Прелестная фигурка, чуть
удлиненная и точно летящая.
Она была немного выше своего спутника - темноволосого мужчины лет
пятидесяти, вероятно, преуспевающего дельца или крупного чиновника.
Булатов слегка усмехнулся, когда я застыл перед этим чудным видением
в розовом платье.
- С кем она? - коротко спросил он одного из приятелей, только что
пивших с нами коньяк.
- Новый содержатель. С прошлого месяца, - услужливо ответил тот.
Они о чем-то пошептались, мне было не до них.
- А сумеешь? - спросил Булатов.
- Попробую. Забавно.
Что именно произошло, я так никогда и не узнал. Вероятно, приятель
Булатова затеял спор, а потом скандал с ее кавалером. Шум, крик, женский
визг взметнулся как вихрь. Кто-то хохотал, кто-то свистел, кто-то звал
полицию.
Булатов нырнул в толпу и через минуту вынырнул из нее с Сашенькой,
уцепившейся за его руку, не то плакавшей, не то смеявшейся.
В это время оркестр грянул галоп, заглушая скандал, и все бешено
завертелось и понеслось. Сашенькин кавалер исчез где-то среди этого
содома. Мы выскочили из зала и сбежали по лестнице: Булатов с Сашенькой, я
и еще двое или трое.
- Дай ему пятерку! - бросил мне Булатов, указывая на швейцара.
Тот все мгновенно уловил и метнулся за Сашенькиным манто. Булатов
схватил свое и мое пальто, я сунул швейцару пять рублей, дверь перед нами
сама открылась.
Лихачи всегда ждали у заведения Марцинкевича. Булатов успел сказать:
- Сашенька, мой друг безумно в вас влюблен. Считайте, что это он вас
похищает.
Он застегнул за нами полость коляски и крикнул кучеру:
- Гони к Палкину!
Я остался с Сашенькой, лошади рванули, она прижалась ко мне. Мне
казалось, что я мчусь не по ночному Петербургу, а лечу где-то среди
звезд... Сашенька сказала:
- Как хорошо, что вы меня похитили.
Голос у нее был именно такой, какого я ждал: колокольчик.
До ресторана Палкина было рукой подать. Нас провели в отдельный
кабинет. Приятель Булатова, который затеял скандал, был теперь тоже с
нами, слегка помятый и со свежей царапиной на щеке. За столом уже сидело
семь или восемь человек, среди них две неизвестно откуда взявшиеся
женщины. Но королевой была Сашенька, а я принцем сидел по правую руку от
нее.
Дальше все смешалось. Я пил, пел и без конца целовал Сашеньку под
крики "горько!" и без всяких криков. Компания несколько раз менялась или
мне это только казалось? Нет, приятель Булатова, устроивший мое счастье,
несомненно, исчез с одной из женщин, а на его месте сидел теперь какой-то
смуглый молодой человек кавказской наружности. Или это был цыган? Я
требовал у Булатова объяснений по этому поводу, но Сашенька ласково
пригибала мою голову себе на грудь, и я забывал про Булатова, его приятеля
и кавказца...
Утром я проснулся в незнакомой комнате. Окно было закрыто шторой, но
сквозь щели сочился свет серого дня. Комната была обставлена с претензией
на роскошь, прямо против кровати стояло большое трюмо, и при тусклом свете
я увидел свое бледное опухшее лицо. На подушке рядом лежала Сашина
головка, волосы разметались и щекотали мне шею. Несколько минут я лежал
неподвижно, припоминая вчерашний вечер. Припомнить я мог только до того
момента, когда я совал за что-то деньги старому чернобородому цыгану с
гитарой и заказывал полдюжины шампанского... Дальше был сплошной туман...
Увидев на спинке стула свой пиджак, я воровато вылез из-под одеяла и
трясущимися руками достал деньги. Там было рублей сто с какой-то мелочью.
Я застонал и ухватил себя обеими руками за нечесаные космы...
В этот день я истратил на Сашу оставшиеся деньги, все равно их было
мало. Позавтракав с вином, мы поехали на лихаче по магазинам, и я покупал
какие-то платки, ботиночки, безделушки, пока она сама не сказала: "Милый,
оставь на ужин".
Домой я попал лишь на третий день. Родные за меня не очень
беспокоились: я нередко оставался ночевать у одного приятеля.
...Кстати, Булатова я с тех пор никогда в жизни не видел. Я думаю, он
даже и не знает, как пошла моя жизнь после того, как мы расстались в
ресторане Палкина. Вот что я называю роковым человеком. Почему встретился
он мне в тот вечер на Невском? А если бы я перешел у Алехсандринского
театра на другую сторону? Я всегда помнил, что собирался это сделать, но
потом почему-то решил пройти еще квартал. Странно... Может быть, все это
было предопределено той моей первой жизнью? От этих вопросов у меня только
голова пухнет.
После растраты денег положение мое было ужасно. Взять пятьсот рублей
мне было негде, между тем товарищи знали, что я их получил от
Веретенникова.
Я сказался больным и засел дома - подумать. Но, конечно, сколько я ни
думал, толку не выходило. На третий или четвертый день зашел один студент,
стеснительно спросил о здоровье и отдал записку кассира нашего землячества
Добровольского. Что-то у этого студента приключилось печальное,
Добровольский просил выдать ему из полученных денег двадцать рублей под
расписку.
Как мог спокойно, я сказал, что деньги мне Веретенников отдал в
процентных бумагах, они на хранении в банке, и надо их еще продать, но я
спрошу мать, нет ли у нее. Мать поворчала, но деньги взаймы на два дня
дала. Студент ушел.
Но что-то в моей болезни и поведении, видно, было фальшиво. Может, и
слух о кутеже моем каким-то образом дошел, не знаю, только еще дня через
два пришел ко мне сам Добровольский.
Был он всем, даже фамилией, похож на Добролюбова. Тоже из семинарии,
ригорист строжайший, ни к себе, ни к другим снисхождения не знал. Чист как
стекло.
Лгать ему было для меня сущей пыткой. Но я лгал, а он не верил. Мать
моя, которая знала его самого и его семью, хотела напоить его чаем. Он
отказался. И весь бледный, натянутый как струна, сказал, уходя и не
подавая мне руки: "Слушай, Никонов, у тебя еще есть три дня. После этого
не взыщи".
Мать, кажется, слышала последнюю фразу, пришлось солгать и ей. Раньше
я никогда в жизни столько не врал, как в эти дни.
Я подумал: первый раз сосед назвал себя по фамилии. И еще подумал: до
чего ж разнообразны несчастья людей. Так разнообразны, что никакого
средства против них не придумаешь.
За окном был теплый августовский вечер. И трудно было представить
себе холодный Петербург, пахнущий угольным дымом и сырой мглой. Я и был-то
в Петербурге однажды всего несколько дней.
Никонов налил себе полстакана из почти опорожненной бутылки, крякнул
и продолжал:
- Вечером я оделся поаккуратнее и пошел к Вере. Больше-то идти было
некуда. И в мыслях у меня не было ей исповедоваться, но она уже через пять
минут поняла, что со мной неладно. Мы сидели, как всегда, в ее комнате.
Вещи несут на себе отпечаток хозяина. Комната была такая же девственно
чистая и спокойная, как Вера... Скоро я уже рассказывал, как все было. Вс„
- включая и Сашу, как это ни было трудно. А через полчаса я рыдал, положив
голову на стол и размазывая по нему слезы. Ее рука едва заметно касалась
моих волос.
На другой день я получил от Веры ее кошелек с вышитым вензелем. В
кошельке было десять билетов по 50 рублей. Как я ни добивался, она мне не
сказала, что это за деньги. Может быть, это было наследство матери, может
быть, она попросила у отца? Только из романов я знал, что женщины в
крайних обстоятельствах, чтобы спасти дорогого человека, закладывают свои
драгоценности. Может, Вера сделала это, хотя страшно было представить ее в
лавке процентщика. Мне не пришлось узнать, откуда взялись деньги. Мне не
пришлось больше увидеть Веру.
Полный любви и благодарности, вышел я из генеральской квартиры на
Большой Морской и сел в конку на Петербургскую сторону, где жил
Добровольский. По Неве шел лед, через несколько дней она должна была стать
на зиму. Петропавловский шпиль едва был виден в тумане. Проехав
Кронверкский проспект, я протолкался к выходу и соскочил, не дожидаясь,
пока лошади остановятся. Кроме меня, сошел только пожилой, плохо одетый
чиновник (почему-то я хорошо его помню, кажется, даже теперь узнал бы!).
Конка тронулась с дребезжащим звоном и скрылась в ущелье
Каменноостровского проспекта.
Я сунул руку в карман и похолодел. Денег не было.
Что было дальше, я плохо помню. Кажется, я шарил во всех карманах и
при этом что-то громко говорил.
Я рассматривал липкую грязь под ногами, опять что-то говорил и плакал
на глазах у нескольких прохожих, собравшихся вокруг меня.
Потом, ничего им не объясняя, бросился бежать вслед за конкой,
пробежал два квартала, задохнулся и встал, прислонившись к черной и мокрой
стене дома.
Постояв так минуты две и увидев подходившую конку, влез в нее.
Забившись в угол, поехал до конечной станции. Там я бродил среди
распряженных лошадей, мрачных кучеров и суетливых кондукторов, напрасно
отыскиваяї мїоїюї конку.
Я уже понимал, что все пропало, но еще должен был что-то лихорадочно
делать, искать, спешить.
Скоро и это прошло, осталось одно тупое отчаяние. Я поплелся пешком
через весь город, темный и враждебный. Помню, остановился у тускло
освещенного окна аптеки где-то у Тучкова моста и подумал: а интересно,
нельзя ли украсть здесь яда?
Потом долго бродил по Васильевскому острову, заходил в какие-то
двери, где-то потерял фуражку. Какие-то люди пытались со мной заговорить,
но я уходил от них.
Домой я пришел в двенадцатом часу, страшно грязный, мокрый и
иззябший. Ночью мне стало худо. Был жар, бред. То чудилось мне палящее
солнце, какая-то наклонная стена, по ней на веревке ползет Верин кошелек с
вензелем, я тянусь к нему, лезу вверх, ломая ногти о камни, а кошелек
ускользает, и кто-то грубо хохочет. То видел я себя окруженным толпой
каких-то негодяев, они перебрасывали мой кошелек, били меня и кричали.
Мать потом говорила, что я рвался так, что они с младшим братом едва могли
меня удержать.
...Болел я долго и трудно, а едва поправившись, уехал к родным отца в
Тихвин. Мать говорила: когда я был в бреду, приходил Добровольский с
незнакомым ей студентом-технологом. Постояли, покачали головами и ушли.
Прошло лет пять. Умерла моя бедная мать. Братья и сестры как-то
рассеялись. Я поселился в маленькой убогой квартирке на пятом этаже. По
соседству с тем местом, где мы жили с отцом и с матерью. Со мной жила
сестра, некрасивая двадцатилетняя девушка. Она брала на дом швейную
работу.
Добровольского не было в живых, другие вологодские, знавшие мое
преступление, разъехались.
Известно мне было, что Вера вышла замуж. Я не делал попыток увидеть
ее.
Я опять занялся репетиторством, потом был местным репортером в одной
газетенке, стал пописывать. Бросил и Писарева, и естественные науки, и,
конечно, университет. Изредка были деньги, чаще не было. Но мы не
голодали. Кажется, я постепенно оживал и начинал на что-то надеяться.
Слушайте же, чем это кончилось...
- Я устроился в редакцию одного журнала, солидного и с направлением.
"Отечественные записки" были правительством закрыты, в силу входил
Победоносцев. Ну да вы знаете, как это называется: реакция. В нашем
журнале собрались люди либеральные, образа мыслей благородного.
Беллетристику и поэзию вел в журнале Плешаков Петр Николаевич.
Большой душевной чистоты был человек. Петрашевец, каторжанин... Из
стариков он один, я думаю, и оставался кумиром у молодежи.
Ко мне он очень хорошо относился. Я был в редакции первый его
помощник: разбирал письма и рукописи, ведал перепиской с авторами, иногда
по поручению Петра Николаевича сам писал им ответы. Очень любил он молодые
таланты открывать и поднимать.
Могу точно сказать, когда это произошло: в феврале 87-го. В Ялте умер
Надсон. Вам, пожалуй, невозможно себе представить, какое общественное
волнение вызвала эта смерть. Вы знаете Надсона?
Я признался, что хоть имя знаю, но стихами вообще-то не слишком
интересуюсь.
Глаза Никонова затуманились, потом блеснули, и, слегка подвывая, он
прочел:
Червяк, раздавленный судьбой,
Я в смертных муках извиваюсь,
Но все борюсь, полуживой,
И перед жизнью не смиряюсь.
- Трудно теперь объяснить, как впору пришелся тогда Надсон. Этот
упадок, отчаянье и вместе с тем смутный порыв к добру, бессильное желание
действовать во имя добра... И все это воплотил в себе юноша-поэт с лицом
раннехристианского подвижника. Чистый высокий лоб, печальные, прекрасные
глаза. В них была точно вся мировая скорбь...
Сама смерть Надсона - ему было 24 года - воспринималась как часть его
поэзии. Тело привезли в Петербург и хоронили на Волковом кладбище при
огромном стечении народа. Полиция с ног сбилась...
После похорон прошло недели две.
Однажды утром я, как обычно, пришел в редакцию и занялся разбором
почты. Пакеты и письма, адресованные лично Плешакову, я не вскрывал. В
этот день попался один такой - самодельный, склеенный из серой оберточной
бумаги с обратным адресом в Псков. На имя я сначала не обратил внимания.
Петр Николаевич зашел в середине дня и пожаловался на нездоровье. Он был
сильно простужен. Кто-то стал давать ему советы насчет лечения, он
отшутился, но вскоре собрался уйти домой. Я показал ему почту, в ней был
тот пакет. Плешаков сказал:
- Голубчик, Николай Иваныч, не откажите в любезности, посмотрите
сами, а я пойду. Голова разламывается, и глаза не смотрят. Если найдете
нужным, пошлите мне домой, если нет - ответьте сами или задержите ответ на
несколько дней.
Он зябко закутался в доху и уехал на извозчике, который ждал его.
Я разрезал пакет большими ножницами и достал содержимое. Там было
письмо на имя Плешакова, двойной лист линованной бумаги со стихами и
тетрадка в черной мягкой обложке. Я посмотрел на подпись: учитель
городского училища в Пскове Андрей Брянцев. Тот же почерк, что на пакете,
- ученически четкий, но какой-то тревожный, нервный, ломкий. В почерках я
неплохо разбираюсь... Никаких указаний на возраст не было, но я готов был
ручаться, что автор очень молод.
В письме было: "Милостивый государь Петр Николаевич! Надеясь на Вашу
снисходительность и доброту..." Брянцев посылал свои стихи на смерть
Надсона и тетрадь, в которой содержалось "все то, что я считаю достойным
Вашего внимания".
Что вам сказать об этих стихах? Тем более вы сами признались, что не
любитель. Но это вы бы почувствовали! Что-то было в стихах этого юноши
волнующее, обещающее. Вероятно, он изрядно подражал Надсону. Но там было
нечто иное, чем у Надсона, мужественное и суровое. О стихах бесполезно
рассказывать, как о музыке... Может быть и так, что стихи были плохие, а
мне придумалось. Как бы то ни было, я часто видел потом во сне эту
тетрадь, и в ушах у меня звучали строк