Страницы: - 
1  - 
2  - 
3  - 
4  - 
5  - 
6  - 
7  - 
8  - 
9  - 
10  - 
11  - 
12  - 
13  - 
14  - 
15  - 
16  - 
17  - 
18  - 
19  - 
20  - 
21  - 
22  - 
23  - 
24  - 
25  - 
26  - 
27  - 
28  - 
29  - 
30  - 
31  - 
32  - 
33  - 
34  - 
35  - 
36  - 
37  - 
38  - 
39  - 
40  - 
41  - 
42  - 
43  - 
44  - 
45  - 
46  - 
47  - 
48  - 
49  - 
50  - 
51  - 
52  - 
53  - 
54  - 
  В эту минуту повар поставил перед "окруженцами"  кастрюлю  с  дымящимся
супом.
   - Кушайте, - сказал он.  -  Теперь  не  пропадете,  к  своим  попали...
Заправляйтесь!
   Я крикнул:
   - Встать! Лейтенант Пономарев! Арестовать дезертиров! Отобрать оружие!
   - Винтовку не отдам, - сказал рябоватый солдат.
   - Молчать! Лейтенант Пономарев, исполняйте приказ.
   Еще не договорив, я заметил, что Пономарев смотрит куда-то  мимо  меня,
удивленно поднимая брови.
   Я оглянулся.  К  батальонной  кухне  устало  брели  человек  десять,  в
шинелях, с винтовками и без винтовок. Некоторые подняли воротники,  сунули
руки в карманы. Этого у меня не водилось. Было ясно даже издали: эти -  не
моего батальона.
   Они подошли.
   - Что за люди? - спросил я.
   И услышал:
   - Из окружения, товарищ старший лейтенант.
   В этот день, как обычно, я обходил от  края  до  края  наш  батальонный
участок.
   Было Холодно, ветрено. Редкий колючий снег застревал ледяной  крупой  в
траве,  скоплялся  белыми  маленькими  косяками  у   затвердевших   комьев
вспаханной земли. Шел обеденный час.  Бойцы  ели  в  укрытых  местах  -  в
недорытых окопах или за кучами выброшенной глины.
   Проходя по линии, отмеченной торчащими лопатами, я услышал:
   - Нет, ребята, он оттуда не ударит, где  вы  ожидаете...  Он  этого  не
любит - лезть, где ожидают...
   Звякали ложки. В яме за невысокой насыпью обедали.
   - А что он любит?
   Я узнал по выговору: это спросил казах.
   - Обойдет, и все... И узнаешь, что он любит.
   И снова казах:
   - А тогда что?
   Чей это окоп? Кто тут из казахов?  Память  подсказала:  Барамбаев.  Да,
здесь его пулеметный расчет. Или Галлиулин... Они оба у  одного  пулемета.
Черт возьми, и тут кормят этих пришельцев!
   - Тогда не давайся, - произнес новый голос. - А то погибель...
   - Лес укроет! В лес он не ходок.
   Опять тихо звякали ложки. С моими бойцами  обедали  те,  что  вышли  из
окружения. Раздался еще один незнакомый голос:
   - И мешок мой там, и котелок мой там... Мы  сидели  кушали,  вроде  как
здесь, и вдруг...
   "...и вдруг побежали, подлецы!" - хотел крикнуть я, но меня  остановила
одна мысль.
   Невдалеке я увидел  поблескивающие  вороненой  сталью  ствол  пулемета,
скрытого за аккуратно уложенным дерном. Там дежурил пулеметчик. В  магазин
была заправлена боевая лента.
   - В порядке? - спросил я.
   - Только нажать, товарищ комбат.
   Я присел и, наведя  ствол  на  зеркало  реки,  нажал.  Пулемет,  дрожа,
заработал. Вынимая землю для укрытий, мы здесь еще не  проводили  стрельб;
это была первая пальба, разнесшаяся над нашим рубежом.
   Кто-то выскочил из ямы.
   - Тревога! - крикнул я. - В ружье!
   И тотчас, как искаженное эхо, отдалось:
   - Немцы!
   Голос был странно приглушен, человек не выкрикнул,  а  скорее  выдохнул
это, словно немцы были уже рядом.
   В следующий момент кто-то побежал. За ним другие. Я не успел  заметить,
как это случилось. Все произошло мгновенно.
   Лес был недалеко, в полутораста - двухстах шагах. Бежали туда...
   Я поднялся на кучу глины и встал там, молча глядя вслед бежавшим.
   Рядом раздался яростный крик:
   - Стой!
   И затем - ругань.
   Это выкрикнул появившийся откуда-то пулеметчик Блоха. Увидев  меня,  он
кинулся ко мне, к пулемету. Меня пронзила острая,  как  игла,  любовь.  Ни
одну женщину я не любил так, как бегущего ко мне пулеметчика Блоху.
   Смотрю, остановился Галлиулин - огромный казах, упаковщик по профессии,
легко взваливавший на  широченные  плечи  станковый  пулемет.  Он  опустил
голову и прижал руку к груди, безмолвно прося извинения. А ноги уже  несли
его ко мне, вслед за Блохой.
   Затем  обернулся  очкастый  Мурин,  до  войны  аспирант  консерватории,
писавший статьи по истории музыки. Но его кто-то подтолкнул,  указывая  на
недалекий лес. И он опять, как заяц, помчался. И  опять  обернулся.  Потом
остановился. Вспотевшее лицо на слабой шее поворачивалось то ко мне, то  к
лесу. Потом он быстро протер пальцами очки и понесся назад, ко мне.
   Все они были одним отделением, одним  пулеметным  расчетом.  Теперь  не
хватало лишь командира отделения, сержанта Барамбаева.
   Я нередко радовался, глядя, как ловко он, казах Барамбаев, разбирает  и
собирает пулемет, как легко он угадывает, точно механик, где и  почему  не
совсем ладно. "Вот и  мы,  казахи,  становимся,  как  и  русские,  народом
механиков", - иногда думал я, встречая Барамбаева.
   А теперь он прошмыгнул, наверное, где-нибудь  мимо,  не  смея  на  меня
взглянуть.
   Я молча встречал  возвращавшихся.  Я  знал,  мои  бойцы  были  честными
людьми. Сейчас их терзал стыд. Как оградить их  на  другой  раз  от  этого
мучительного чувства, как спасти их от позора? Разве я уверен, что  они  в
другой раз не побегут и опять потом не будут  понимать,  как  это  с  ними
могло произойти? Что с ними делать?
   Уговаривать? Побеседовать? Накричать? Отправить под арест?
   Отвечайте же - что?
3. СУДИТЕ МЕНЯ!
   Я сидел у себя в блиндаже, уставясь в пол,  подперев  опущенную  голову
руками, вот так (Баурджан Момыш-Улы  показал,  как  он  сидел),  и  думал,
думал.
   - Разрешите войти, товарищ комбат...
   Я кивнул, не поднимая головы.
   Вошел политрук пулеметной роты Джалмухамед Бозжанов.
   - Аксакал, - тихо сказал Бозжанов по-казахски.
   Аксакал в буквальном переводе  -  седая  борода;  так  называют  у  нас
старшего в роде, отца. Так иногда звал меня Бозжанов.
   Я  взглянул  на  Бозжанова.  Доброе  круглое  лицо  его   было   сейчас
расстроенным.
   -  Аксакал...  В  роте  чрезвычайное  происшествие:  сержант  Барамбаев
прострелил себе руку.
   - Барамбаев?
   - Да...
   Показалось, кто-то стиснул мне сердце. Сразу все заболело: грудь,  шея,
живот. Барамбаев был, как и я, казах - казах с  умелыми  руками,  командир
пулеметного расчета, тот самый, которого я не дождался.
   - Что ты с ним сделал? Убил?
   - Нет... Перевязал и...
   - И что?
   - Арестовал и привел к вам.
   - Где он? Давай его сюда!
   Так... В моем батальоне  появился,  значит,  первый  предатель,  первый
самострел. И кто же? Эх, Барамбаев!..
   Медленно переступая,  он  вошел.  В  первый  момент  я  не  узнал  его.
Посеревшее и словно обмякшее лицо казалось  застывшим,  как  маска.  Такие
лица встречаются у душевнобольных. Забинтованную левую руку он  держал  на
весу; сквозь марлю проступила свежая кровь.  Правая  рука  дернулась,  но,
встретив мой взгляд, Барамбаев не  решился  отдать  честь.  Рука  боязливо
опустилась.
   - Говори! - приказал я.
   - Это, товарищ комбат, я сам не знаю как... Это нечаянно...  Я  сам  не
знаю как.
   Он упорно бормотал эту фразу.
   - Говори.
   Он не услышал от меня ругательств, хотя, должно быть, ждал  их.  Бывают
минуты, когда уже незачем ругаться. Барамбаев сказал, что, побежав в  лес,
он споткнулся, упал, и винтовка выстрелила.
   - Вранье! - сказал я. - Вы трус! Изменник! Родина таких уничтожает!
   Я посмотрел на часы: было около трех.
   - Лейтенант Рахимов!
   Рахимов был начальником штаба батальона. Он встал.
   - Лейтенант Рахимов! Вызовите сюда красноармейца  Блоху.  Пусть  явится
немедленно.
   - Есть, товарищ комбат.
   - Через час с четвертью, в шестнадцать ноль-ноль, постройте батальон на
поляне у этой опушки... Все. Идите! - приказал я Рахимову.
   - Что вы хотите со мной сделать? Что  вы  хотите  со  мной  сделать?  -
торопливо, словно боясь, что не успеет сказать, заговорил Барамбаев.
   - Расстреляю перед строем!
   Барамбаев  упал  на  колени.  Его  руки,  здоровая   и   забинтованная,
измаранная позорной кровью, потянулись ко мне.
   - Товарищ комбат, я скажу правду!.. Товарищ комбат, это я сам... это  я
нарочно.
   - Встань! - сказал я. - Сумей хоть умереть не червяком.
   - Простите!
   - Встань!
   Он поднялся.
   - Эх, Барамбаев, Барамбаев! - мягко произнес Бозжанов. - Скажи, ну  что
ты думал?
   Мне на мгновение показалось, что я сам это сказал: будто вырвалось  то,
чему я приказал: "Молчи!"
   - Я не думал... - бормотал Барамбаев. - Ни одной минуты я не думал!.. Я
сам не знаю как.
   Он опять цеплялся, как за соломинку, за эту фразу.
   - Не лги, Барамбаев! - сказал Бозжанов. - Говори комбату правду.
   - Это правда, это правда... Потом гляжу на кровь, опомнился: зачем  это
я? Черт попутал... Не стреляйте меня! Простите, товарищ комбат!
   Может быть, в этот момент он действительно говорил правду. Может  быть,
именно  это  с  ним  и  было:  затмение  рассудка,  мгновенная  катастрофа
подточенной страхом души.
   Но ведь так и бегут с поля боя, так и  становятся  преступниками  перед
Отечеством, нередко не понимая потом, как это могло случиться:
   Я сказал Бозжанову:
   - Вместо него Блоха будет командиром отделения. И это отделение,  люди,
с которыми он жил и от которых бежал, расстреляют его перед строем.
   Бозжанов наклонился ко мне и шепотом сказал:
   - Аксакал, а имеем ли мы право?
   - Да! - ответил я. - Потом буду держать  ответ  перед  кем  угодно,  но
через час исполню то, что сказал. А вы подготовьте донесение.
   Запыхавшись, в блиндаж  вошел  красноармеец  Блоха.  Пошмыгивая  носом,
двигая светлыми, чуть намеченными бровями, он не совсем  складно  доложил,
что явился.
   - Знаешь, зачем я тебя вызвал? - спросил я.
   - Нет, товарищ комбат.
   - Посмотри на этого... Узнаешь?
   Я указал на Барамбаева.
   - Эх, ты!.. - сказал Блоха. В голосе слышались и презрение и жалость. -
И морда какой-то поганой стала!
   - Расстреляете его вы, - сказал я, - ваше отделение...
   Блоха побледнел. Вздохнув всей грудью, он выговорил:
   - Исполним, товарищ комбат.
   -  Вас  назначаю  командиром  отделения.  Подготовьте  людей  вместе  с
политруком Бозжановым.
   Подойдя к Барамбаеву, я сорвал с него знаки различия и  красноармейскую
звезду.
   Он стоял с посеревшим, застывшим лицом, уронив руки.
   В назначенное время, ровно в четыре, я вышел к батальону,  выстроенному
в виде буквы "П". В середине открытой, не заслоненной людьми линии стоял в
шинели без пояса, лицом к строю, Барамбаев.
   - Батальон, смирно! - скомандовал Рахимов.
   В тиши пронесся и оборвался особенный звук,  всегда  улавливаемый  ухом
командира: как одна, двинулись и замерли винтовки.
   В омраченной душе сверкнула на мгновение радость. Нет, это не  толпа  в
шинелях, это солдаты, сила, батальон.
   - По вашему приказанию батальон построен! - четко отрапортовал Рахимов.
   В этот час, на этом русском поле, где  стоял  перед  строем  человек  с
позорно забинтованной рукой, без пояса и без звезды, каждое слово  -  даже
привычная формула рапорта - волновало души.
   - Командир отделения Блоха! Ко мне с отделением! - приказал я.
   В молчании шли они через поле -  впереди  невысокий  Блоха  и  саженный
Галлиулин, за ними Мурин и дежуривший вчера у  пулемета  Добряков,  -  шли
очень серьезные, в затылок, в ногу, не отворачивая лиц  от  бьющего  сбоку
ветра, невольно стараясь выть подтянутыми под взглядами сотен людей.
   Но они волновались.
   Блоха скомандовал: "Отделение, стой!" Винтовки единым движением с  плеч
опустились к ноге; он посмотрел на меня, забыв доложить.
   Я сам шагнул к нему, взял под козырек. Он ответил тем же  и  не  совеем
складно выговорил, как требуется по уставу, что явился с отделением.
   Вы спросите: к чему это, особенно в такой час? Да, именно в этот час  я
каждой мелочью стремился подчеркнуть, что мы армия, воинская часть.
   Став в одну шеренгу, отделение по команде повернулось к строю.
   Я сказал:
   - Товарищи бойцы и командиры! Люди, что  стоят  перед  вами,  побежали,
когда я крикнул: "Тревога!" - и подал команду: "В  ружье!"  Через  минуту,
опомнившись, они вернулись.  Но  один  не  вернулся  -  тот,  кто  был  их
командиром. Он прострелил себе руку,  чтобы  ускользнуть  с  фронта.  Этот
трус, изменивший Родине, будет сейчас по моему приказанию расстрелян.  Вот
он!
   Повернувшись к Барамбаеву, я указал на  него  пальцем.  Он  смотрел  на
меня, на одного меня, выискивая надежду.
   Я продолжал:
   - Он любит жизнь, ему хочется наслаждаться воздухом, землею,  небом.  И
он решил так: умирайте вы, а я буду жить. Так живут паразиты  -  за  чужой
счет.
   Меня слушали не шелохнувшись.
   Сотни людей, стоявшие передо мной, знали: не все останутся  жить,  иных
выхватит из рядов смерть, но все в эти минуты переступали какую-то  черту,
и я выражал словами то, что всколыхнулось в душах.
   - Да, в бою будут убитые. Но тех, кто погибнет как воин, не забудут  на
родине. Сыны и дочери с гордостью будут говорить:  "Наш  отец  был  героем
Отечественной войны!" Это скажут и внуки  и  правнуки.  Но  разве  мы  все
погибнем? Нет. Воин идет в бой не умирать, а  уничтожать  врага.  И  того,
кто, побывав в боях, исполнив воинский долг,  вернется  домой,  того  тоже
будут называть героем Отечественной  войны.  Как  гордо,  как  сладко  это
звучит: герой! Мы, честные бойцы, изведаем сладость славы, а ты  (я  опять
повернулся к Барамбаеву)... ты будешь  валяться  здесь,  как  падаль,  без
чести и без совести. Твои дети отрекутся от тебя.
   - Простите... - тихо выговорил Барамбаев по-казахски.
   - Что, вспомнил детей? Они стали детьми предателя. Они будут  стыдиться
тебя, будут скрывать, кто был их отец.  Твоя  жена  станет  вдовой  труса,
изменника, расстрелянного перед строем. Она с ужасом будет вспоминать  тот
несчастный день, когда решилась стать твоей женой. Мы напишем  о  тебе  на
родину. Пусть там все узнают, что мы сами уничтожили тебя.
   - Простите... Пошлите меня в бой...
   Барамбаев  произнес  это  не  очень  внятно,  но  почувствовалось:  его
услышали все.
   - Нет! - сказал я. - Все мы пойдем в бой! Весь батальон пойдет  в  бой!
Видишь этих бойцов, которых я вызвал из строя? Узнаешь их? Это  отделение,
которым ты командовал. Они побежали вместе с тобой, но вернулись. И у  них
не отнята честь пойти в бой. Ты жил с ними, ел  из  одного  котелка,  спал
рядом, под одной шинелью, как честный солдат. Они пойдут в бой. И Блоха  и
Галлиулин, и Добряков, и Мурин - все пойдут  в  бой,  пойдут  под  пули  и
снаряды. Но сначала они расстреляют тебя - труса, который удрал от боя!
   И я произнес команду:
   - Отделение, кру-гом!
   Разом побледнев, бойцы повернулись. Я ощутил, что и у  меня  похолодело
лицо.
   - Красноармеец Блоха! Снять с изменника шинель!
   Блоха  сумрачно  подошел  к  Барамбаеву.  Я  увидел:  его,  Барамбаева,
незабинтованная правая рука поднялась и сама стала отстегивать крючки. Это
поразило меня. Нет, у него, который,  казалось  бы,  сильнее  всех  жаждал
жить, не было воли к жизни - он безвольно принимал смерть.
   Шинель снята. Блоха отбросил ее и вернулся к отделению.
   - Изменник, кругом!
   Последний  раз  взглянув  с  мольбой  на  меня,  Барамбаев   повернулся
затылком.
   Я скомандовал:
   - По трусу, изменнику Родины, нарушителю присяги... отделение...
   Винтовки вскинулись и замерли. Но одна дрожала. Мурин  стоял  с  белыми
губами, его прохватывала дрожь.
   И мне вдруг стало нестерпимо жалко Барамбаева.
   От дрожащей в руках Мурина винтовки словно неслось ко мне: "Пощади его,
прости!"
   И люди, еще не побывавшие в бою, еще не жестокие  к  трусу,  напряженно
ждавшие, что сейчас я произнесу: "Огонь!", тоже будто  просили:  "Не  надо
этого, прости!"
   И ветер вдруг на минуту стих, самый  воздух  замер,  словно  для  того,
чтобы я услышал эту немую мольбу.
   Я  видел  широченную  спину  Галлиулина,  головой   выдававшегося   над
шеренгой. Готовый исполнить команду, он, казах, стоял,  целясь  в  казаха,
который тут, далеко от родины, был всего несколько часов назад  самым  ему
близким. От его, Галлиулина, спины доходило ко мне то же:  "Не  заставляй!
Прости!"
   Я вспомнил все хорошее, что знал о Барамбаеве, вспомнил, как бережно  и
ловко, словно оружейный мастер, он  собирал  и  разбирал  пулемет,  как  я
втайне гордился: "Вот и мы, казахи, становимся народом механиков".
   ...Я не зверь, я человек. И я крикнул:
   - Отставить!
   Наведенные винтовки, казалось, не опустились, а упали, как чугунные.  И
тяжесть упала с сердец.
   - Барамбаев! - крикнул я.
   Он  обернулся,  глядя  спрашивающими,   еще   не   верящими,   но   уже
загоревшимися жизнью глазами.
   - Надевай шинель!
   - Я?
   - Надевай... Иди в строй, в отделение!
   Он растерянно улыбнулся, схватил обеими руками  шинель  и,  надевая  на
ходу, не попадая в рукава, побежал к отделению.
   Мурин, добрый очкастый Мурин, у которого  дрожала  винтовка,  незаметно
звал его кистью опущенной руки: "Становись рядом!", а потом по-товарищески
подтолкнул в бок. Барамбаев снова был бойцом, товарищем.
   Я подошел и хлопнул его по плечу:
   - Теперь будешь сражаться?
   Он закивал и засмеялся. И все вокруг улыбались. Всем было легко...
   Вам тоже, наверное, легко? И те, кто будет читать  эту  повесть,  тоже,
наверное, вздохнут с облегчением, когда дойдут до команды: "Отставить!"
   А между тем было не так. Это я увидел лишь в мыслях: это мелькнуло, как
мечта.
   Было иное.
   ...Заметив, что у Мурина дрожит винтовка, я крикнул:
   - Мурин, дрожишь?
   Он вздрогнул, выпрямился и плотнее прижал приклад; рука стала  твердой.
Я повторил команду:
   - По трусу, изменнику Родины, нарушителю присяги... отделение... огонь!
   И трус был расстрелян.
   Судите меня!
   Когда-то моего отца, кочевника, укусил в пустыне  ядовитый  паук.  Отец
был один среди песков, рядом не было  никого,  кроме  верблюда.  Яд  этого
паука смертелен. Отец вытащил нож и вырезал  кусок  мяса  из  собственного
тела - там, где укусил паук.
   Так теперь поступил и я - ножом вырезал кусок из собственного тела.
   Я человек. Все человеческое кричало во мне: "Не надо, пожалей, прости!"
Но я не простил.
   Я командир, отец. Я убивал сына, но передо мной стояли сотни сыновей. Я
обязан был кровью запечатлеть в душах: изменнику нет и не будет пощады!
   Я хотел, чтобы каждый боец знал: если струсишь, изменишь  -  не  будешь
прощен, как бы ни хотелось простить.
   Напишите все это - пусть прочтут все, кто надел  или  готовится  надеть
солдатскую шинель. Пусть знают: ты был, быть может,  хорош,  тебя  раньше,
быть может, любили  и  хвалили,  но  каков  бы  ты  ни  был,  за  воинское
преступление, за трусость, за измену будешь наказан смертью.
4. НЕ УМИРАТЬ, А ЖИТЬ!
   Наутро я опять объезжал участок.
   Как и вчера, бойцы рыли окопы.
   Но они были мрачны. Ухе нигде не улавливало смеха, взгляд  не  встречал
улыбок.
   Тяжело быть командиром невеселой армии.
   Подъезжаю к окопу. Вижу: боец накрыл свой окоп жердями, присыпал сверху
землей.
   - Что ты натворил?
   - Окоп, товарищ комбат.
   - А что сверху?
   - Дерева, товарищ комбат.
   - Вылезай оттуда! Сейчас я тебе покажу, какие это дерева.
   Красноармеец выскакивает. Достаю пистолет и всаживаю несколько  пуль  в
лобовой накат.
   - Лезь обратно! Посмотри, пробило?
   Через полминуты он с готовностью кричит:
   - Пробило, товарищ комбат!
   - Что же ты построил? Что это,  шалаш  бахчевода  в  Средней  Азии?  От
солнца там будешь укрываться?.. Чего молчишь?
   Красноармеец неохотно произносит:
   - Она везде найдет...
   - Кто "она"?
   Он не отвечает. Я понимал: он боится смерти.
   Спрашиваю:
   - Ты что, жить не хочешь?
   - Хочу, товарищ комбат.
   - Тогда разбирай, выбрасывай к черту эти палки! Клади бревна толщиной в
телеграфный столб, клади в пять  рядов,  чтобы  и  снаряд  не  взял,  если
попадет.
   Красноармеец тоскливо поглядывает то на окоп, то в лес: там, в лесу,  в
отдалении от опушки, надо валить и оттуда таскать тяжелые бревна.
   - Авось не попадет, - говорит он.
   Оно жило и здесь, хотя никого не радовало, это слово  "авось".  Оно  не
было словом бойца, собранного для боя.
   - Расшвыривай! - кричу  я.  -  И  снова  заставлю  раскидать,  если  не
положишь пять рядов.
   Вздохнув, он берет