Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
дут они у вас в Великой
Кринице...
Рахивна прикрыла веки и умолкла. Свет лампады стоял в углублениях ее
ступней.
- Вороньковский судья, - очнувшись сказала старуха, - в одни сутки
произвел в Воронькове колгосп... Девять господарей он забрал в холодную...
Наутро их доля была идти на Сахалин. Доню моя, везде люди живут, везде
Христос славится... Перебули тыи господари ночь в холодной, является
стража - брать их... Видчиняет стража дверь от острога, на свете полное
утро, девять господарей качаются под балками, на своих опоясках...
Рахивна долго возилась, прежде чем улечься. Разбирая лоскутки, она
шепталась со своим богом, как шепчутся со стариком, который тут же лежит
на печи, потом сразу и легко задышала. Чужой муж, Гришка Савченко, спал
внизу на лаве. Он сложился, как раздавленный на самом краю, и выгнул
спину; жилетка вздыбилась на ней, голова его была всунута в подушки.
- Мужицкое кохання. - Гапа встряхнула его и растолкала, - я добре знаю
мужицкое це кохання... Отворотили рыло - чоловик от жинки и топтаются...
Не к себе пришел, не к Одарке...
Полночи они катались по лаве, во тьме, с сжатыми губами, с руками,
протянутыми через тьму. Коса Гапы перелетала через подушку. На рассвете
Гришка вскинулся, застонал и заснул, оскалившись. Гапе видны были
коричневые плечи дочерей, низколобых, губатых, с черными грудями.
- Верблюды такие, - подумала она, - откуда они ко мне?..
В дубовой раме окна двинулась тьма. Рассвет раскрыл в тучах фиолетовую
полосу. Гапа вышла во двор. Ветер сжал ее, как студеная вода в реке. Она
запрягла, взвалила на дровни мешки с, пшеницей, - за праздники мука
подбилась у всех. В тумане, в пару рассвета проползла дорога.
На мельнице справились только к следующему вечеру. Весь день шел снег.
У самого села, из льющейся прямой стены, навстречу Гапе вынырнул
коротконогий Юшко Трофим в размокшем треухе. Плечи его, накрытые снежным
океаном, раздались и осели.
- Ну, просыпались, - забормотал он, подходя к саням, и поднял черное
костистое лицо.
- А именно што?.. - Гапа потянула к себе вожжи.
- Ночью вся головка наехала, - сказал Трофим, - бабусю твою
законвертовали... Голова рику приехал, секретарь райкому... Ивашку замели,
на его должность - вороньковский судья...
Усы Трофима поднялись, как у моржа, снег шевелился на них. Гапа тронула
лошадь, потом снова потянула вожжи.
- Трофиме, бабусю за што?..
Юшко остановился и протрубил издалека, сквозь веющие, летящие снега.
- Кажуть, агитацию разводила про конец света...
Припадая на ногу, он пошел дальше, и сейчас же широкую его спину
затерло небо, слившееся с землей.
Под®ехав к хате, Гапа постучала в окно кнутом. Дочери ее торчали у
стола в шалях и башмаках, как на посиделках.
- Маты, - сказала старшая, сваливая мешки, - без вас приходила Одарка,
взяла Гришку до дому...
Дочери накрыли на стол, поставили самовар. Поужинав, Гапа ушла в
сельраду. Там, усевшись на лавках вдоль стен, молчали старики из села
Великая Криница. Окно, разбитое во время прошлых споров, заделали листом
фанеры, стекло лампы было протерто, к щербатой стене прибили плакат -
"Прохання не палить". Вороньковский судья, подняв плечи, читал у стола. Он
читал книгу протоколов великокриницкой сельрады; воротник драпового его
пальтишка был наставлен. Рядом за столом секретарь Харченко писал своему
селу обвинительный акт. Он разносил по разграфленным листам все
преступления, недоимки и штрафы, все раны, явные и скрытые. Приехав в
село, Осмоловский, судья из Воронькова, отказался созвать сборы, общее
собрание граждан, как это делали уполномоченные до него, он не произнес
речи и только приказал составить список недоимщиков, бывших торговцев,
списки их имущества, посевов и усадеб.
Великая Криница молчала, присев на лавки. Свист и треск харченкиного
пера юлил в тишине. Движение пронеслось и замерло, когда в сельраду вошла
Гапа. Голова Евдоким Назаренко оживился, увидев ее.
- То есть, первейший наш актив, товарищ судья, - Евдоким захохотал и
потер ладони, - вдова наша, всех парубков нам перепортила...
Гапа, щурясь, стояла у двери. Гримаса тронула губы Осмоловского, узкий
нос его сморщился. Он наклонил голову и сказал: "Здравствуйте".
- В колгосп первая записалась, - силясь разогнать тучу, Евдоким сыпал
словами, - потом добрые люди подговорили, она и выписалась...
Гапа не двигалась. Кирпичный румянец лежал на ее лице.
- ...А кажуть добрые люди, - произнесла она звучным, низким своим
голосом, - кажуть, что в колгоспе весь народ под одним одеялом спать
будет...
Глаза ее смеялись в неподвижном лице.
- ...А я этому противница, гуртом спать, мы по двох любим, и горилку,
батькови нашему черт, любим...
Мужики засмеялись и оборвали, Гапа щурилась. Судья поднял воспаленные
глаза и кивнул ей. Он с®ежился еще больше, забрал голову в узкие рыжие
руки и снова погрузился в книгу великокриницких протоколов. Гапа
повернулась, статная ее спина зажглась перед оставшимися.
Во дворе, на мокрых досках, расставив колени, сидел дед Абрам, заросший
диким мясом. Желтые космы падали на его плечи.
- Что ты, диду? - спросила Гапа.
- Журюсь, - сказал дед.
Дома у нее дочери уже легли. Поздней ночью, наискосок, в хатыне
комсомольца Нестора Тягая, ртутным языком повис огонек. Осмоловский пришел
на отведенную ему квартиру. На лаву брошен был тулуп, судью ждал ужин -
миска простокваши и краюха хлеба с луковицей. Сняв очки, он прикрыл
ладонями больные глаза - судья, прозванный в районе "двести шестнадцать
процентов". Этой цифры он добился на хлебозаготовках в буйном селе
Воронькове. Тайны, песни, народные поверья облекали проценты Осмоловского.
Он жевал хлеб и луковицу и разостлал перед собой "Правду", инструкции
райкома и сводки Наркомзема по коллективизации. Было поздно, второй час
ночи, когда дверь его раскрылась и женщина, накрест стянутая шалью,
переступила порог.
- Судья, - сказала Гапа, - что с блядьми будет?..
Осмоловский поднял лицо, обтянутое рябоватым огнем.
- Выведутся.
- Житье будет блядям или нет?
- Будет, - сказал судья, - только другое, лучшее.
Баба невидящими глазами уставилась в угол. Она тронула монисто на
груди.
- Спасыби на вашем слове...
Монисто зазвенело. Гапа вышла, притворив за собой дверь.
Беснующаяся, режущая ночь набросилась на нее, кустарники туч, горбатые
льдины с черным блеском в них. Просветляясь, низко неслись облака.
Безмолвие распростерлось над Великой Криницей, над плоской, могильной,
обледенелой пустыней деревенской ночи.
Весна, 1930 г.
ГЮИ ДЕ МОПАССАН
Зимой шестнадцатого года я очутился в Петербурге с фальшивым паспортом
и без гроша денег. Приютил меня учитель русской словесности - Алексей
Казанцев.
Он жил на Песках, в промерзшей желтой, зловонной улице. Приработком к
скудному жалованью были переводы с испанского; в ту пору входил в славу
Бласко Ибаньес.
Казанцев и проездом не бывал в Испании, но любовь к этой стране
заполняла его существо - он знал в Испании все замки, сады и реки. Кроме
меня, к Казанцеву жалось еще множество вышибленных из правильной жизни
людей. Мы жили впроголодь. Изредка бульварные листки печатали мелким
шрифтом наши заметки о происшествиях.
По утрам я околачивался в моргах и полицейских участках.
Счастливее нас был все же Казанцев. У него была родина - Испания.
В ноябре мне представилась должность конторщика на Обуховском заводе,
недурная служба, освобождавшая от воинской повинности.
Я отказался стать конторщиком.
Уже в ту пору - двадцати лет от роду - я сказал себе: лучше голодовка,
тюрьма, скитания, чем сидение за конторкой часов по десять в день. Особой
удали в этом обете нет, но я не нарушал его и не нарушу. Мудрость дедов
сидела в моей голове: мы рождены для наслаждения трудом, дракой, любовью,
мы рождены для этого и ни для чего другого.
Слушая мои рацеи, Казанцев ерошил желтый короткий пух на своей голове.
Ужас в его взгляде перемешивался с восхищением.
На рождестве к нам привалило счастье. Присяжный поверенный Бендерский,
владелец издательства "Альциона", задумал выпустить в свет новое издание
сочинений Мопассана. За перевод взялась жена присяжного поверенного -
Раиса. Из барской затеи ничего не вышло.
У Казанцева, переводившего с испанского, спросили, не знает ли он
человека в помощь Раисе Михайловне. Казанцев указал на меня.
На следующий день, облачившись в чужой пиджак, я отправился к
Бендерским. Они жили на углу Невского и Мойки, в доме, выстроенном из
финляндского гранита и обложенном розовыми колонками, бойницами, каменными
гербами. Банкиры без роду и племени, выкресты, разжившиеся на поставках,
настроили в Петербурге перед войной множество пошлых, фальшиво величавых
этих замков.
По лестнице пролегал красный ковер. На площадках, поднявшись на дыбы,
стояли плюшевые медведи.
В их разверстых пастях горели хрустальные колпаки.
Бендерские жили в третьем этаже. Дверь открыла горничная в наколке, с
высокой грудью. Она ввела меня в гостиную, отделанную в древнеславянском
стиле. На стенах висели синие картины Рериха - доисторические камни и
чудовища. По углам - на поставцах - расставлены были иконы древнего
письма. Горничная с высокой грудью торжественно двигалась по комнате. Она
была стройна, близорука, надменна. В серых раскрытых ее глазах окаменело
распутство. Девушка двигалась медленно. Я подумал, что в любви она, должно
быть, ворочается с неистовым проворством. Парчовый полог, висевший над
дверью, заколебался. В гостиную, неся большую грудь, вошла черноволосая
женщина с розовыми глазами. Не нужно было много времени, чтобы узнать в
Бендерской упоительную эту породу евреек, пришедших к нам из Киева и
Полтавы, из степных, сытых городов, обсаженных каштанами и акациями.
Деньги оборотистых своих мужей эти женщины переливают в розовый жирок на
животе, на затылке, на круглых плечах. Сонливая, нежная их усмешка сводит
с ума гарнизонных офицеров.
- Мопассан - единственная страсть моей жизни, - сказала мне Раиса.
Стараясь удержать качание больших бедер, она вышла из комнаты и
вернулась с переводом "Мисс Гарриэт". В переводе ее не осталось и следа от
фразы Мопассана, свободной, текучей, с длинным дыханием страсти,
Бендерская писала утомительно правильно, безжизненно и развязно - так, как
писали раньше евреи на русском языке.
Я унес рукопись к себе и дома в мансарде Казанцева - среди спящих - всю
ночь прорубал просеки в чужом переводе. Работа эта не так дурна, как
кажется. Фраза рождается на свет хорошей и дурной в одно и то же время.
Тайна заключается в повороте, едва ощутимом. Рычаг должен лежать в руке и
обогреваться. Повернуть его надо один раз, а не два.
Наутро я снес выправленную рукопись. Раиса не лгала, когда говорила о
своей страсти к Мопассану. Она сидела неподвижно во время чтения, сцепив
руки: атласные эти руки текли к земле, лоб ее бледнел, кружевце между
отдавленными грудями отклонялось и трепетало.
- Как вы это сделали?
Тогда я заговорил о стиле, об армии слов, об армии, в которой движутся
все роды оружия. Никакое железо не может войти в человеческое сердце так
леденяще, как точка, поставленная вовремя. Она слушала, склонив голову,
приоткрыв крашеные губы. Черный луч сиял в лакированных ее волосах, гладко
прижатых и разделенных пробором. Облитые чулком ноги с сильными и нежными
икрами расставились по ковру.
Горничная, уводя в сторону окаменевшие распутные глаза, внесла на
подносе завтрак.
Стеклянное петербургское солнце ложилось на блеклый неровный ковер.
Двадцать девять книг Мопассана стояли над столом на полочке. Солнце
тающими пяльцами трогало сафьяновые корешки книг - прекрасную могилу
человеческого сердца.
Нам подали кофе в синих чашечках, и мы стали переводить "Идиллию". Все
помнят рассказ о том, как голодный юноша-плотник отсосал у толстой
кормилицы молоко, тяготившее ее. Это случилось в поезде, шедшем из Ниццы в
Марсель, в знойный полдень, в стране роз, на родине роз, там, где
плантации цветов спускаются к берегу моря...
Я ушел от Бендерских с двадцатью пятью рублями аванса. Наша коммуна на
Песках была пьяна в этот вечер, как стадо упившихся гусей. Мы черпали
ложкой зернистую икру и заедали ее ливерной колбасой. Захмелев, я стал
бранить Толстого.
- Он испугался, ваш граф, он струсил... Его религия - страх...
Испугавшись холода, старости, граф сшил себе фуфайку из веры...
- И дальше? - качая птичьей головой, спрашивая меня Казанцев.
Мы заснули рядом с собственными постелями. Мне приснилась Катя,
сорокалетняя прачка, жившая под нами. По утрам мы брали у нее кипяток. Я и
лица ее толком не успел разглядеть, но во сне мы с Катей бог знает что
делали. Мы измучили друг друга поцелуями. Я не удержался от того, чтобы
зайти к ней на следующее утро за кипятком.
Меня встретила увядшая, перекрещенная шалью женщина, с распустившимися
пепельно-седыми завитками и отсыревшими руками.
С этих пор я всякое утро завтракал у Бендерских. В нашей мансарде
завелась новая печка, селедка, шоколад. Два раза Раиса возила меня на
острова. Я не утерпел и рассказал ей о моем детстве. Рассказ вышел
мрачным, к собственному моему удивлению. Из-под кротовой шапочки на меня
смотрели блестящие попуганные глаза. Рыжий мех ресниц жалобно вздрагивал.
Я познакомился с мужем Раисы - желтолицым евреем с голой головой и
плоским сильным телом, косо устремившимся к полету. Ходили слухи о его
близости к Распутину. Барыши, получаемые им на военных поставках, придали
ему вид одержимого. Глаза его блуждали, ткань действительности порвалась
для него. Раиса смущалась, знакомя новых людей со своим мужем. По
молодости лет я заметил это на неделю позже, чем следовало.
После нового года к Раисе приехали из Киева две ее сестры. Я принес
как-то рукопись "Признания" и, не застав Раисы, вернулся вечером. В
столовой обедали. Оттуда доносилось серебристое кобылье ржанье и гул
мужских голосов, неумеренно ликующих. В богатых домах, не имеющих
традиций, обедают шумно. Шум был еврейский - с перекатами и певучими
окончаниями. Раиса вышла ко мне в бальном платье с голой спиной. Ноги в
колеблющихся лаковых туфельках ступали неловко.
- Я пьяна, голубчик. - И она протянула мне руки, унизанные цепями
платины и звездами изумрудов.
Тело ее качалось, как тело змеи, встающей под музыку к потолку. Она
мотала завитой головой, бренча перстнями, и упала вдруг в кресло с
древнерусской резьбой. На пудреной ее спине тлели рубцы.
За стеной еще раз взорвался женский смех. Из столовой вышли сестры с
усиками, такие же полногрудые и рослые, как Раиса. Груди их были
выставлены вперед, черные волосы развевались. Обе были замужем за своими
собственными Бендерскими. Комната наполнилась бессвязным женским весельем,
весельем зрелых женщин. Мужья закутали сестер в котиковые манто, в
оренбургские платки, заковали их в черные ботики; под снежным забралом
платков остались только нарумяненные пылающие щеки, мраморные носы и глаза
с семитическим близоруким блеском. Пошумев, они уехали в театр, где давали
"Юдифь" с Шаляпиным.
- Я хочу работать, - пролепетала Раиса, протягивая голые руки, - мы
упустили целую неделю...
Она принесла из столовой бутылку и два бокала. Грудь ее свободно лежала
в шелковом мешке платья; соски выпрямились, шелк накрыл их.
- Заветная, - сказала Раиса, разливая вино, - мускат восемьдесят
третьего года. Муж убьет меня, когда узнает...
Я никогда не имел дела с мускатом 83 года и не задумался выпить три
бокала один за другим. Они тотчас же увели меня в переулки, где веяло
оранжевое пламя и слышалась музыка.
- Я пьяна, голубчик... Что у нас сегодня?
- Сегодня у нас "L'aveu"...
- Итак, "Признание". Солнце - герой этого рассказа, le soleil de
France... [солнце Франции (фр.)] Расплавленные капли солнца, упав на рыжую
Селесту, превратились в веснушки. Солнце отполировало отвесными своими
лучами, вином и яблочным сидром рожу кучера Полита. Два раза в неделю
Селеста возила в город на продажу сливки, яйца и куриц. Она платила Политу
за проезд десять су за себя и четыре су за корзину. И в каждую поездку
Полит, подмигивая, справляется у рыжей Селесты: "Когда же мы позабавимся,
ma belle?" [красавица (фр.)] - "Что это значит, мсье Полит?" Подпрыгивая
на козлах, кучер об®яснил: "Позабавиться - это значит позабавиться, черт
меня побери... Парень с девкой - музыки не надо..."
- Я не люблю таких шуток, мсье Полит, - ответила Селеста и отодвинула
от парня свои юбки, нависшие над могучими икрами в красных чулках.
Но этот дьявол Полит все хохотал, все кашлял, - когда-нибудь мы
позабавимся, ma belle, - и веселые слезы катились по его лицу цвета
кирпичной крови и вина.
Я выпил еще бокал заветного муската. Раиса чокнулась со мной.
Горничная с окаменевшими глазами прошла по комнате и исчезла.
Ce diable de Polyte... [этот пройдоха Полит... (фр.)] За два года
Селеста переплатила ему сорок восемь франков. Это пятьдесят франков без
двух. В конце второго года, когда они были одни в дилижансе и Полит,
хвативший сидра перед от®ездом, спросил по своему обыкновению: "А не
позабавиться ли нам сегодня, мамзель Селеста?" - она ответила, потупив
глаза: "Я к вашим услугам, мсье Полит..."
Раиса с хохотом упала на стол. Ce diable de Polyte...
Дилижанс был запряжен белой клячей. Белая кляча с розовыми от старости
губами пошла шагом. Веселое солнце Франции окружило рыдван, закрытый от
мира порыжевшим козырьком. Парень с девкой, музыки им не надо...
Раиса протянула мне бокал. Это был пятый.
- Mon vieux [дружок (фр.)], за Мопассана...
- А не позабавиться ли нам сегодня, ma belle.
Я потянулся к Раисе и поцеловал ее в губы. Они задрожали и вспухли.
- Вы забавный, - сквозь зубы пробормотала Раиса и отшатнулась.
Она прижалась к стене, распластав обнаженные руки. На руках и на плечах
у нее зажглись пятна. Изо всех богов, распятых на кресте, это был самый
обольстительный.
- Потрудитесь сесть, мсье Полит...
Она указала мне на косое синее кресло, сделанное в славянском стиле.
Спинку его составляли сплетения, вырезанные из дерева с расписными
хвостами. Я побрел туда спотыкаясь.
Ночь подложила под голодную мою юность бутылку муската 83 года и
двадцать девять книг, двадцать девять петард, начиненных жалостью, гением,
страстью... Я вскочил, опрокинул стул, задел полку. Двадцать девять томов
обрушились на ковер, страницы их разлетелись, они стали боком... и белая
кляча моей судьбы пошла шагом.
- Вы забавный, - прорычала Раиса.
Я ушел из гранитного дома на Мойке в двенадцатом часу, до того, как
сестры и муж вернулись из театра. Я был трезв и мог ступать по одной
доске, но много лучше было шататься, и я раскачивался из стороны в
сторону, распевая на только что выдуманном мною языке. В туннелях улиц,
обведенных цепью фонарей, валами ходили пары тумана. Чудовища ревели за
кипящими стенами. Мостовые отсекали ноги идущим по ним.
Дома спал Казанцев. Он спал сидя, вытянув тощие ноги в валенках.
Канареечный пух поднялся на его голове. Он заснул у печки, склонившись над
"Дон-Кихотом" издания 1624 года. На титуле
Страницы:
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -