Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
ого сурового пайкового
хлеба я запивал чаем сладким, дымящимся, играющим коралловыми звездами на
граненых стенках стакана. Бархат сидений поглаживал пухлыми ладонями мои
худые бока. За окном на петербургский гранит, помертвевший от стужи,
ложились пушистые кристаллы снега.
Свет - сияющими лимонными столбами струился по теплым стенам, трогал
корешки книг, и они мерцали ему в ответ голубым золотом.
Книги - истлевшие и душистые страницы - они отвели меня в далекую
Данию. Больше полустолетия тому назад их дарили юной принцессе,
отправлявшейся из своей маленькой и целомудренной страны в свирепую
Россию. На строгих титулах, выцветшими чернилами, в грех косых строчках,
прощались с принцессой воспитавшие ее придворные дамы и подруги из
Копенгагена - дочери государственных советников, учителя - пергаментные
профессора из лицея и отец-король и мать-королева, плачущая мать. Длинные
полки маленьких пузатых книг с почерневшими золотыми обрезами, детские
евангелия, перепачканные чернилами, робкими кляксами, неуклюжими
самодельными обращениями к Господу Иисусу, сафьяновые томики Ламартина и
Шенье с засохшими, рассыпающимися в пыли цветами. Я перебираю эти
истончившиеся листки, пережившие забвение, образ неведомой страны, нить
необычайных дней возникает передо мной - низкие ограды вокруг королевских
садов, роса на подстриженных газонах, сонные изумруды каналов и длинный
король с шоколадными баками, покойное гудение колокола над дворцовой
церковью и, может быть, любовь, девическая любовь, короткий шепот в
тяжелых залах. Маленькая женщина с притертым пудрой лицом, пронырливая
интриганка с неутомимой страстью к властвованью, яростная самка среди
Преображенских гренадеров, безжалостная, но внимательная мать,
раздавленная немкой - императрица Мария Федоровна развивает передо мной
свиток своей глухой и долгой жизни.
Только поздним вечером я оторвался от этой жалкой и трогательной
летописи, от призраков с окровавленными черепами. У вычурного коричневого
потолка по-прежнему спокойно пылали хрустальные шары, налитые роящейся
пылью. Возле драных моих башмаков, на синих коврах застыли свинцовые
ручейки. Утомленный работой мозга и этим жаром тишины, я заснул.
Ночью - по тускло блистающему паркету коридоров - я пробирался к
выходу. Кабинет Александра III-го - высокая коробка с заколоченными
окнами, выходящими на Невский. Комнаты Михаила Александровича -
веселенькая квартира просвещенного офицера, занимающегося гимнастикой,
стены обтянуты светленькой материей в бледно-розовых разводах, на низких
каминах фарфоровые безделушки, подделанные под наивность и ненужную
мясистость семнадцатого века.
Я долго ждал, прижавшись к колонне, пока не заснул последний придворный
лакей. Он свесил сморщенные, по давней привычке, выбритые щеки, фонарь
слабо золотил его упавший высокий лоб.
В первом часу ночи я был на улице. Невский принял меня в свое бессонное
чрево. Я пошел спать на Николаевский вокзал. Те, кто бежал отсюда, пусть
знают, что в Петербурге есть где провести вечер бездомному поэту.
ЛИНИЯ И ЦВЕТ
Александра Федоровича Керенского я увидел впервые двадцатого декабря
тысяча девятьсот шестнадцатого года в обеденной зале санатории Оллила. Нас
познакомил присяжный поверенный Зацареный из Туркестана. О Зацареном я
знал, что он сделал себе обрезание на сороковом году жизни. Великий князь
Петр Николаевич, опальный безумец, сосланный в Ташкент, дорожил дружбой
Зацареного. Великий князь этот ходил по улицам Ташкента нагишом, женился
на казачке, ставил свечи перед портретом Вольтера, как перед образом
Иисуса Христа, и осушил беспредельные равнины Амударьи. Зацареный был ему
другом.
Итак - Оллила. В десяти километрах от нас сияли синие граниты
Гельсингфорса. О Гельсингфорс, любовь моего сердца. О небо, текущее над
эспланадой и улетающее, как птица.
Итак - Оллила. Северные цветы тлеют в вазах. Оленьи рога распростерлись
на сумрачных плафонах. В обеденной зале пахнет сосной, прохладной грудью
графини Тышкевич и шелковым бельем английских офицеров.
За столом рядом с Керенским сидит учтивый выкрест из департамента
полиции. От него направо норвежец Никкельсен, владелец китобойного судна.
Налево - графиня Тышкевич, прекрасная, как Мария-Антуанетта.
Керенский с®ел три сладких и ушел со мною в лес. Мимо нас пробежала на
лыжах фрекен Кирсти.
- Кто это? - спросил Александр Федорович.
- Это дочь Никкельсена, фрекен Кирсти, - сказал я, - как она хороша...
Потом мы увидели вейку старого Иоганеса.
- Кто это? - спросил Александр Федорович.
- Это старый Иоганес, - сказал я. - Он везет из Гельсингфорса коньяк и
фрукты. Разве вы не знаете кучера Иоганеса?
- Я знаю здесь всех, - ответил Керенский, - но я никого не вижу.
- Вы близоруки, Александр Федорович?
- Да, я близорук.
- Нужны очки, Александр Федорович.
- Никогда.
Тогда я сказал с юношеской живостью:
- Подумайте, вы не только слепы, вы почти мертвы. Линия, божественная
черта, властительница мира, ускользнула от вас навсегда. Мы ходим с вами
по саду очарований, в неописуемом финском лесу. До последнего нашего часа
мы не узнаем ничего лучшего. И вот вы не видите обледенелых и розовых
краев водопада, там, у реки. Плакучая ива, склонившаяся над водопадом, -
вы не видите ее японской резьбы. Красные стволы сосен осыпаны снегом.
Зернистый блеск роится в снегах. Он начинается мертвенной линией,
прильнувшей к дереву и на поверхности волнистой, как линия Леонардо,
увенчан отражением пылающих облаков. А шелковый чулок фрекен Кирсти и
линия ее уже зрелой ноги? Купите очки, Александр Федорович, заклинаю
вас...
- Дитя, - ответил он, - не тратьте пороху. Полтинник за очки - это
единственный полтинник, который я сберегу. Мне не нужна ваша линия,
низменная, как действительность. Вы живете не лучше учителя тригонометрии,
а я об®ят чудесами даже в Клязьме. Зачем мне веснушки на лице фрекен
Кирсти, когда я, едва различая ее, угадываю в этой девушке все то, что я
хочу угадать? Зачем мне облака на этом чухонском небе, когда я вижу
мечущийся океан над моей головой? Зачем мне линии - когда у меня есть
цвета? Весь мир для меня - гигантский театр, в котором я единственный
зритель без бинокля. Оркестр играет вступление к третьему акту, сцена от
меня далеко, как во сне, сердце мое раздувается от восторга, я вижу
пурпурный бархат на Джульетте, лиловые шелка на Ромео и ни одной фальшивой
бороды... И вы хотите ослепить меня очками за полтинник...
Вечером я уехал в город. О Гельсингфорс, пристанище моей мечты...
А Александра Федоровича я увидел через полгода, в июне семнадцатого
года, когда он был верховным главнокомандующим российскими армиями и
хозяином наших судеб.
В тот день Троицкий мост был разведен. Путиловские рабочие шли на
Арсенал. Трамвайные вагоны лежали на улицах плашмя, как издохшие лошади.
Митинг был назначен в Народном доме. Александр Федорович произнес речь
о России - матери и жене. Толпа удушала его овчинами своих страстей. Что
увидел в ощетинившихся овчинах он - единственный зритель без бинокля? Не
знаю...
Но вслед за ним на трибуну взошел Троцкий, скривил губы и сказал
голосом, не оставлявшим никакой надежды:
- Товарищи и братья...
ИИСУСОВ ГРЕХ
Жила Арина при номерах на парадной лестнице, а Серега на черной -
младшим дворником. Был промежду них стыд. Родила Арина Сереге на прощеное
воскресенье двойню. Вода текет, звезда сияет, мужик ярится. Произошла
Арина в другой раз в интересное положение, шестой месяц катится, они,
бабьи месяцы, катючие. Сереге в солдаты идтить, вот и запятая. Арина
возьми и скажи:
- Дожидаться тебя мне, Сергуня, нет расчета. Четыре года мы будем в
разлуке, за четыре года мало-мало, а троих рожу. В номерах служить - подол
заворотить. Кто прошел - тот господин, хучь еврей, хучь всякий. Придешь ты
со службы - утроба у мине утомленная, женщина я буду сношенная, рази я до
тебя досягну?
- Диствительно, - качнул головой Серега.
- Женихи при мне сейчас находятся: Трофимыч подрядчик - большие
грубияне, да Исай Абрамыч, старичок, Николо-Святской церкви староста,
слабосильный мужчина, - да мне сила ваша злодейская с души воротит, как на
духу говорю, замордовали совсем... Рассыплюсь я от сего числа через три
месяца, отнесу младенца в воспитательный и пойду за них замуж...
Серега это услыхал, снял с себя ремень, перетянул Арину, геройски по
животу норовит.
- Ты, - говорит ему баба, - до брюха не очень клонись, твоя ведь
начинка, не чужая...
Было тут бито-колочено, текли тут мужичьи слезы, текла тут бабья кровь,
однако ни свету, ни выходу. Пришла тогда баба к Иисусу Христу и говорит:
- Так и так, господи Иисусе. Я - баба Арина с номерей "Мадрид и Лувр",
что на Тверской. В номерах служить - подол заворотить. Кто прошел - тот
господин, хучь еврей, хучь всякий. Ходит тут по земле раб твой, младший
дворник Серега. Родила я ему в прошлом годе на прощеное воскресенье
двойню...
И все она господу расписала.
- А ежели Сереге в солдаты вовсе не пойтить? - возомнил тут спаситель.
- Околоточный небось потащит...
- Околоточный, - поник головою господь, - я об ем не подумал...
Слышишь, а ежели тебе в чистоте пожить?..
- Четыре-то года? - ответила баба. - Тебя послушать - всем людям
разживотиться надо, у тебя это давняя повадка, а приплод где возьмешь? Ты
меня толком облегчи...
Навернулся тут на господни щеки румянец, задела его баба за живое,
однако смолчал. В ухо себя не поцелуешь, это и богу ведомо.
- Вот что, раба божия, славная грешница дева Арина, - возвестил тут
господь во славе своей, - шаландается у меня на небесах ангелок, Альфредом
звать, совсем от рук отбился, все плачет: что это вы, господи, меня на
двадцатом году жизни в ангелы произвели, когда я вполне бодрый юноша. Дам
я тебе, угодница, Альфреда-ангела на четыре года в мужья. Он тебе и
молитва, он тебе и защита, он тебе и хахаль. А родить от него не токмо что
ребенка, а и утенка немыслимо, потому забавы в нем много, а серьезности
нет...
- Это мне и надо, - взмолилась дева Арина, - я от их серьезности
почитай три раза в два года помираю...
- Будет тебе сладостный отдых, дитя божие Арина, будет тебе легкая
молитва, как песня. Аминь.
На том и порешили. Привели сюда Альфреда. Щуплый парнишка, нежный, за
голубыми плечиками два крыла колышутся, играют розовым огнем, как голуби в
небесах плещутся. Облапила его Арина, рыдает от умиления, от бабьей
душевности.
- Альфредушко, утешеньишко мое, суженый ты мой...
Наказал ей, однако, господь, что как в постелю ложиться - ангелу крылья
сымать надо, они у него на задвижках, вроде как дверные петли, сымать и в
чистую простыню на ночь заворачивать, потому - при каком-нибудь метании
крыло сломать можно, оно ведь из младенческих вздохов состоит, не более
того.
Благословил сей союз господь в последний раз; призвал к этому делу
архиерейский хор, весьма громогласное пение оказали, закуски никакой, а
ни-ни, не полагается, и побежала Арина с Альфредом обнявшись по шелковой
лестничке вниз на землю. Достигли Петровки, - вон ведь куда баба метнула,
- купила она Альфреду (он, между прочим, не то что без порток, а совсем
натуральный был), купила она ему лаковые полсапожки, триковые брюки в
клетку, егерскую фуфайку, жилетку из бархата электрик.
- Остальное, - говорит, - мы, дружочек, дома найдем...
В номерах Арина в тот день не служила, отпросилась. Пришел Серега
скандалить, она к нему не вышла, а сказала из-за двери:
- Сергей Нифантьич, я себе сейчас ноги мыю и просю вас без скандалу
удалиться...
Ни слова не сказал, ушел. Это уже ангельская сила начала себя
оказывать.
А ужин Арина сготовила купецкий, - эх, чертовское в ней было самолюбие.
Полштофа водки, вино особо, сельдь дунайская с картошкой, самовар чаю.
Альфред как эту земную благодать вкусил, так его и сморило. Арина в момент
крылышки ему с петель сняла, упаковала, самого в постелю снесла.
Лежит у нее на пуховой перине, на драной многогрешной постели
белоснежное диво, неземное сияние от него исходит, лунные столбы
вперемежку с красными ходят по комнате, на лучистых ногах качаются. И
плачет Арина и радуется, поет и молится. Выпало тебе, Арина, неслыханное
на этой побитой земле, благословенна ты в женах!
Полштофа до дна выпили. Оно и сказалось. Как заснули - она на Альфреда
брюхом раскаленным, шестимесячным, Серегиным - возьми и навались. Мало ей
с ангелом спать, мало ей того, что никто рядом на стенку не плюет, не
храпит, не сопит, мало ей этого, ражей бабе, яростной, - так нет, еще бы
пузо греть вспученное и горючее. И задавила она ангела божия, задавила
спьяну да с угару, на радостях, задавила, как младенца недельного, под
себя подмяла, и пришел ему смертный конец, и с крыльев, в простыню
завороченных, бледные слезы закапали.
А пришел рассвет - деревья гнутся долу. В далеких лесах северных каждая
елка попом сделалась, каждая елка преклонила колени.
Снова стоит баба перед престолом господним, широка в плечах, могуча, на
красных руках ее юный труп лежит.
- Воззри, господи...
Тут Иисусово кроткое сердце не выдержало, проклял он в сердцах женщину:
- Как повелось на земле, так и с тобой поведется, Арина...
- Что ж, господи, - отвечает ему женщина неслышным голосом, - я ли свое
тяжелое тело сделала, я ли водку курила, я ли бабью душу одинокую, глупую,
выдумала...
- Не желаю я с тобой вожжаться, - восклицает господь Иисус, - задавила
ты мне ангела, ах ты, паскуда...
И кинуло Арину гнойным ветром на землю, на Тверскую улицу, в
присужденные ей номера "Мадрид и Лувр". А там уж море по колено. Серега
гуляет напоследях, как он есть новобранец. Подрядчик Трофимыч только что
из Коломны приехал, увидел Арину, какая она здоровая да краснощекая.
- Ах ты, пузанок, - говорит, и тому подобное.
Исай Абрамыч, старичок, об этом пузанке прослышав, тоже гнусавит.
- Я, - говорит, - не могу с тобой закон иметь после происшедшего,
однако тем же порядком полежать могу...
Ему бы в матери сырой земле лежать, а не то, что как-нибудь иначе,
однако и он в душу поплевал. Все точно с цепи сорвались - кухонные
мальчишки, купцы и инородцы. Торговый человек - он играет.
И вот тут сказке конец.
Перед тем как родить, потому что время три месяца отчеканило, вышла
Арина на черный двор за дворницкую, подняла свой ужасно громадный живот к
шелковым небесам и промолвила бессмысленно:
- Вишь, господи, вот пузо. Барабанят по ем, ровно горох. И что это
такое - не пойму. И опять этого, господи, не желаю...
Слезами омыл Иисус Арину в ответ, на колени стал спаситель.
- Прости меня, Аринушка, бога грешного, и что я это с тобой исделал...
- Нету тебе моего прощения, Иисус Христос, - отвечает ему Арина, -
нету.
КОНЕЦ СВ.ИПАТИЯ
Вчера я был в Ипатьевском монастыре, и монах Илларион, последний из
обитающих здесь монахов, показывал мне дом бояр Романовых.
Московские люди пришли сюда в 1613 году просить на царство Михаила
Федоровича.
Я увидел истоптанный угол, где молилась инокиня Марфа, мать царя,
сумрачную ее опочивальню и вышку, откуда она смотрела гоньбу волков в
костромских лесах.
Мы прошли с Илларионом по ветхим мостикам, заваленным сугробами,
распугали ворон, угнездившихся в боярском терему, и вышли к церкви
неописуемой красоты.
Обведенная венцом снегов, раскрашенная кармином и лазурью, она легла на
задымленное небо севера, как пестрый бабий платок, расписанный русскими
цветами.
Линии непышных ее куполов были целомудренны, голубые ее пристроечки
были пузаты, и узорчатые переплеты окон блестели на солнце ненужным
блеском.
В пустынной этой церкви я нашел железные ворота, подаренные Иваном
Грозным, и обошел древние иконы, весь этот склеп и тлен безжалостной
святыни.
Угодники - бесноватые нагие мужики с истлевшими бедрами - корчились на
ободранных стенах, и рядом с ними была написана российская богородица:
худая баба, с раздвинутыми коленями и волочащимися грудями, похожими на
две лишние зеленые руки.
Древние иконы окружили беспечное мое сердце холодом мертвенных своих
страстей, и я едва спасся от них, от гробовых этих угодников.
Их бог лежал в церкви, закостеневший и начищенный, как мертвец, уже
обмытый в своем дому, но оставленный без погребения.
Один отец Илларион бродил вокруг своих трупов. Он припадал на левую
ногу, задремывал, чесал в грязной бороде и скоро надоел мне.
Тогда я распахнул врата Ивана Четвертого, пробежал под черными сводами
на площадку, и там блеснула мне Волга, закованная во льды.
Дым Костромы поднимался кверху, пробивая снега; мужики, одетые в желтые
нимбы стужи, возили муку на дровнях, и битюги их вбивали в лед железные
копыта.
Рыжие битюги, обвешанные инеем и паром, шумно дышали на реке, розовые
молнии севера летали в соснах, и толпы, неведомые толпы, ползли вверх по
обледенелым склонам.
Зажигательный ветер дул на них с Волги, множество баб проваливалось в
сугробы, но бабы шли все выше и стягивались к монастырю, как осаждающие
колонны.
Женский хохот гремел над горой, самоварные трубы и лохани в®езжали на
под®ем, мальчишеские коньки стенали на поворотах.
Старые старухи втаскивали ношу на высокую гору - на гору святого
Ипатия, - младенцы спали в их салазках, и белые козы шли у старух на
поводу.
- Черти, - закричал я, увидев их, и отступил перед неслыханным
нашествием. - Не к инокине ли Марфе идете вы, чтобы просить на царство
Михаила Романова, ее сына?
- Ну тебя к шуту! - ответила мне баба и выступила вперед. - Зачем
играешь с нами на дороге? Нам детей, что ль, от тебя нести?
И, вложившись в сани, она вкатила их на монастырский двор и чуть не
сбила с ног потерявшегося отца Иллариона. Она вкатила в колыбель царей
московских свои лохани, своих гусей, свой граммофон без трубы и,
назвавшись Савичевой, потребовала для себя квартиру N_19 в архиерейских
покоях.
И, к удивлению моему, Савичевой дали эту квартиру и всем другим вслед
за нею.
И мне об®яснили тут, что союз текстильщиков отстроил в сгоревшем
корпусе 40 квартир для рабочих Костромской об®единенной льняной
мануфактуры и что сегодня они переселяются в монастырь.
Отец Илларион, стоя в воротах, пересчитал всех коз и переселенцев;
потом он позвал меня чай пить и в молчании поставил на стол чашки,
украденные им во дворе при взятии в музей утвари бояр Романовых.
Мы пили чай из этих чашек до поту, бабьи босые ноги топтались перед
нами, на подоконниках: бабы мыли стекла на новых местах.
Потом дым повалил изо всех труб, точно сговорился, незнакомый петух
взлетел на могилу игумена отца Сиония и загорланил, чья-то гармошка,
протомившись в интродукциях, запела нежную песню, и чужая старушонка в
зипуне, просунув голову в келью отца Иллариона, попросила у него взаймы
щепотку соли ко щам.
Был уже вечер, когда к нам пришла старушонка: багровые облака пухли над
Волгой, термометр на наружной стене показывал 40 градусов мороза,
исполинские костры, изнемогая, метались на реке, - все же неунывающий
какой-то парень упрямо лез
Страницы:
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -