Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
твое оказалось
гораздо больше тебя самой, девочка, если уравновесило великий мятеж. Ты
сидишь, и смотришь пустыми глазами, и ждешь меня, а я... я продал тебя.
Продал, и хуже того - струсил; назвал улицу, дом, и за тобой пошли, но без
меня: я боялся смотреть тебе в глаза...
Но я не мог поступить иначе! Они назвали мне твое имя, и потребовали
тебя, это была окончательная цена... Они знали, что ты жива, и искали, а
мне нужно было купить кого-то в стане Багряного, чтобы бунт закончился
так, как всегда кончаются бунты... И я прав, потому что машину нужно было
остановить любой ценой!
И даже у сожженного дома Арбиха дан-Лаллы я не пожалел ни о чем. Я не
говорил с Нуфкой об этом, но ясно было, что и его судьба тоже входит в
цену, хотя и довеском; надеюсь, что он, верный слову, отдал тебя не просто
так и дорого продал свою жизнь; его убили из-за меня, но уцелеть он не
мог, потому что солидные люди, делая свои дела, обходятся без ненужных
свидетелей, а Нуффир - солидный человек...
Но я не мог поступить иначе! Спасти Арбиха было невозможно, ибо он дал
клятву беречь тебя, сестричка, и ничто не заставило бы его эту клятву
нарушить... А ты уже была продана, продана очень дорого - и что значила
для тех, кто тебя купил, еще одна старая жизнь... Но я нрав даже в этом,
потому что здесь уже не до чистоты рук, если машину нужно было остановить
любой ценой!
Что подумал обо мне Нуфка? Это его дело, я не сказал каффару о своем
интересе впрямую; надо думать, они решили, что я - из людей императора, а
вся одиссея моя - лишь преамбула к торговле и предложению столь
безусловной гарантии, как дочь почти напрочь выбитых дан-Баэлей...
Но я не мог поступить иначе! Арбих... О нем я буду помнить до конца
дней своих... но он, в конце концов, был стар, ему уже недолго
оставалось... да и не знал же я наверняка, что люди Нуфки займутся им! А
Олла, что ж... она родилась графиней и останется ею, ей жить здесь... И я,
в сущности, ничего не изменил, я вошел в ее жизнь и исчез из нее, это было
неизбежно... А я очутился здесь лишь потому только, что машину нужно было
остановить любой ценой!
Я уговаривал себя, я делал это истово - и почти преуспел, так что даже
сумел не сорваться, когда увидел ее, а рядом с ней - Вудри, который ее
купил. Я ненавидел его, его мясистые губы, его довольную ухмылку - но
понимал в то же время, что не имею права на ненависть, что ненависть эта
есть лишь потому, что он ее купил... но он-то всего лишь купил, а продал
я!
Но черт с ним! - зато взбесившийся кибер уже не начнет строить на
людских костях свое холодное царство логической справедливости... кости
все равно лягут, но так уж повелось, что крестьянские бунты кончаются
колесами и кольями, тут я ничего не могу поделать...
А что я вообще могу? Я могу вернуться, и получить снова удостоверение
штатного сотрудника, и отпуск; Серега хлопнет меня по плечу, а я смогу
выставить ему ящик "Наполеона"; а еще я могу с®ездить на Фрязино-IV и
поцеловать Аришку, а потом рвануть чуть дальше и дать по морде кому
следует... все это я могу, но это мои дела, земные дела...
И пока я уговаривал себя, отводя глаза, палач ушел с помоста, а
помощник его вынул из жаровни длинные иглы и подошел к киберу, и воткнул в
щели забрала рдеющие стальные острия... И все мои доводы стали шпиком,
потому что в небо над площадью ввинтился жуткий, невероятный, выматывающий
душу _Ч_е_л_о_в_е_ч_е_с_к_и_й_ вопль. Визг! Крик!! Вой!!!
Кричал кибер.
Господи, как же он кричал! - дергаясь и вырываясь из цепей, из
просмоленных канатов, а из-под забрала двумя струйками сочилась кровь.
Человеческая кровь, едва заметная, но все-таки более темная, чем багряные
латы, он выл и бился у столба, а пламя уже подбиралось к нему, и лизнуло,
и охватило полностью... доспехи вздулись, багряный суперпласт почернел и
растекся бесформенной массой, из которой внезапно пополз, мешаясь с
тяжелым вонючим дымом, душистый аромат жарящегося мяса. А кибер кричал,
кричал, и наконец умолк. Обвис на цепях, бесформенный, вкусно пахнущий и
безмолвный.
...Когда я очнулся, небо посерело и сквозь пока еще светлые облака
проглядывали легким намеком рога полумесяца. Площадь опустела, трибуна
знати была оголена, ковры и ленты сняты, зеваки разбрелись и только
несколько десятков слабонервных, вроде меня, лежали то там, то здесь...
Иногда кто-то, пришедший в себя, приподнимался, дико осматривался по
сторонам и торопливо исчезал под добродушную ругань стражников, оцепивших
помост. Мне и остальным повезло: толпа расходилась довольная, отчего и не
стала топтать лежащих; через нас, видимо, просто переступали. Лишь
несколько человек были странно плоски и взлохмачены, словно бы размазаны
по плитам. Но около них уже копошились уборщики, скидывая мусор в ящики
железными скребками. Я показал стражнику монету, и кряжистый дядька с
торчащими рыжими усами перестал угрожать древком алебарды; после второго
золотого он стал почти любезен, а получив на себя и напарника еще три,
позволил мне подняться на помост.
Там тоже успели прибрать. Только кровь не стали вытирать с плахи и
крупные сине-зеленые мухи ползали по красному, начинающему уже
подергиваться по краям ржавчиной; их крылышки слегка вибрировали, усики
шевелились, лапки вязли в липком, и они с заметным трудом взлетали,
басовито гудя, описывали один-два круга и вновь пикировали на
загустевающие пятна. Меня передернуло, мягко подломились ноги; я заставил
себя не смотреть и прошел к краю помоста, к расцвеченным окалиной щитам и
столбу, с которого свисало черно-бесформенное. Не хотелось этого делать,
но нужно было убедиться, увидеть вблизи, иначе я не выдержал бы и заставил
себя поверить, что все виденное и слышанное было бредом, что горела
машина, а все остальное - лишь фантасмагория, порожденная перенакаленными
нервами.
Я подошел к самому столбу, вплотную, и увидел черный огрызок горелого
суперпласта, стекшийся в громадную грушу, а сверху, в узкой ее части, где
огонь выплавил дыру, скалились в бугристой гари белые-пребелые зубы. И
меня вывернуло прямо на помост, что обошлось еще в три золотых.
Этого хватило вполне. В тот же вечер я покинул Новую Столицу, пристав к
каравану, уходящему на Восток. Повозки были набиты битком: беженцы
возвращались домой, они торопились отстраивать пепелища и это был неплохой
барыш! - купцы охотно принимались за извоз. Они были веселы и необычайно
щедры, радовались спокойствию на дорогах, благословляли магистра, славили
императора и на каждом привале пели во здравие графа Вудрина, который
"...даром, что разбойник, а, вишь ты, как свою выгоду понимает..." и с
которым "...любой честный человек теперь не откажется иметь дело". Я
отнекивался от угощений, меня поначалу беззлобно стыдили, потом
уговаривали, потом кое-кто из беженцев начал поглядывать искоса и шептать
о "проклятом мужиколюбе". Но отстали, когда я безвозмездно излечил
геморрой и два остеохондроза и об®явил, что обдумываю трактат, отчего и
дал обет воздержания.
А возле дороги убивали, и я видел все это. Бунтовщиков вели на казнь в
родные места, под стражей; они умирали достойно, по-человечески, без
пижонства, но и без постыдного визга - не все, конечно, но большинство;
они подходили под петлю и не просили ни о чем, словно и не рождались
скотиной, обреченной на пожизненное пресмыкание. Это сердило господ,
сеньоры зверели, судьи изощрялись в выдумках, так что даже палачи седели
на рабочих местах, но что с того?
Мужики принимали смерть, как награду, крича в последний миг, что
Багряный живи еще вернется. Откуда возник нелепый слух? - не знаю, но он
креп с каждым днем, его повторяли, понизив голое и округлив глаза.
И я понял вдруг то, чего не понимал раньше: отчего так страшны
сеньорские расправы. Да оттого, что человек, единожды осознавший себя
таковым, уже не ляжет по-свински в грязь; виллан, видевший кровь
господина, не стерпит плетки наследника. Выходит, не в устрашение живым
столько крови после бунтов, нет, все гораздо проще: высшим нужно
уничтожить всех, кто очнулся от рабства.
...Я ехал в тряской повозке и думал об Олле, и об Арбихе, и о кибере,
которого уже не найти, а, значит, и не списать, и о том, что это пустяки,
потому что остатки его раскиданы надежно, и снова об Олле - она не
поверит, что я бросил ее, и будет ждать меня, брата, будет ждать долго, до
последнего дня своего; пока что - в своей светелке, а когда подрастет - в
постели, рядом с грубой губастой скотиной; и опять об Арбихе, который
дрался один против десятка ножей, и снова, снова, снова - о парне,
решившемся поднять багряное забрало того, кого проклял Вечный...
Как он смог одолеть самого себя, свой страх? И снять латы? И стать
высшим существом, оставаясь человеком? Как?!
Ну а я, я - сумел бы? Разумеется. Я же не верю ни во что, кроме себя, и
своих друзей, и наших знаний, и могущества Земли. А он? Он верил в
непознаваемое. Но не побежал сломя голову, увидев то, что было под шлемом.
Он решился - надел его на себя.
И вот, сидя в модуле, у стилизованного под земное средневековье
столика, я говорю себе: ты - дерьмо, исполнитель! Неприятно? А что
поделаешь? Ты все продумал, ты в полной мере использовал свои полномочия,
ты выполнил задание... одно только не успел сообразить, торопясь спасти
людей от победы безумной машины. Даже не задумался. О чем? Да о том, что
люди не пойдут за кибером, пускай даже самым разбагряным, они пойдут
только за человеком, хотя бы он и вел их молча.
И что в итоге? Грязь на руках, грязь на душе. И никого ни от чего не
спас, и ничего не предотвратил, наоборот - напортачил, как приготовишка.
Мятеж разгромлен - это ты, землянин, написал чужую историю. Попробуй
теперь, исправь. Слабо. Можно, конечно, взять меч и пойти к людям. Ты
победишь императора, ты разобьешь магистра, знаний хватит. Но чего стоит
стадо, слепо идущее за всезнающим богом?
И разве нужны вообще боги, если Багряный кричал от боли?
Он был человеком, но человеком, дерзнувшим одеть доспехи бога, - и они
пришлись ему впору. А мне нечего сказать ни Олле, ни Арбиху, ни всем вам,
здешние люди. Что с меня взять? Рожденный богом разве сумеет понять
человека? Зачем же лезть грязными руками? Есть Багряный, нет его - какая
разница? Выбирать не мне. Выбирать вам. Потому что ничто не кончилось.
Потому что снова займутся бунты, и все равно будет Ллан, который страшнее
любого кибера, даже самого бешеного, и все равно будет Вудри, который
никакого кибера не побоится, и все это повторится не однажды - но придет
день, люди поумнеют, они распробуют первого и раскусят второго, и сплюнут,
и найдут новые пути... а вот какие? куда? - решать им самим, никому иному!
- вот в чем все дело.
Самим! Чтобы никто никогда не покупал счастье Земли, продавая мою
Аришку... Господи, я ошибся, я подумал - Оллу, а вышло иначе, и ведь я не
про Землю думаю... но почему не про Землю?
Что же мне делать?
Как исправить то, что _и_с_п_о_л_н_е_н_о_ на совесть?
Я думаю. Я должен придумать. Хотя бы ради моей дочки...
Через час с небольшим меня подберет шлюпка с орбитала.
Я встаю, подхожу ко второму отсеку, откидываю печную заслонку. Передо
мной - кибер-копия. Уже ненужный: легенда окончилась. Через месяцок
пришлют новый. Волка-одиночку с программным управлением, например. Или еще
что подберут.
Что мне терять, кроме места в штате?
Я направляю лампу на отсек. Прямо в лицо мне смотрят прорези глухого
шлема. Дурацкая кукла в багряных доспехах...
Когда в степи по весне отбивают от матери голенастого теленка с
кожистой припухлостью посреди крутого лба, его приводят в отдаленный
загон; он смешно хлопает лиловыми глазами и норовит лизнуть знакомо
пахнущие руки. От незнакомой же руки бежит, забавно взбрыкивая и
покряхтывая в испуге. Это еще не бойцовый бык. Он станет им, когда,
воспитанный должным образом, взроет землю турнирного поля копытом и кровь,
туманящая глаза, сверкнет алыми каплями на усыпанной песком арене. Битва с
единорогом, один на один, железо против кости - вот забава сеньоров, вот
потеха высоких!
Но нелегко воспитать бойцового быка, не каждому дано разбудить в
скалоподобном теле заложенную от роду страсть к схватке и победе. От отца
сына, к внуку, к правнуку передается секрет и тайна обучения единорога.
Вот почему бычьим пастухам во всем поблажка. Даже если рушится мир...
Великий мятеж закончился. Пронесся шквалом яростно опаляющий огонь,
обуглил стены замков и, погашенный щедро расплесканной у врат Новой
Столицы кровью, утих - только искры еще какое-то время плясали над краем,
вспыхивая то там, то здесь и тут же угасая под мечами окольчуженных
отрядов. Тихий покой вернулся в деревни; усмирилось вилланское буйство и
даже вольных людей словно бы не стало: то ли всех перебили, то ли забились
уцелевшие в чащобы да буераки, пережидая лихие времена.
Устав от мести, господа поогляделись и, пересчитав уцелевших, дозволили
им жить и трудиться, дабы возместить утраченное по их же тупой злобе. А
чтобы скоты не забывали о своей удаче, накрепко запретили аж до следующего
Дня Четырех Светлых снимать с шестов головы тех, кому не повезло. Да еще,
заботясь о пропитании вилланов, повесили на околицах деревень лишние рты -
стариков и калек, бесполезных дармоедов. Бели же но правде, то,
разумеется, и для острастки...
Жирные черные птицы вопили над Империей.
А Тоббо уцелел. Ибо раз есть сеньор, значит, ему не обойтись без
единорога. Потому бычьего пастуха и выдернули из десятки, уже вставшей под
виселицу.
Удача пролилась дождем. Не повесили. Не отсекли руку. Не ослепили. А
клейма - пустяк. Только в первые дни, когда твердели сизые струпья, боль
была по-настоящему сильна. Сейчас уже почти поджило. Терпеть можно. А
позора не получилось. Кого стыдиться, ежели, почитай, у каждого мужика,
что выжил, те же метки на лбу и щеках?
Ну и нечего гневить Вечного. Жизнь, какая ни на есть, наладилась,
заскрипела, покатилась, как повозка по наезженной колее. Жаль, правда,
слепенького, но и то сказать: даже крепких стариков по приказу из столицы
вздернули, так что об убогом и речи не было. Висит слепенький на суку
ободранного Древа Справедливости, висит тихохонько рядом со столетним
дедушкой Луло и улыбается, обмазанный смолой, чтоб не сорвался, когда
совсем сгниет. И дедушка тоже улыбается.
Им весело. Живым не до смеха. А поскольку угрюмый виллан - плохой
виллан, решил граф Вудрин открыть корчму. Не сам додумал: каффар
столичный, что Баэль на откуп взял, присоветовал. Однако неглупо. Много
огнянки, дудки, корчмарь-балагур всегда в долг верит - гуляй, виллан!
Веселись! А проспишься - в поле! По себе знает нынешний дан-Баэль силу
огнянки. Пьет, правда, умело, да и вообще, не из плохих сеньор, разве что
завзятый больно. Что захочет, вынь да положь! Вот и женку свою, до
возраста не допустив, в постель взял. От прислуги слышно: что ни ночь -
крики из спальни. Плачет молодая сеньора, братьев на выручку зовет. Видно,
ума лишилась, бедолага: всем известно, что только один брат у нее и был,
да и того... Тсссс, вилланы...
А корчма, она еще чем хороша: мимо целовальникова уха новости не
проходят. Цена же вестишкам по нынешнему-то времени ой какая высокая! Ведь
бродят еще по Златогорью недобитые ватаги, да и тут, в степи, банды
шастают. А ко всему - разговорчики: жив, мол, Багряный, ушел, вырвался.
Вредные слухи, дурные. Разносчиков-то, понятно, поймав, - на сук, да много
ли пользы? Вот ведь отчего подкатывается иной раз каффар-корчмаришка к
бычьему пастуху: скажи-де людям все, как есть, ведь видел же сам, ну и
скажи, а тебе от его светлости, глядишь, поблажка выйдет. Тоббо, однако,
молчит. И раньше был неразговорчив, а сейчас подавно, слова не вытянешь.
Разве что про баб или о быке.
...Тоббо проснулся рано, задолго до зари, от смутной тревоги. Привстал
на локте, прислушался. Тихо. Или примстилось? Нет, прошуршала трава.
Таятся. Кто бы это? Управитель вчера уж был, соседям ни к чему, да и какие
там соседи? - четверть дня до деревни. Степные? Те не стучат. К жилью
выходить стерегутся, боятся графских лазоревых. Много нынче степных, да
все жалкие какие-то, помятые, вожаки все грызутся. Граф Вудрин иной раз в
облавы ходит, это у него ловко, даром, что ли сам...
Тоббо вздрогнул. Тсссс... как можно? Вспомнилась последняя встреча с
графом. Тот завернул, охотясь. Перекусил, угостил огнянкой, расспросил,
растет ли бык да злой ли? И уже на пороге: "Ты, Тоббо, помни... Сам
виноват, сам судьбу выбрал. И болтай поменьше". Подмигнул и уехал.
Граф Вудрин дан-Баэль. Вудри Равный. Вудри Степняк.
Мразь. Предатель.
Мелькнуло перед глазами то, что виделось во снах: падающий шестопер,
кровь, петля. И - в красном цвете: обугленные руины,
кольчужники-лазоревые, задравшие лапы к небу. Белое, искаженное ужасом
мясогубое лицо. Кровавая полоса поперек бороды.
Получи!
Нет. Забудь, Тоббо. Забудь.
В пепле деревни. А те, кто уцелел - пашут. А те, кто не согнулся - в
степи, в Златогорье, в Поречье - бродят волками, каждый сам по себе. Нет
вожаков.
Забудь.
Все прошло. И не повторится.
Эх, Багряный, Багряный...
Шуршание за дверью, словно кто-то отползает. Тоббо опустил ноги с
лежанки, нащупал растоптанные башмаки, натянул исподнее. Взял топор.
Оказалось, зря. Потому что за дверью было пусто. Степь серебрилась и
переливалась темно-зеленым, на востоке начинало светлеть. До утра еще было
долго.
- Кто здесь?
Молчание. Но куст у калитки слегка примят. Кто там: друг или враг?
Неважно. Скорее всего, несчастный бродяга, бегущий в степь.
Тоббо раздвинул кусты.
И увидел.
Они лежали кучкой, аккуратно сложенные.
Круглый щит с золотым колосом. Меч. Латы.
Все - багряное, точно отблеск заката.
И поверх всего - глухой шлем с узкими прорезями для глаз, увенчанный
глубоко насаженной короной, сплетенной из колосьев.
На глазах Тоббо плавилось все это и текло в пламени костра под утробный
вой, несущийся из-под расплывающегося шлема. Потом почернело и стало
похоже не на латы, а на громадный нарост на боку старого дерева. Умерла в
огне колдовская сталь.
Но вот же - лежат. Багряные, гладкие, словно только что из кузни...
Тоббо поднял шлем. Он был странно легким. И таким же - панцирь. И не
тяжелее - щит. И меч тоже - легкий и тупой. Так вот почему Багряный
никогда не обнажал его... С поддельным мечом шел. Крови лишней, выходит,
не хотел. Жалел мразей. А они его пожалели?
Лицо пастуха стало страшным. Прав был отец Ллан. Вот только больно уж
мягок был...
Тоббо повертел бесполезную двуручную игрушку. Зашвырнул далеко в траву.
Вернулся в хижину. Жена, сидя на лежанке, глядела испуганно. Не умеет
иначе, хотя Тоббо давно уж не бьет ее: слишком ясно помнятся ласковые
руки, вытирающие горящие клейма влажной тряпицей, пахнущей травами. Тогда,
встав на ноги, он впервые поцеловал жену.
- Собери поесть. Да побольше.
Жена негромко охнула.
- Тихо!
Затвердевший голос мужа сорвал женщину с места, она засуетилась у печи.
Мясо, сыр, пряные травы. Тоббо опустился на колени и, подсунув нож в