Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
одит. А пока что, зеленью и подгрунтовкой белой,
расписывал он на ящике вид: речка, как есть живая ихняя
Мамура-речка, а над речкой - ветлы, а над ве...
- А-ах! - как гром разразила его сверху Шмитова рука.
- Т-ты красишь? Ты... красишь? Я... тебе... что... велел?
И еще что-то кричал Шмит - может, и не слова даже, очень
даже просто, что не слова, - кричал и бил прислонившегося к
зарядному ящику Муравья. Бил - и все больше хотелось бить: до
крови, до стонов, до закатившихся глаз. Так же неудержно, как
раньше хотелось без конца тоненькую Марусю подымать на руки,
целовать - неудержно.
Со страху ли, или уж больно большим преступником видел
себя Муравей, но только не кричал он. А Шмиту попритчилось тут
упрямство. Нужно было одолеть, нужен был... нужен был -
задыхался Шмит - нужен был крик, стон.
Шмит вытащил из кармана револьвер - и только тут Муравей
заорал благим матом.
На поле за пороховым погребом услыхали. Размахивали
руками, прыгали через канавы, неслись сюда черные фигуры. И
впереди был Андрей Иваныч: он дежурил сегодня с солдатами.
Шмит поглядел на Андрея Иваныча, что-то хотел ему сказать,
но уж близко дышали, запалились, бежавши, солдаты. Шмит махнул
рукой и медленно пошел.
Солдаты стояли в кругу вкруг лежащего, вытягивали головы,
долго никто не насмеливался подойти. Потом вылез, кряхтя, из
середины неуклюже-степенный детина, присел на карачки к
Муравью:
- Э-эх, сердешный, как он тебя, знычть, ловко
оборудовал...
Андрей Иваныч узнал Аржаного. Аржаной приподнял голову
Муравью и умело, как будто это не впервой ему, обматывал
ситцевым платком.
"Да, это Аржаной, тот самый, что манзу убил. Тот самый..."
- И задумался Андрей Иваныч.
17. Клуб ланцепупов.
Все уж это знали, что Шмит совсем, как бешеный, бегает. И
когда нежданно-негаданно вошел он в столовую собрания, все, как
по команде, притихли, прижухли, даром, что навеселе были.
- Ну, что ж вы, господа? О чем? - Шмит оперся о стол, с
тяжелой усмешкой.
Все сидели, а он стоял: вот это будто, самое неловкое и
было, вертелись. Кто-то не вытерпел и вскочил:
- Мы... мы ане-анекдот...
- Ка-акой анекдот?
... "Какой?" Как нарочно, вылетели все из головы: какой
же. "А вдруг он нюхом учует, что мы говорили о нем и..."
Выручил капитан Нечеса. Поковырял сизый свой нос и сказал:
- А мы... это, да, армянский - знаешь? Одын ходыт, другой
ходыт... двэнадцатый ходыт, что такой?
Шмит почти улыбнулся:
- А-а, двэнадцатый ходыт? Стало быть, капитан-Нечесовы
дети...
Все подхватили, загоготали облегченно:
"Что же, он даже и ничего вовсе, даже и шутит"...
Шмит обвел их всех острыми, железно-серыми глазами,
каждого ощупал отдельно и сказал:
- Господа, а не осточертело вам здесь? Не пора ли
чего-нибудь этакого похлеще? А? Не ахнуть ли нам в город, в
ланцепуповский клубик, например? Чуть ли не с год ведь не были.
Шмит глядел, искал: "Поедут - не поедут? А вдруг - поедут,
и мы там где-нибудь встретим Аза... Азанчеева? Вдруг - ведь
может же"...
Публика оживилась.
- Теперь? Да ведь о полночь уж... С ума спятить! - всю
ночь переть туда - ехать... Ветер, качать будет...
- Ну-с? Как же? - усмешкой хлестнул Шмит Андрея Иваныча,
уперся в широкий Андрея-Иванычев лоб.
Андрей Иваныч вышел вперед и сказал, хотя и не знал даже
толком, что за клуб такой ланцепупов, - сказал:
- Я еду.
Лиха беда начать, а там уж пойдет. Загалдели: - и я, и я!
Засуетились, застегивали шинели, пошли к берегу. Не поехал
только Нечеса.
На воде был такой холодина, что все языки подвязались.
Свистел, жуть нагонял ветер. Дремали, сидя. Без конца, всю
ночь, колотилась головою волна о железный борт.
Под'езжали на рассвете. Медленно, презрительно, величаво
выкатывалось из воды солнце. Сразу стало стыдно клевать носом,
вскочили, глядели на непроснувшийся, розово-синий на горе
город.
Растолкали на пристани китайцев-извозчиков и покатили
гуськом на пяти дребезгливых подводах на самый край города.
На звонок дверь, как у Кащея во дворце, сама растворилась:
людей не видать было. Шопотом, воровато вошли в приготовленную
комнату, вида необычного, очень длинную: коридор, а не комната.
У одной стены - узкий, весь в бутылках, стол. А насупротив, где
окна - ничего: пусто, гладко.
Шмит налил полнехонек стакан рома, выпил, рука у него чуть
дрожала, глаза узились и кололи.
- Ну, что ж, господа, жребий?
Кинули жребий. Выпал орел четверым: Шмиту, Молочке,
Тихменю, Нестерову. Отчего-то розовость Молочкова мигом
полиняла.
- Я бросаю! - крикнул Шмит и кинул за окно большой, весело
сверкнувший золотой.
На раскрытом окне опущена и парусом вздувается штора.
Стали у окна попарно - справа и слева, вынули револьверы,
вытянулись, ждали. Резкий, кованный профиль Шмита, острый,
выдвинутый вперед подбородок, закрытые глаза...
- Но зачем же они... - поднял было голову Андрей Иваныч:
ничего не понимал.
На него цыкнули: притих. У всех были красные, дикие глаза,
с прозеленью лица: может, от бессонной ночи. Вихрились какие-то
несуразные обрывки слов в головах. Лили в себя спирт. Сердце -
в нестерпимых, сладко-мучительных тисках.
Плыл вверх солнечный квадрат на белой занавеске. Все так
же молча сидели. Не знал никто: час прошел, или два, или...
Шаги по тротуару под окном. Какая-то одинаковая у всех
судорога - и четыре нестройных, вразброд, выстрела.
Вскочили, взбудораженно загалдели, все кинулись к окну. У
самой стены лежал на спине в ватной синей кофте манза:
нагнулся, было, за новеньким, золотым. Но поднять, должно быть,
не успел.
Уж что было дальше, не видал Андрей Иваныч. От ночи ли
бессонной, от винного ли дурмана, или еще от чего, но только
сомлел он. Как стоял у окна, так тут же на пол и сел.
Очнулся: совсем близко над ним Шмитовы железно-серые
глаза.
- Разве мыслимо? - Шмит встал с колен, выпрямился. -
Офицер, как институтка, на кровь не может глядеть. Я всегда это
говорю: офицер в мирное время должен учиться убивать...
Андрей Иваныч медленно поднимался с полу - шатнулся -
схватился за Тихменя.
Тихмень взял его под руку, повел к выходу:
- Пойдемте, голубчик, пойдемте. Вам еще рано, погодите...
Вышли в маленький голый садик с почернелым забором, с
печально-непокрытой землей. Только недавно еще вышло на небо
солнце, а уж затягивался смертной пленкой тумана его зрак.
Тихмень сбросил фуражку, провел рукой по зализам своим,
глянул вверх:
- Скверно. Все скверно. Так скверно! - сказал он скрипуче.
Махнул рукой, и опять сидел молча, слишком длинный, непрочный.
Полз ржавый, ржавящий, желтый туман.
- Хотя бы война какая, что ли... - буркнул в нос Тихмень.
- Хороши мы будем на войне!
Хотел это только сказать или сказал - и сам того не знал
Андрей Иваныч: в голове колотилось, клочьями неслось стремглав,
путалось.
18. Альянс.
Пост великий, мокреть, теплынь. Чавкает под ногами грязь,
- так чавкает, что вот-вот человека проглотит.
И глотает. Нету уж сил карачиться, сонный тонет человек и,
засыпая, молит: "Ох, война бы, что ли... Пожар бы, запой бы уж,
что ли"...
Чавкает грязь. Гиблые бродят люди по косе, в океан
уходящей. Чертятся на черном вдалеке белые полосочки - корабли.
Ах, не завернет ли какой-нибудь и сюда? С великого поста ведь
всегда заходить начинают. Вот, в прошлом году уж целых два в
феврале зашли, - заверни, миленький, ах, заверни... Нет! Ну,
так, может быть - завтра?
И завтра пришло. Как снег на голову, как веселый снег -
свалились французы.
В тот час сидели на пристани Молочко и Тихмень, вспоминали
клуб ланцепупов, глядели в даль. Вдали дымок, и все ближе, все
быстрее - и уж вот он, весь виден - крейсер, белый и ладный,
как лебедь, и французский флаг. Тихмень оробел и наутек
пустился. А Молочко остался, загарцовал, взыграл: он первым все
узнает, он первым - встретит, он первым - расскажет!
- Я счастлив приветствовать вас на далекой, хотя и
русской... то есть, на русской, хотя и далекой земле...
Вот как выразился Молочко: он лицом в грязь не ударит.
Ведь у него француженка-гувернантка была...
Французский лейтенантик, которому сказана была Молочкова
речь, не улыбнулся - сдержался:
- Наш адмирал просит разрешения осмотреть батарею и пост.
- Господи, да я... Я побегу, я - в момент, - и помчался
Молочко.
Но к кому сунуться-то, к кому бежать? Никого из начальства
нету, за старшого Нечеса остался. А Нечеса очень невразумителен
бывает, коли не в пору его после обеда взбудить. Беда да и
только!
- Капитан Нечеса, капитан... Вставайте же, французский
адмирал приехал, желает пост осмотреть...
- Хрр... пфф... хрр... Ко-кого?
- Адмирал, говорю, французский!
- К ч-чортовой матери адмирала, спать хочу. Хрр... пфф...
Молочко стянул с капитана накинутый сверху китайский
халат, крикнул Ломайлова:
- Ломайлов, квасу капитану!
Но Ломайлова нету: ушел нынче Ломайлов трубы чистить.
Принесла квасу сама капитанша, Катюшка.
Капитан хлебнул, кой-какие слова стал понимать:
- Францу-узы? Да что они, спятили? Зачем?
- Капитан, поскорей, ради Бога! Ведь у нас с французами
альянс... Ей-Богу, нагорит!
- О, Господи, откуда? за что? Солдаты, солдаты-то каковы с
работами этими генеральскими! Молочко, гони туда, к пороховому,
в сей секунд. Всех чтобы, дьяволов, в лес угнали! Ни один чтобы
с-собачий сын носу не показал!
И вот, капитан Нечеса стоит, наконец, на пристани,
распахнута шинель, на мундире все регалии.
Главная спица в колеснице - Молочко - вертится, сверкает,
переводит. Адмирал французский не первой уж молодости, а тонкий
да ловкий, как в корсете. Вынул книжечку, любопытствует,
записывает.
- А какие у вас порционы солдатам? Так, так. А лошадям?
Сколько рот? А сколько прислуги на орудие? А-а, так!
Пошли всем кагалом в казармы. Там уж успели прибрать,
почистить: ничего себе. Только дух очень русский стоит.
Заторопились французы на вольный воздух.
- Ну, теперь их только к пороховому - и все, и слава
Богу...
И оставался уж один до порохового квартал, как из дома
поручика Нестерова вылез Ломайлов. Кончил трубы чистить, очень
аккуратно все почистил, и в зале, и в спальне. Кончил - и шел
себе до дому с метлой, в отрепьях - лохматая, черная образина.
Адмирал любопытно вскинул пенснэ.
- А-а... А это кто же? - и повернулся к Молочке за
ответом.
Молочко, утопая, взглядом - молил Нечесу, Нечеса
свирепо-символически ворочал глазами.
- Это... э-это ланцепуп, ваше превосходительство! - вякнул
Молочко, вякнул первое, что в голову взбрело. Говорили перед
тем с Тихменем о ланцепупах, ну и...
- Lan-ce-poupe? Это... что ж это значит?
- Это... ме-местный инородец, ваше превосходительство.
Адмирал очень заинтересовался:
- Во-от как? Я и не слыхал такого наименования до сих пор,
а этнографией очень интересуюсь...
- Недавно только открыты, ваше превосходительство.
Генерал записал в книжку:
- Lan-ce-poupe... Очень интересно, очень. Я сделаю доклад
в Географическом обществе. Непременно...
Нечеса задыхался от нетерпенья узнать, что такое вышло и
что за разговор странный - о ланцепупах.
А адмирал - час от часу не легче - уж новую загогулю
загнул Молочке:
- Но... почему же я не вижу ваших солдат, ни одного?
- О-о-они, ваше превосходительство, в... в лесу.
- В лесу-у? Все? Гм, зачем же?
- Их, ваше превосходительство, ланце-ла-ланцепупы эти
самые... То есть они все отправлены, наши солдаты, то есть, на
усмирение, значит, ланцепупов...
- Ах, так это, значит - не совсем еще покоренный народец?
Да у вас тут сюрпризы на каждом шагу!
"Сюрпризы! Какие, вот, от тебя еще будут сюрпризы?
Заврусь, запутаюсь, погублю"... - Молочку уж цыганский пот со
страху прошибал.
Но адмиралу было довольно и этих открытий. Ходил теперь -
и только головою кивал: "Хорошо, очень хорошо, очень
интересно". Ведь не каждый это день случается - открывать новые
племена.
19. Мученики.
И откуда только прыть взялась у такого человека
губошлепого, как капитан Нечеса? Надо быть - с радости, что
негаданно все так ловко сошло с французами. И затеял Нечеса
устроить в собрании французам пир на весь мир.
Французы согласились: никак нельзя, альянс. И пошла писать
губерния. В квартирах офицерских запахло бензином денщики
бросили все дела - наверчивали офицершам папильотки, а Ларька
генеральский разносил приглашения.
Увидала Маруся, как Ларька в калитку к ним вкатился, так и
заметалась, загорелась, забилась. Как на ладони, вот встал
перед ней вечер тот проклятый: заря-лихоманка, семь крестов,
они с Андрей Иванычем вдвоем, и Ларька подает письмо
генеральское.
- Шмит, не пускай его, Шмит, не пускай, не надо!
В Шмите сжалась пружинка, затомила, заныла, запросила мук.
Шмит усмехнулся:
- Не мочь - надо раньше было. А теперь уж моги, - нарочно
открыл дверь из столовой и крикнул в кухню:
- Эй, кто там, давай-ка сюда!
Ларькино имя все же не смог Шмит назвать Ларька вкатился
медно-сияющий, подал билетец, рассказывал:
- И хлопот же, и хлопот с французами этими, беда!
Заставил себя Шмит, расспрашивал нарочно, выдавил даже
улыбку. И Ларька вдруг насмелился:
- А что, ваше-скородие, осмелюсь спросить: французы
водки-то принимают, али как? А то ведь, что ж мы с ними...
И даже засмеялся Шмит. Засмеялся - и звенит все выше, на
самых высоких верхах звенит, не сорваться бы...
А Маруся - у окна, к Ларьке спиной, - уйти не посмела, -
стоит и плечики худенькие ходуном ходят. Видит Шмит - и
смеяться перестать не может, все выше звенит, все выше...
Одни. Кинулась к Шмиту, на холодный пол перед ним,
протянула руки:
- Шмит, но ведь я же для тебя... для тебя то сделала. Ведь
мне же было ужасно, отвратительно, - ведь ты веришь?
Шмита свело судорогой-улыбкой:
- И в сотый раз скажу: значит - было не достаточно мерзко,
не достаточно отвратительно. Значит, жалость ко мне была
сильнее, чем любовь ко мне...
И не знает Маруся, что сделать, чтобы он... Туго заплетены
пальцы... Господи, что же сделать, если у нее - любовь, а у
него - ум, и ничего не скажешь, не придумаешь. Но неужели же он
сам верит в то, что говорит? Ах, ничего, ничего не понять!
Заковался, замкнулся, не он стал, не Шмит...
Маруся встала с холодного пола, тихо ушла в зал. Пугали и
томили темные углы. Но не так, как раньше: не Бука лохматый
мерещился, не Полудушка - веселый сумасшедший, не Враг -
прыгучий нечистый, - мерещилось Шмитово чужое, непонятное лицо.
Зажгла одну лампу на столе; влезла на стул, зажгла
стенную. Но стало только еще больше похоже на тот вечер: тогда
тоже ходила одна и зажигала все лампы.
Потушила, пошла в спальню. "У Шмита - все носки в дырьях,
а я целый месяц все только собираюсь... Не распускаться, нельзя
распускаться".
Села, нагнулась, штопала. Досадливо вытирала глаза: все
набегало на них, застило, работы было не видать. Было уж поздно
- о полночь, когда кончила всю штопку. Выдвинула ящик,
укладывала, на комоде трепетала свеча.
Пришел Шмит. Тяжкий, высокий, мерял спальню взад и вперед,
скрипел пол. Пружинка та самая билась внутри, мучила и мук
искала.
Бросил камень Марусе:
- Ложись, пора.
Она разделась, покорная, маленькая. В рубашке - совсем,
как дитенок: такая тонкая, такие ручки худенькие. Только две
эти старушечьих морщинки по углам губ...
Подошел Шмит, дышал, как запаленный зверь. Маруся, с
закрытыми глазами, лежа, сказала:
- Шмит, но ведь... Шмит... ты любишь ведь? Ты ведь это
хочешь - не так, не просто, как...
- Любить? Я любил...
Шмит задохнулся. "Марусенька, Марусенька, ведь я умираю.
Марусенька, родная, спаси!" Но вслух сказал он:
- Но ведь ты продолжаешь уверять, что меня любишь хм! Ну,
и довольно с тебя. А я... просто хочу.
"Нет, это он так, притворяется... Было бы ужасно"... -
Шмит, не надо, не надо же, ради-ради...
Но со Шмитом совладать ей разве? Измял всю, скрутил,
силком заставил. Мучительно, смертно-сладко было терзать ее,
дитенка худенького, милого, ее - такую чистую, такую виноватую,
такую любимую...
Так унизительно, так больно было Марусе, что последний,
самый отчаянный не вырвался, а ушел крик вглубь, задушенный,
пронизал злой болью. И на минуту, на секунду одну озарил
далекий сполох: поняла на секунду Шмитову великую злобу, сестру
великой...
Но Шмит уж уходил. Ушел в гостиную - там спать. А может, и
не спать, а ходить всю ночь напролет и глядеть в синие,
совиноглазые окна.
Лежала Маруся одна, во тьме, в пустоте. Исходила слезами
неисходными.
"Он сказал: вы великая, - вспомнила Андрея Иваныча. -
Какая же великая: жалкая, стыдная. Если б он знал все, не
сказал бы"...
Как знать.
20. Пир на весь мир.
Музыка: пять горнистов-солдат и рядовой Муравей с
гармошкой. Эх, музыка, вот, и подкузьмила малость, а то бы -
совсем хорошо. На стенах ветки зеленые, флажки трепыхаются.
Лампы от усердия прикапчивают даже. На парадных шарфах серебро
светит. На барынях брякают брошки, браслеты бабушкины заветные.
И не лучше ли всего розово-сияющий распорядитель Молочко?
Но Тихмень на все глядел скептично - был он еще совершенно
трезв:
"Все это, конечно, ложь. Но это блестит, да. А так как
единственная истина - смерть, и так как я еще живу, то и надо
жить ложью, поверхностно. Значит, правы Молочки, и надо быть
пустоголовым... Но практически? Ах, я сегодня что-то путаю..."
Мимо Тихменя на музыкантов ринулся Молочко:
- Туш, туш! "Двуглавый Орел"! Идут, идут...
Музыка заверещала, задудела, дамы поднялись на цыпочках.
Вошли французы - все затянутые, надушенные, поджарые, ладные во
всех статьях.
Тихмень сперва рот разинул вместе со всеми на минутку.
Потом выделил, обмыслил: французы - и наши. Знакомые
залосненные наши сюртуки, оробелые лица, перекрашенные платья
дам...
"Да... И вот, если ложь окажется еще один раз лжива... Ну
да, эн квадрат, минус на минус - плюс... Практически,
следовательно... Да, что бишь? Я путаюсь, путаюсь"...
- Слушьте-ка, Половец, - дернул Тихмень Андрея Иваныча, -
пойдемте пока что по одной тюкнем: тошнехонько что-й-то...
Да, и Андрею Иванычу было нужно выпить. Хлопнули по одной.
В буфетной голошил коньяк Нечеса - для храбрости: как-никак -
он ведь за главного.
- Шмит-то нынче веселый какой, у-у! - пробурчал Нечеса
сквозь мокрые усы.
- Как, разве тут Шмит? - Андрей Иваныч кинулся обратно в
зал.
Затомила в сердце горько-сладкая томь: не Шмита искал он,
нет... Проплывали мимо французы - в легчайшем пухе вальса
мелькнул потный и красный от счастья Молочко.
"Наврал Нечеса - и к чему? Нет ее. Никого нету"...
И вдруг - громкий, звенящий железом смех Шмита. Кинулся
туда. Вихрились, кружились, толкали пары; казалось, не
добраться.
Шмит и Маруся стояли с французским адмиралом. Шмит
Страницы:
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -