Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
Исаак Бабель. Конармия
-----------------------------------------------------------------------
Авт.сб. "Конармия". М., "Правда", 1990.
OCъ & spellcheck by HarryFan, 5 December 2000
-----------------------------------------------------------------------
ПЕРЕХОД ЧЕРЕЗ ЗБРУЧ
Начдив шесть донес о том, что Новоград-Волынск взят сегодня на
рассвете. Штаб выступил из Крапивно, и наш обоз шумливым арьергардом
растянулся по шоссе, идущему от Бреста до Варшавы и построенному на
мужичьих костях Николаем Первым.
Поля пурпурного мака цветут вокруг нас, полуденный ветер играет в
желтеющей ржи, девственная гречиха встает на горизонте, как стена дальнего
монастыря. Тихая Волынь изгибается, Волынь уходит от нас в жемчужный туман
березовых рощ, она вползает в цветистые пригорки и ослабевшими руками
путается в зарослях хмеля. Оранжевое солнце катится по небу, как
отрубленная голова, нежный свет загорается в ущельях туч, штандарты заката
веют над нашими головами. Запах вчерашней крови и убитых лошадей каплет в
вечернюю прохладу. Почерневший Збруч шумит и закручивает пенистые узлы
своих порогов. Мосты разрушены, и мы переезжаем реку вброд. Величавая луна
лежит на волнах. Лошади по спину уходят в воду, звучные потоки сочатся
между сотнями лошадиных ног. Кто-то тонет и звонко порочит богородицу.
Река усеяна черными квадратами телег, она полна гула, свиста и песен,
гремящих поверх лунных змей и сияющих ям.
Поздней ночью приезжаем мы в Новоград. Я нахожу беременную женщину на
отведенной мне квартире и двух рыжих евреев с тонкими шеями; третий спит,
укрывшись с головой и приткнувшись к стене. Я нахожу развороченные шкафы в
отведенной мне комнате, обрывки женских шуб на полу, человеческий кал и
черепки сокровенной посуды, употребляющейся у евреев раз в году - на
пасху.
- Уберите, - говорю я женщине. - Как вы грязно живете, хозяева...
Два еврея снимаются с места. Они прыгают на войлочных подошвах и
убирают обломки с полу, они прыгают в безмолвии, по-обезьяньи, как японцы
в цирке, их шеи пухнут и вертятся. Они кладут на пол распоротую перину, и
я ложусь к стенке, рядом с третьим, заснувшим евреем. Пугливая нищета
смыкается над моим ложем.
Все убито тишиной, и только луна, обхватив синими руками свою круглую,
блещущую, беспечную голову, бродяжит под окном.
Я разминаю затекшие ноги, я лежу на распоротой перине и засыпаю. Начдив
шесть снится мне. Он гонится на тяжелом жеребце за комбригом и всаживает
ему две пули в глаза. Пули пробивают голову комбрига, и оба глаза его
падают наземь. "Зачем ты поворотил бригаду?" - кричит раненому Савицкий,
начдив шесть, - и тут я просыпаюсь, потому что беременная женщина шарит
пальцами по моему лицу.
- Пане, - говорит она мне, - вы кричите со сна и вы бросаетесь. Я
постелю вам в другом углу, потому что вы толкаете моего папашу...
Она поднимает с полу худые свои ноги и круглый живот и снимает одеяло с
заснувшего человека. Мертвый старик лежит там, закинувшись навзничь.
Глотка его вырвана, лицо разрублено пополам, синяя кровь лежите его
бороде, как кусок свинца.
- Пане, - говорит еврейка и встряхивает перину, - поляки резали его, и
он молился им: убейте меня на черном дворе, чтобы моя дочь не видела, как
я умру. Но они сделали так, как им было нужно, - он кончался в этой
комнате и думал обо мне... И теперь я хочу знать, - сказала вдруг женщина
с ужасной силой, - я хочу знать, где еще на всей земле вы найдете такого
отца, как мой отец...
КОСТЕЛ В НОВОГРАДЕ
Я отправился вчера с докладом к военкому, остановившемуся в доме
бежавшего ксендза. На кухне встретила меня пани Элиза, экономка иезуита.
Она дала мне янтарного чаю с бисквитами. Бисквиты ее пахли, как распятие.
Лукавый сок был заключен в них и благовонная ярость Ватикана.
Рядом с домом в костеле ревели колокола, заведенные обезумевшим
звонарем. Был вечер, полный июльских звезд. Пани Элиза, тряся
внимательными сединами, подсыпала мне печенья, я насладился пищей
иезуитов.
Старая полька называла меня "паном", у порога стояли навытяжку серые
старики с окостеневшими ушами, и где-то в змеином сумраке извивалась
сутана монаха. Патер бежал, но он оставил помощника - пана Ромуальда.
Гнусавый скопец с телом исполина, Ромуальд величал нас "товарищами".
Желтым пальцем водил он по карте, указывая круги польского разгрома.
Охваченный хриплым восторгом, пересчитывал он раны своей родины. Пусть
кроткое забвение поглотит память о Ромуальде, предавшем нас без сожаления
и расстрелянном мимоходом. Но в тот вечер его узкая сутана шевелилась у
всех портьер, яростно мела все дороги и усмехалась всем, кто хотел пить
водку. В тот вечер тень монаха кралась за мной неотступно. Он стал бы
епископом - пан Ромуальд, если бы он не был шпионом.
Я пил с ним ром, дыхание невиданного уклада мерцало под развалинами
дома ксендза, и вкрадчивые его соблазны обессилили меня. О распятия,
крохотные, как талисманы куртизанки, пергамент папских булл и атлас
женских писем, истлевших в синем шелку жилетов!..
Я вижу тебя отсюда, неверный монах в лиловой рясе, припухлость твоих
рук, твою душу, нежную и безжалостную, как душа кошки, я вижу раны твоего
бога, сочащиеся семенем, благоуханным ядом, опьяняющим девственниц.
Мы пили ром, дожидаясь военкома, но он все не возвращался из штаба.
Ромуальд упал в углу и заснул. Он спит и трепещет, а за окном в саду под
черной страстью неба переливается аллея. Жаждущие розы колышутся во тьме.
Зеленые молнии пылают в куполах. Раздетый труп валяется под откосом. И
лунный блеск струится по мертвым ногам, торчащим врозь.
Вот Польша, вот надменная скорбь Речи Посполитой! Насильственный
пришелец, я раскидываю вшивый тюфяк в храме, оставленном
священнослужителем, подкладываю под голову фолианты, в которых напечатана
осанна ясновельможному и пресветлому Начальнику Панства, Иозефу
Пилсудскому.
Нищие орды катятся на твои древние города, о Польша, песнь об единении
всех холопов гремит над ними, и горе тебе. Речь Посполитая, горе тебе,
князь Радзивилл, и тебе, князь Сапега, вставшие на час!..
Все нет моего военкома. Я ищу его в штабе, в саду, в костеле. Ворота
костела раскрыты, я вхожу, мне навстречу два серебряных черепа разгораются
на крышке сломанного гроба. В испуге я бросаюсь вниз, в подземелье.
Дубовая лестница ведет оттуда к алтарю. И я вижу множество огней, бегущих
в высоте, у самого купола. Я вижу военкома, начальника особого отдела и
казаков со свечами в руках. Они отзываются на слабый мой крик и выводят
меня из подвала.
Черепа, оказавшиеся резьбой церковного катафалка, не пугают меня
больше, и все вместе мы продолжаем обыск, потому что это был обыск,
начатый после того, как в квартире ксендза нашли груды военного
обмундирования.
Сверкая расшитыми конскими мордами наших обшлагов, перешептываясь и
гремя шпорами, мы кружимся по гулкому зданию с оплывающим воском в руках.
Богоматери, унизанные драгоценными камнями, следят наш путь розовыми, как
у мышей, зрачками, пламя бьется в наших пальцах, и квадратные тени
корчатся на статуях святого Петра, святого Франциска, святого Винцента, на
их румяных щечках и курчавых бородах, раскрашенных кармином.
Мы кружимся и ищем. Под нашими пальцами прыгают костяные кнопки,
раздвигаются разрезанные пополам иконы, открывая подземелья в зацветающие
плесенью пещеры. Храм этот древен и полон тайны. Он скрывает в своих
глянцевитых стенах потайные ходы, ниши и створки, распахивающиеся
бесшумно.
О глупый ксендз, развесивший на гвоздях спасителя лифчики своих
прихожанок. За царскими вратами мы нашли чемодан с золотыми монетами,
сафьяновый мешок с кредитками и футляры парижских ювелиров с изумрудными
перстнями.
А потом мы считали деньги в комнате военкома. Столбы золота, ковры из
денег, порывистый ветер, дующий на пламя свечей, воронье безумье в глазах
пани Элизы, громовый хохот Ромуальда и нескончаемый рев колоколов,
заведенных паном Робацким, обезумевшим звонарем.
- Прочь, - сказал я себе, - прочь от этих подмигивающих мадонн,
обманутых солдатами...
ПИСЬМО
Вот письмо на родину, продиктованное мне мальчиком нашей экспедиции
Курдюковым. Оно не заслуживает забвения. Я переписал его, не приукрашивая,
и передаю дословно, в согласии с истиной.
"Любезная мама Евдокия Федоровна. В первых строках сего письма спешу
вас уведомить, что, благодаря господа, я есть жив и здоров, чего желаю от
вас слыхать то же самое. А также нижающе вам кланяюсь от бела лица до
сырой земли..."
(Следует перечисление родственников, крестных, кумовьев. Опустим это.
Перейдем ко второму абзацу.)
"Любезная мама Евдокия Федоровна Курдюкова. Спешу вам написать, что я
нахожусь в красной Конной армии товарища Буденного, а также тут находится
ваш кум Никон Васильич, который есть в настоящее время красный герой. Они
взяли меня к себе, в экспедицию Политотдела, где мы развозим на позиции
литературу и газеты - Московские Известия ЦИК, Московская Правда и родную
беспощадную газету Красный кавалерист, которую всякий боец на передовой
позиции желает прочитать, и опосля этого он с геройским духом рубает
подлую шляхту, и я живу при Никон Васильиче очень великолепно.
Любезная мама Евдокия Федоровна. Пришлите чего можете от вашей
силы-возможности. Просю вас заколоть рябого кабанчика и сделать мне
посылку в Политотдел товарища Буденного, получить Василию Курдюкову.
Каждые сутки я ложусь отдыхать не евши и безо всякой одежды, так что дюже
холодно. Напишите мне письмо за моего Степу, живой он или нет, просю вас
досматривайте до него и напишите мне за него - засекается он еще или
перестал, а также насчет чесотки в передних ногах, подковали его или нет?
Просю вас, любезная мама Евдокия Федоровна, обмывайте ему беспременно
передние ноги с мылом, которое я оставил за образами, а если папаша мыло
истребили, так купите в Краснодаре, и бог вас не оставит. Могу вам описать
также, что здеся страна совсем бедная, мужики со своими конями хоронятся
от наших красных орлов по лесам, пшеницы, видать, мало и она ужасно
мелкая, мы с нее смеемся. Хозяева сеют рожь и то же самое овес. На палках
здесь растет хмель, так что выходит очень аккуратно; из него гонют
самогон.
Во-вторых строках сего письма спешу вам описать за папашу, что они
порубали брата Федора Тимофеича Курдюкова тому назад с год времени. Наша
красная бригада товарища Павличенки наступала на город Ростов, когда в
наших рядах произошла измена. А папаша были в тое время у Деникина за
командира роты. Которые люди их видали, - то говорили, что они носили на
себе медали, как при старом режиме. И по случаю той измены, всех нас
побрали в плен и брат Федор Тимофеич попались папаше на глаза. И папаша
начали Федю резать, говоря - шкура, красная собака, сукин сын и разно, и
резали до темноты, пока брат Федор Тимофеич не кончился. Я написал тогда
до вас письмо, как ваш Федя лежит без креста. Но папаша пымали меня с
письмом и говорили: вы - материны дети, вы - ейный корень, потаскухин, я
вашу матку брюхатил и буду брюхатить, моя жизнь погибшая, изведу я за
правду свое семя, и еще разно. Я принимал от них страдания как спаситель
Иисус Христос. Только вскорости я от папаши убег и прибился до своей части
товарища Павличенки. И наша бригада получила приказание идти в город
Воронеж пополняться, и мы получили там пополнение, а также коней, сумки,
наганы, и все, что до нас принадлежало. За Воронеж могу вам описать,
любезная мама Евдокия Федоровна, что это городок очень великолепный, будет
поболе Краснодара, люди в ем очень красивые, речка способная до купанья.
Давали нам хлеба по два фунта в день, мяса полфунта и сахару подходяще,
так что вставши пили сладкий чай, то же самое вечеряли и про голод забыли,
а в обед я ходил к брату Семен Тимофеичу за блинами или гусятиной и апосля
этого лягал отдыхать. В тое время Семен Тимофеича, за его отчаянность весь
полк желал иметь за командира и от товарища Буденного вышло такое
приказание, и он получил двух коней, справную одежу, телегу для барахла
отдельно и орден Красного Знамени, а я при ем считался братом. Таперича
какой сосед вас начнет забижать - то Семен Тимофеич может его вполне
зарезать. Потом мы начали гнать генерала Деникина, порезали их тыщи и
загнали в Черное море, но только папаши нигде не было видать, и Семен
Тимофеич их разыскивали по всех позициях, потому что они очень скучали за
братом Федей. Но только, любезная мама, как вы знаете за папашу и за его
упорный характер, так он что сделал - нахально покрасил себе бороду с
рыжей на вороную и находился в городе Майкопе, в вольной одеже, так что
никто из жителей не знали, что он есть самый что ни на есть стражник при
старом режиме. Но только правда - она себе окажет, кум ваш Никон Васильич
случаем увидал его в хате у жителя и написал до Семен Тимофеича письмо. Мы
посидали на коней и пробегли двести верст - я, брат Сенька и желающие
ребята из станицы.
И что же мы увидали в городе Майкопе? Мы увидали, что тыл никак не
сочувствует фронту и в ем повсюду измена и полно жидов, как при старом
режиме. И Семен Тимофеич в городе Майкопе с жидами здорово спорился,
которые не выпущали от себя папашу и засадили его в тюрьму под замок,
говоря - пришел приказ не рубать пленных, мы сами его будем судить, не
серчайте, он свое получит. Но только Семен Тимофеич свое взял и доказал,
что он есть командир полка и имеет от товарища Буденного все ордена
Красного Знамени, и грозился всех порубать, которые спорятся за папашину
личность и не выдают ее, а также грозились ребята со станицы. Но только
Семен Тимофеич папашу получили, и они стали папашу плетить и выстроили во
дворе всех бойцов, как принадлежит к военному порядку. И тогда Сенька
плеснул папаше Тимофей Родионычу воды на бороду, и с бороды потекла
краска. И Сенька спросил Тимофей Родионыча:
- Хорошо вам, папаша, в моих руках?
- Нет, - сказал папаша, - худо мне.
Тогда Сенька спросил:
- А Феде, когда вы его резали, хорошо было в ваших руках?
- Нет, - сказал папаша, - худо было Феде.
Тогда Сенька спросил:
- А думали вы, папаша, что и вам худо будет?
- Нет, - сказал папаша, - не думал я, что мне худо будет.
Тогда Сенька поворотился к народу и сказал:
- А я так думаю, что если попадусь я к вашим, то не будет мне пощады. А
теперь, папаша, мы будем вас кончать...
И Тимофей Родионыч зачал нахально ругать Сеньку по матушке и в
богородицу и бить Сеньку по морде, и Семен Тимофеич услали меня со двора,
так что я не могу, любезная мама Евдокия Федоровна, описать вам за то, как
кончали папашу, потому я был усланный со двора.
Опосля этого мы получили стоянку в городе в Новороссийском. За этот
город можно рассказать, что за ним никакой суши больше нет, а одна вода.
Черное море, и мы там оставались до самого мая, когда выступили на
польский фронт и треплем шляхту почем зря...
Остаюсь ваш любезный сын Василий Тимофеич Курдюков. Мамка, доглядайте
до Степки, и бог вас не оставит".
Вот письмо Курдюкова, ни в одном слове не измененное. Когда я кончил,
он взял исписанный листок и спрятал его за пазуху, на голое тело.
- Курдюков, - спросил я мальчика, - злой у тебя был отец?
- Отец у меня был кобель, - ответил он угрюмо.
- А мать лучше?
- Мать подходящая. Если желаешь - вот наша фамилия...
Он протянул мне сломанную фотографию. На ней был изображен Тимофей
Курдюков, плечистый стражник в форменном картузе и с расчесанной бородой,
недвижный, скуластый, со сверкающим взглядом бесцветных и бессмысленных
глаз. Рядом с ним, в бамбуковом креслице, сидела крохотная крестьянка в
выпущенной кофте, с чахлыми светлыми и застенчивыми чертами лица. А у
стены, у этого жалкого провинциального фотографического фона, с цветами и
голубями, высились два парня - чудовищно огромные, тупые, широколицые,
лупоглазые, застывшие, как на ученье, два брата Курдюковых - Федор и
Семен.
НАЧАЛЬНИК КОНЗАПАСА
На деревне стон стоит. Конница травит хлеб и меняет лошадей. Взамен
приставших кляч кавалеристы забирают рабочую скотину. Бранить тут некого.
Без лошади нет армии.
Но крестьянам не легче от этого сознания. Крестьяне неотступно толпятся
у здания штаба.
Они тащат на веревках упирающихся, скользящих от слабости одров.
Лишенные кормильцев, мужики, чувствуя в себе прилив горькой храбрости и
зная, что храбрости ненадолго хватит, спешат безо всякой надежды надерзить
начальству, богу и своей жалкой доле.
Начальник штаба Ж. в полной форме стоит на крыльце. Прикрыв воспаленные
веки, он с видимым вниманием слушает мужичьи жалобы. Но внимание его не
более как прием. Как Всякий вышколенный и переутомившийся работник, он
умеет в пустые минуты существования полностью прекратить мозговую работу.
В эти немногие минуты блаженного бессмыслия начальник нашего штаба
встряхивает изношенную машину.
Так и на этот раз с мужиками.
Под успокоительный аккомпанемент их бессвязного и отчаянного гула Ж.
следит со стороны за той мягкой толкотней в мозгу, которая предвещает
чистоту и энергию мысли. Дождавшись нужного перебоя, он ухватывает
последнюю мужичью слезу, начальственно огрызается и уходит к себе в штаб
работать.
На этот раз и огрызнуться не пришлось. На огненном англоарабе подскакал
к крыльцу Дьяков, бывший цирковой атлет, а ныне начальник конского запаса
- краснокожий, седоусый, в черном плаще и с серебряными лампасами вдоль
красных шаровар.
- Честным стервам игуменье благословенье! - прокричал он, осаживая коня
на карьере, и в то же мгновенье к нему под стремя подвалилась облезлая
лошаденка, одна из обмененных казаками.
- Вон, товарищ начальник, - завопил мужик, хлопая себя по штанам, - вон
чего ваш брат дает нашему брату... Видал, чего дают? Хозяйствуй на ей...
- А за этого коня, - раздельно и веско начал тогда Дьяков, - за этого
коня, почтенный друг, ты в полном своем праве получить в конском запасе
пятнадцать тысяч рублей, а ежели этот конь был бы повеселее, то в ефтим
случае ты получил бы, желанный друг, в конском запасе двадцать тысяч
рублей. Но, однако, что конь упал, - это не хвакт. Ежели конь упал и
подымается, то это - конь; ежели он, обратно сказать, не подымается, тогда
это не конь. Но, между прочим, эта справная кобылка у меня подымется...
- О господи, мамуня же ты моя всемилостивая! - взмахнул руками мужик. -
Где ей, сироте, подняться... Она, сирота, подохнет...
- Обижаешь коня, кум, - с глубоким убеждением ответил Дьяков, -
прямо-таки богохульствуешь, кум, - и он ловко снял с седла свое статное
тело атлета. Расправляя прекрасные ноги, схваченные в коленях ремешком,
пышный и ловкий, как на сцене, он двинулся к издыхающему животному. Оно
уныло уставилось на Дьякова своим крутым глубоким глазом, слизнуло с его
малиновой ладони невидимое какое-то повеление, и тотчас же обессиленная
лошадь почувствовала умелую силу, истекавшую от этого седого, цветущего и
молодцеватого Ромео. Поводя мордой и скользя подламывающимися ногами,
ощущая нетерпеливое и властное щекотание хлыста под брюхом, кляча
медленно, внимательно становилась на ноги. И вот все м