Страницы: - 
1  - 
2  - 
3  - 
4  - 
5  - 
6  - 
7  - 
8  - 
9  - 
10  - 
11  - 
12  - 
13  - 
14  - 
15  - 
16  - 
17  - 
18  - 
19  - 
20  - 
21  - 
22  - 
23  - 
24  - 
25  - 
 штурмовики обижаются, вроде как наши плохо  их  прикрывают..."  И
повел на Кутейниково.
     - Самая плохая цель - аэродром.
     - Бывает хуже.
     - Хуже аэродрома?
     - Да, переправа.
     - Я летал на Кутейниково, - подал голос Борис.
     Оказалось, что он находится среди свидетелей - или  виновников?  -  его
падения при штурмовке  немецкого  аэродрома  Кутейниково:  все  они  кружили
наверху, прикрывая отход ударной группы штурмовиков, а "мессер" на  бреющем,
по балкам, настиг их шестерку и влепил снизу в маслорадиатор...
     "ББ водил, а "мессера" гуляли, как хотели"... - вертелось у Силаева  на
языке, но сказать  об  этом  вслух  он  по  решился,  опасаясь  упреком  ли,
неосторожным ли признанием  привлечь  внимание  к  собственному  сходству  с
"ванькой-встанькой",  как  с  сожалением  и  насмешкой  крестила   фронтовая
аэродромная молва летчиков-бедолаг, которые, казалось, только то  и  делали,
что, дойдя до переднего края, с первым же залпом, с первой очередью валились
на землю...
     Разговор вроде бы завязался, капитан в него не вступал, мимикой, жестом
поощряя новичков к свободному общению.
     С тихой, глуховатой жесткостью,  на  которую  так  чуток  свежий  слух,
поминался за столом Севастополь, его Куликовч поле  и  мыс  Херсонес...  Мыс
Херсонес, где кровью харкали год назад, безвестные российские речушки,  села
и деревни, близ которых сбивали, были сбиты, падали, горели...
     - Под Мысхако одним залпом накрыло командира полка и ведомого,  -  взял
тут слово ББ,  отставляя  в  сторону  подчищенную  хлебной  коркой  тарелку;
похоже, он имел обыкновение так вклиниваться  в  общий  разговор.  Гомон  за
столом уменьшился. - Причем в первом боевом вылете накрыло,  они  только  из
ЗАПа пришли. Ведомый-то еще стручок, а командир -  летака,  строевик,  любил
все по букве, его у нас в училище курсанты Мухобоем звали...
     - Жлоб! - с резвостью захмелевшего  от  трех  глотков  вылез  в  тишине
бровастый младший лейтенант, держа на коленях фуражку и напряженно косясь  в
сторону капитана. Новичка придержали, ткнув слегка в нетронутую им  тарелку,
он не унимался...
     - Духом был тверд, - строго возразил ему Глинка, с печалью глядя поверх
голов. - Погиб, не повезло, - войны не знал. А ведомый выбрался,  его  снова
на задание.  Тем  же  курсом,  на  Мысхако,  где  сгорел  командир...  Да...
Неприятный осадок, конечно, действует,  но  что  можно  сказать?  Неустойчив
оказался парень. Поддался мандражу, ну и в штрафбат... Младшой! - через весь
стол обратился ББ к Силаеву. - Оставайся-ка ты у меня.
     - Я? - переспросил Борис.
     - Сделаю из тебя истребителя. Вывезу, натаскаю. Будем  фрицев  на  пару
рубать. Стол притих.
     - Он, товарищ командир, того... долго думать  будет,  -  воспользовался
паузой младший лейтенант из новичков, строго сводя крутые брови  и  упреждая
попытку цыкать на него.
     - Истребитель -  это  истребитель,  -  продолжал  Глинка,  обращаясь  к
Силаеву. - Один в кабине, сам себе хозяин и отвечаешь только за себя. В  бою
выложился, с умом да расчетом, - все, на коне, собирай урожай... Ни от  кого
не зависишь, что и дорого.
     Конон-Рыжий, все время почтительно молчавший, при этих словах  капитана
несколько напрягся. Не меняя позы, переставил под табуретом ноги.  Раздвинул
их пошире, прижал голенища сапог к ножкам. Борис это отметил.  Засомневался,
подумал он, не бросит ли его командир. Не оставит ли его командир снова, как
двадцать седьмого числа...
     - Вы лучше меня возьмите ведомым, - захмелевший  истребитель-новичок  в
своем намерении заручиться поддержкой Глинки был настойчив.
     - Его возьмите, -  улыбнулся  Силаев,  любивший  великодушный  жест  на
людях.
     Глинке это не понравилось. Он насупился, заморгал глазами.
     - Твои  в  полку  прочтут  в  газетке:  "Отличился  в  бою  истребитель
Силаев..." - спохватятся: как? Ведь он  же  наш,  штурмовик?  Туда-сюда,  по
начальству... поздно. Героев не судят.
     - Я вчера сообщил своим, что сижу на "пятачке", жду "кукурузника", -  в
краске смущения объяснял Силаев, далекий от мысли, что сватовство, затеянное
Глинкой в присутствии молодых истребителей,  могло  иметь  и  воспитательную
цель, показать, как поощряется на "пятачке" находчивость, - Товарищ капитан,
- благодарно добавил Силаев, - за Индию! - и поднял кружку.
     - Ну, смотри, - вроде как отступился от  него  капитан.  -  Братцы,  за
Индию!
     Конон-Рыжий подсел к Силаеву,  тиснул  его,  зашептал  в  ухо  жарко  и
непонятно:
     - Ну, командир, не переманил тебя Глинка, дальше вместе летать - скажу,
камень с души, нехай его так... ведь сиганул я от "фоккера"!
     - Выпрыгнул? - опешил Силаев, - Бросил? Не дождавшись моей команды?
     - Выкурил он меня,  товарищ  командир.  Ошпарил,  как  сверчка...  Тот,
первый... Он нас зацепил,  мелкие  осколки  от  бронеплиты  плечо  ожгли,  я
подумал, взрыв, пожар... Пока не завертелись, пока живой - с горизонтального
полета, за борт...
     - Без моей команды?
     - Ну, как сверчка, - развел руками Степан. - Я  Мишу  Клюева  вспомнил.
Миша Клюев летчик - не чета тебе, у него когда сто вылетов было...
     - Лейтенанта Клюева?
     - Лейтенанта. Михаила Ивановича.
     - Моего инструктора?! Я его на фронт провожал!..
     - А я под Пологами схоронил...
     ...Так узнал Борис Силаев о гибели человека, которому был  обязан  тем,
что остался в авиации, и  негодование,  поднявшееся  в  нем  против  Конона,
смягчилось.
     "Что значит - посадить на  колеса  подбитую  машину,  -  думал  Силаев,
приписывая порыв откровенности Конон-Рыжего  своему  летному  умению,  своей
посадке на изрытом поле. "Мерещится!.." - вспомнил он Комлева. -  Ничего  не
мерещится, я сразу  почувствовал:  темнит  Конон-Рыжий,  темнит.  Я  в  себе
сомневался, а капитан Комлев  думал...  Честно,  и  сейчас  не  знаю,  успел
просигналить или нет..." - Он не мог признаться себе, что, приказав вчера  в
воздухе Степану: "Сидеть!" и сажая безмоторную "семнадцатую" на колеса, лишь
слепо доверился случаю.
     Между тем неуемный новичок, да и товарищи его  оценили  иронию  впервые
услышанного тоста "За Индию",  скрытый  в  нем  призыв  отвлечься  от  тягот
боевого дня и, таким образом, начать свое посвящение во фронтовое братство.
     - За Индию! - подхватили молодые, призывая гостей, летчика и воздушного
стрелка не принимать всерьез их злоязычного товарища, сумевшего, -  так  это
было понято, - подпортить аппетит обоим, отвлечь их от дружного застолья...
     В полк, на самолетную  стоянку  эскадрильи,  они  явились  в  этот  раз
вдвоем: впереди летчик, командир экипажа, младший лейтенант Борис  Силаев  в
своем  застиранном  комбинезоне,  за  ним  -  воздушный   стрелок   старшина
Конон-Рыжий, притихший и молчаливый.
     - Силаев, как всегда, явился кстати, - встретил его Комлев. - Подгадал!
- прикрыл  он  улыбкой  холодный  взгляд,  без  больших  усилий  оберегаемую
внутреннюю твердость, которая  требовалась  от  него  и  вошла  в  привычку,
благотворную в  такие  моменты,  как  сейчас,  когда  на  фронте  наконец-то
обозначился успех, полоса  прорыва  требует  штурмовиков,  а  боевой  расчет
эскадрильи зияет брешами, и неизвестно, чем, как их  затыкать.  -  Подгадал,
лучше не придумаешь, - повторил  капитан,  впервые,  кажется,  замечая,  как
осунулся новичок, трижды сбитый за месяц миусских боев. Щеки запали, ключицы
выступили остро. Комбинезон сбегался на плоской груди Силаева  в  привычные,
не расходящиеся  складки,  он  был  на  нем  как  сбруя,  ладно  пригнанная,
подчеркивая готовность летчика в любой момент  впрягаться,  стартовать  куда
угодно... в любой момент, куда угодно,  -  если  выдержит,  осилит,  потянет
дальше груз, без расчета взваленный немилостивой судьбой на одни плечи.
     Эту опасность, этот предел Комлев почувствовал ясно.
     - Выспаться, а потом танцевать, - сказал Комлев. - По вечерам в конюшне
танцы под гармонь...
     "Я его на завтра не назначу, - подумал капитан, - так тот  же  командир
полка пошлет!"
     Комлев  мысленно  поставил  себя  на  место  только  что   назначенного
командира полка, бритоголового майора Крупенина, отстраненного от  должности
под Сталинградом генералом Хрюкиным и сумевшего безупречной  боевой  работой
во  время  волжского  сражения  в   качестве   рядового   летчика   добиться
восстановления в правах и вновь получить полк, правда, не  бомбардировочный,
а штурмовой. Стоило Комлеву на минуту представить, как поступит  Крупенин  с
новичком Силаевым,  как  вынужден  будет  он  поступить,  -  и  сомнений  не
оставалось: упечет, не задумываясь. Как пить  дать.  Ибо  все  резервы  -  в
прорыв...
     - Инженер, "спарка" на ходу? - спросил Комлев. - Силаев, решение такое:
сейчас ужинать и спать. Бух - и  никаких  миражей.  Понятно?  Отдаться  сну.
Утречком сходим в "зону".
     Как все волжане, Комлев с детства любил зорьку, сладкую  пору  рыбацких
страданий. Но война развила в нем недоверие  раннему  предрассветному  часу,
когда солнце еще не взошло, над землей держится сумрак, очертания  предметов
размыты... мягкие, длинные, переливчатые тени под крылом самолета, неуловимо
и быстро меняясь, не просматриваются, в них - неизвестность.
     Поднявшись с  рассветом  в  небо,  Комлев  вначале  долго  оглядывался,
перекладывая с крыла  на  крыло  учебно-тренировочную  "спарку",  самолет  с
двойным управлением. "Опасность держится в тени, - говорил Комлев. -  Хочешь
жить - учись распознавать опасность". Силаев, сидя впереди  и  придерживаясь
за управление, примечал краски земли  и  неба,  осваивался  с  ними,  -  ему
предстояло  начинать  все  сызнова,  и  он  чувствовал  серьезность   минут,
предварявших  "пр-ротивозенитный  маневр-р   Дмитр-рия   Комлева!"   -   как
прокомментировал по внутренней связи капитан свою манеру  вхождения  в  зону
зенитки, сближения с огнем. Ничего подобного Силаев не  видывал.  Комлев  не
подкрадывался  и  не  ломил  напролом,  это  больше  походило   на   пляску,
исполняемую  вдохновенно  и  назидательно,  напористую,   осмотрительную   и
безоглядную пляску человека и машины в  соседстве  со  смертью;  не  "Пляска
смерти", а пляска бок о бок  со  смертью.  Бориса  вдавливало  в  сиденье  и
швыряло, как на штормовой волне, переваливая с борта на борт под рев мотора,
который то возрастал, то падал, переходя от трубного  форсажа  к  голубиному
воркованию. В каждый момент неземного канкана исполнитель обнаруживал  такую
изощренность и  неистощимость,  не  предусмотренную  никакими  инструкциями,
такое строгое следование первому завету боя "ни мгновения  по  прямой",  что
все это вместе представилось Борису чем-то недосягаемым.
     - Пр-ротивозенитный маневр-р Дмитр-рия Комлева!.. - повторил капитан, -
С косой надо бодаться, Силаев, бодаться надо, не  то  схрумкает,  глазом  не
моргнешь!..
     Неукротимое "бодаться", вся  импровизация  поединка  с  нацеленными  на
самолет стволами зенитки явилась для Бориса  откровением:  как  преображает,
как должно преображать человека дыхание грозной опасности! Комлев в "спарке"
не был таким, каким он его знал, не был  похож  на  себя,  наружу  выступила
какая-то вулканическая мощь, недоступная и влекущая...
     На земле командир сказал:
     - Спать! Отсыпаться до обеда, никому на глаза не попадаться.  -  Лучшим
средством лечебной профилактики он считал  на  фронте  сон,  за  исключением
случаев, когда требовались дефицитные медикаменты...
     Прорыв  наших  войск,  взломавших  миусскую  оборону,  с  каждым   днем
расширялся, дышать становилось легче, - капитан поставил Силаева на вылет, и
снова подхватила, понесла Бориса фронтовая таборная жизнь.
     - По выполнении задания  производим  посадку  возле  отбитого  у  врага
хутора, - определял очередную задачу командир эскадрильи, указывая на  карте
новую точку, новый аэродром, где каждый, кто  возвратится  после  штурмовки,
должен проявить умение быстро, с одного захода, сесть....
     Вот он, хутор...
     ИЛ прокатывается по свободной от мин полосе, не страдая на  рытвинах  и
ухабах. Мотор смолкает журчаще успокоенно, и так  же,  не  спеша,  устало  и
умиротворенно поднимается, встает в кабине  на  ноги  Борис,  чтобы,  грудью
возлежа на лобовом козырьке, медленно остывая, отходя от разбитой водокачки,
от скрещения трасс за нею, от низкой крутой "змейки"  и  от  захода  на  эту
полосу близ  хутора,  приглядеться,  куда  же  вынес  его  очередной  зигзаг
наступления, какова она, очищенная от оккупантов местность.
     Размытые дождями, осыпающиеся под ветром глинистые гнезда и окопы.  Уже
и не понять, кому они служили. Немцам и нашим, наверно. Два года  бороновали
степь туда-обратно взрывчаткой и сталью, а выбрать  полосу,  чтобы  посадить
полк "ил-вторых", нетрудно. За сумеречной балкой, на суху - мазанки,  сараи,
колодезный журавль.
     Пехота прошла вперед не задерживаясь. Борис Силаев вступает в хуторок в
своем видавшем виды комбинезоне. Верх его расстегнут, планшет - через  плечо
до пят,  очкастый  шлемофон  приторочен  к  поясному  ремню,  разумеется,  в
фуражке, ее яркие цвета и блестки - для  торжества.  Конон-Рыжий  прослышал,
будто неподалеку от хутора встречать наших вышел отряд мальчишек  в  красных
галстуках, с пионерским знаменем и трофейными автоматами -  два  года  отряд
пребывал в подполье, вредил оккупантам и не попадался... На отшибе хутор,  в
стороне. Нет здесь дощатых подставок, тумб,  как  на  перекрестке  в  городе
Шахты или в Таганроге, где регулировщицы царят, властвуют жестом,  будто  на
сцене...  Тихо  в  хуторе.  "Цоб-цобе!"   -   хлещет   возница   по   ребрам
меланхоличного одра. В  конце  проулка,  возле  афиши  на  газетном  листке,
обещающем отпуск керосина, - скопление пестрых лоскутов и говор.
     - В Севастополе нас встретят, вот где, - говорит  Конон-Рыжий  коротко,
не печаля по возможности светлого часа. Но последние дни Херсонеса, отход  с
крымской земли июньской ночью проживут в старшине до гроба: как, грузнея  от
усталости, ткнулся он носом в прибрежную гальку, пополз к воде на коленях  и
увидел во тьме катерок, малым ходом огибавший Херсонесский мыс, спасавший от
немецких минометов и орудий тех, кто жался к отвесному  берегу...  канат  за
кормой катера, ухваченный Степаном с последней попытки... как, закинув ногу,
вязался он к нему своим брючным ремнем...
     Далек еще Севастополь, далек Крым, на пути к Херсонесу - хутор.  Худой,
поросший щетиной дед направляет хлопчиков, волокущих к колодцу камень взамен
разбитого противовеса. Камень громоздок,  тяжел  для  детской  команды...  а
одеты ребятишки, господи... рвань, окопные обноски. Жабьего цвета пилотка на
одном сползает на  нос,  ступни  обмотаны  тряпьем.  Не  спорится  работа  у
детишек, отвлекла их разродившаяся  под  плетнем  сука.  "Расшаперилась!"  -
неодобрительно, с чужого голоса басит малец... Жизнь.
     "Отбитый у врага хутор", - как говорит капитан Комлев.  Не  взятый,  не
вызволенный, не освобожденный - отбитый.
     Отбитая у врага жизнь.
     И в подтверждение жизни, в награду за нее, - стая  писем,  едва  ли  не
первая с начала миусских боев, неожиданная,  из  таких  далеких  миров,  что
Борис долго вертит в руках треугольничек, соображая, чьи же это инициалы "А.
Т."? - дом, училище, ЗАП так от него отошли, отодвинулись, как будто  он  не
месяц на фронте, а годы... но все, что в прожитой  жизни  коснулось  сердца,
видится ярко. "А. Т." -  Анюта  Топоркова.  Когда  их  команда,  их  капелла
сержантов-выпускников  летного  училища,  расположилась  на   травке   возле
проходной ЗАПа, ему велено было отыскать местное начальство, и он по шатким,
подопревшим мосткам направился вдоль плаца, окруженного забором. Репродуктор
над плацем гремел: "Иди, любимый мой, родной, суровый час принес разлуку", а
с крылечка  домика,  стоявшего  вдоль  мостков,  сходила  девчушка.  Сходила
неторопливо и осмотрительно: придержав шаг, свесила со ступеньки узкий носок
в синей прорезиненной тапке, Тем,  кто  находился  сзади,  возле  проходной,
могло показаться, будто она одного с Борисом роста... пышноволосая  юница  в
скинутой на плечи светлой косынке под цвет  глаз  предстала  перед  командой
вновь прибывших как-то не ко времени и но к месту, ибо в  центре  всего  был
выжженный солнцем плац, полигон за лесом и - в не садящихся  клубах  пыли  -
аэродром,  катапультирующий  курсом  на  Сталинград,   на   Сталинград,   на
Сталинград маршевые полки. В тот момент, когда он поравнялся с крыльцом, она
сошла на мостки; не  упредила  его,  не  переждала  -  пошла  с  ним  рядом,
беззаботно и даже озорно. "Никак Силаев сестренку встретил", - сказал кто-то
из ребят.
     Сказал, как  припечатал.  Должно  быть,  на  расстояние  передался  тон
свойских, братско-сестринских отношений, как  бы  существующих  между  ними.
Вчерашняя школьница была ему по плечо, это всем бросалось в глаза на  плацу,
где Анюта вместе с подружками постарше наблюдала, лузгая семечки,  как  учат
летчиков печатать шаг и козырять начальству, а потом, по заведенному обычаю,
вытягивала его в сторонку, к каменной ограде, чтобы условиться о встрече  на
вечер; он слушал ее, вытирая пот, кативший с  него  градом.  Однажды,  когда
сержантская команда ремонтировала тракт, она катила по своим делам в телеге,
груженной обмундированием. Остановилась, сошла, прогулялась с ним  под  руку
туда-обратно, погнала дальше... На вещесклад,  где  работала  и  куда  через
накладные,   через   приходно-расходные   книги,   разговоры   каптенармусов
каждодневно сходилось и обсуждалось все то, что Борис узнавал в курилках, на
занятиях, из приказов: "погиб", "разбился", "не вернулся", "геройский", "без
вести", "упал в болото", "направил свой горящий ИЛ"...
     Этим, ничем иным, как  этим,  в  первую  очередь  объяснялось,  что  их
знакомство не развилось, все переносилось, отодвигалось на потом, до сроков,
которые наступят...
     В день, когда Борис улетал на фронт, Анюта, все знавшая,  примчалась  к
шлагбауму, перекрывавшему въезд на летное поле. Он не ждал ее там. Вообще не
ждал, не видел. Как теперь уяснилось  из  письма,  только  что  полученного,
стоял в полуторке к ней спиной. Она не подала знака, не  крикнула,  смотрела
вслед грузовику, увозившему летчиков к  самолетам,  а  когда  они  взлетели,
глядела в небо и гадала, какой  самолет  его,  Бориса.  Пририсовав  в  конце
письма  крестики,  обозначавшие  строй  уходивших  на   фронт   "ил-вторых",
вопросительным знаком спрашивала - верно ли, угадала ли?
     - Нет, - припомнил Борис, - не угадала.
     В заботах Анюты,  в  ее  интересах  была  трогательность  и  детскость.
Детскость, навсегда похороненная в нем Миусом.
     Он отложил Анютин треугольник, принялся разбирать вещи Жени  Столярова.
На каждой тетради сделана пометка:
     "Отправить по адресу: Москва, Солянка,  1,  кв.  25,  Маркову  Г.  В.".
Надписи  сделаны  Жениной  рукой  не  размашисто,   тщательность,   ему   не
свойственная,  усиливает...  наказ?  распоряжение?   Не   предсмертное   же?
Распоряжение "на худой конец", скажем так. И что, как же теперь?
     - Вздыхаешь, Силаев? - застал его в этих раздумьях Комлев.
     - Жалко, товарищ капитан, - сказал Борис, упрятывая тетради.
     -  Жалко!  -  повторил  Комлев,  складка  возле  его  рта   углубилась.
Спокойствие его лица и глаз задело Бориса. Отстоявшееся в нем терпение.  Оно
в Комлеве давно, всегда, но отметил  его  Силаев  только  сейчас,  точнее  -
почувствовал, насколько мера его превосходит то, чем располагает он, Силаев.
     - Технари восстановили в поле ИЛ, надо его перегнать  домой,  -  сказал
Комлев. - Вопросы?
     Не бог весть какое поручение, "каботажный" маршрут, двадцать три минуты
лета по прямой. Но Силаев без вопросов не умеет. Любое  поручение  встречает
тихим, внятным, однако, сомнением: верно ли он понял? Не ошибся ли командир?
     Не ошибся.
     И уже на  месте  Си