Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
е - здании с двумя выходами, с коридором посредине -
были комнатки - "кабинки" так называемые, которые легко было превратить в
кладовую, в аптечку или в больничный "бокс" - изолятор. В этих "кабинках"
обычно и жили заключенные-врачи, фельдшера. Весьма существенная бытовая
привилегия.
"Кабинки" были крошечные, два на два метра или два на три. В комнатке
там стояла кровать, тумбочка, иногда подобие крошечного стола. Посредине
"кабинки" зимой и летом топилась печечка маленькая, вроде печки для кабин
шоферов колымских. Печка эта и дрова к ней - маленькие чурки отнимали тоже
немало жилплощади хозяина. Но все же это была собст-венная жилплощадь -
вроде отдельной московской квартиры. Маленькое оконце, затянутое марлей. Все
остальное пространство "кабинки" занимал Гогоберидзе. Огромного роста,
широко-плечий, толсторукий и толстоногий, всегда бритоголовый, большеухий,
он очень был похож на слона. Белый фельдшерский халат сидел на нем в
обтяжку, усиливая это "зоологическое" впечатление. Только глаза у
Гогоберидзе были не слоновьи - серые, быстрые, орлиные глаза.
Гогоберидзе думал по-грузински, а говорил по-русски, медленно подбирая
слова. Понимал он и схватывал суть сказанного сразу - это было видно по
блеску глаз.
Я думаю, ему было много за шестьдесят, когда мы встретились в 1946
году, близ Магадана. Большие кисти рук были пухлы, синеваты по-старчески.
Ходил он медленно, почти всегда с палкой. Очки для дальнозорких,
"старческие" очки надевались привычной рукой. Мы скоро узнали, что это
гигантское тело еще сохранило гибкость движений и всю свою грозность.
Прямым начальником Гогоберидзе был доктор Кроль, врач по специальности
кожных болезней, осужденный по бытовой статье не то за спекуляции, не то за
мошенничество. Хихика-ющий подхалим, пошляк, убеждавший на лекциях
курсантов, что они "не останутся без масла", если изучат кожные болезни, -
как огня боявшийся всякой "политики" (впрочем, кто ее в те годы не боялся!
). Взяточник, лагерный спекулянт, комбинатор, вечно связанный с ворами,
которые носили ему "лепехи и шкеры".
У воров Кроль был давно "на крючке", и они помыкали им как хотели.
Гогоберидзе не разговаривал со своим начальником вовсе - делал свое дело -
уколы, перевязки, назначения, но в беседы с Кролем не вступал. Но однажды
Гогоберидзе узнал, что от одного из заключенных - не блатаря, а фраера -
Кроль требует хромовые сапоги за то, чтобы положить того на лечение в
отделение, и что мзда уже вручена, - через все отделение зашагал к комнате
Кроля. Кроль уже сидел дома, комната была заложена на тяжелую задвижку,
искусно изготовленную для Кроля кем-то из больных. Гогоберидзе сорвал дверь
и шагнул в комнату Кроля. Лицо его было багровым, руки дрожали. Гогоберидзе
ревел, трубил, как слон. Он схватил сапоги и этими хромовыми сапогами
исхлестал Кроля на глазах санитаров и больных. И вернул сапоги владельцу.
Гогоберидзе стал ждать визита нарядчика или коменданта. Комендант, конечно,
по рапорту Кроля посадит хулигана в изолятор, а может быть, лагерный
начальник пошлет Гогоберидзе на общие физические работы - в таких "штрафных"
случаях преклонный возраст не мог избавить от наказания. Но Кроль не подал
рапорта. Ему было невыгодно навести малейший свет на след своих темных дел.
Врач и фельдшер продолжали работать вместе.
Рядом со мной на школьной парте сидел курсант Баратели. Я не знаю, по
какой статье он был осужден, думаю, что не по пятьдесят восьмой. Баратели
называл мне однажды, но уголовные кодексы были в те времена витиеваты - я
забыл эту статью. Баратели плохо владел русским языком, не выдержал приемных
испытаний, но Гогоберидзе в больнице работал давно, его уважали, знали, и он
сумел добиться, чтобы Баратели был принят. Гогоберидзе занимался с ним,
кормил его целый год своим пайком, покупал ему махорку, сахар, Баратели
относился к старику благодарно, тепло. Еще бы!
Прошло восемь месяцев героического этого ученья. Я уезжал, полноправный
фельдшер, на работу в новую больницу за 500 километров от Магадана.
И пришел проститься с Гогоберидзе. И тогда он спросил меня медленно,
медленно:
- Вы не знаете, где Эшба?
Вопрос был задан в октябре 1946 года. Эшба, один из видных деятелей
компартии Грузии, был репрессирован давным-давно, в ежовские времена.
- Эшба умер, - сказал я, - умер на Серпантинке в самом конце тридцать
седьмого года, а может быть, дожил до тридцать восьмого. Он был со мной на
прииске "Партизан", а в конце 1937 года, когда на Колыме "началось", Эшбу в
числе многих, многих других увезли "по спискам" на Серпантинную, где была
следственная тюрьма Северного горного управления и где весь тридцать восьмой
год почти непрерывно шли расстрелы.
"Серпантинная" - имя-то какое! Дорога там среди гор вьется, как
серпантинная лента, - картографы так и назвали. У них ведь права большие. На
Колыме есть и речка с фокстротным названием "Рио-Рита", и "Озеро танцующих
хариусов", и ключи "Нехай", "Чекой" и "Ну!". Развлечение стилистов.
В 1952 году зимой случилось мне ехать на перекладных - олени, собаки,
лошади, кузов грузовика, пеший переход и снова кузов грузовика - огромного
чехословацкого "Татра", лошади, собаки, олени - в больницу, где когда-то -
еще год назад - работал я. Здесь и узнал от врачей той больницы, где я
учился, что Гогоберидзе - у него был срок 15 лет плюс 5 поражения в правах -
окончил срок живым и получил ссылку на вечное поселение в Якутию. Это было
еще жестче, чем обычное пожизненное прикрепление в ближайшем от лагеря
поселке - так практиковали там и позднее, чуть не до 1955 года. Гогоберидзе
сумел добиться права остаться в одном из поселков Колымы, не переезжая в
Якутию. Было ясно, что организм старика не выдержит такой поездки по
Дальнему Северу. Гогоберидзе поселился в поселке Ягодном, на 543-м километре
от Магадана. Работал там в больнице. Когда я возвращался на место своей
работы под Оймякон, я остановился в Ягодном и зашел повидать Гогоберидзе, он
лежал в боль-нице для вольнонаемных, лежал как больной, а не работал там
фельдшером или фармацевтом. Гипертония! Сильнейшая гипертония!
Я зашел в палату. Красные и желтые одеяла, ярко освещенные откуда-то
сбоку, три пустых койки - и на четвертой, закрытый ярким желтым одеялом до
пояса, лежал Гогоберидзе. Он узнал меня сразу, но говорить почти не мог
из-за головной боли.
- Как вы?
- Да так.- Серые глаза блестели по-прежнему живо. Прибавилось морщин.
- Поправляйтесь, выздоравливайте.
- Не знаю, не знаю.
Мы распрощались.
Вот и все, что я знаю о Гогоберидзе. Уже на Большой земле из писем я
узнал, что Александр Гогоберидзе умер в Ягодном, так и не дождавшись
реабилитации прижизненной.
Такова судьба Александра Гогоберидзе, погибшего только за то, что он
был братом Левана Гогоберидзе. О Леване же - смотри воспоминания Микояна.
1970-1971
УРОКИ ЛЮБВИ
- Вы - хороший человек, - сказал мне недавно наш траповщик - бригадный
плотник, налаживающий трапы, по которым катают тачки с породой и песками на
промывочный прибор, на бутару.- Вы никогда не говорите плохо и грязно о
женщинах.
Траповщик этот был Исай Рабинович, бывший управляющий Госстрахом
Советского Сою-за. Когда-то он ездил принимать золото от норвежцев за
проданный Шпицберген в Северном море, в штормовую погоду перегружал мешки с
золотом с одного корабля на другой в целях конспирации, заметания следов.
Прожил он чуть ли не всю жизнь за границей, был связан многолетней дружбой
со многими крупными богачами - Иваром Крейгером, например. Ивар Крейгер,
спичечный король, покончил жизнь самоубийством, но в 1918 году он был еще
жив, и Исай Рабинович с дочерью гостил у Крейгера на французской Ривьере.
Советское правительство искало заказов за границей, и поручителем для
Крейгера был Исай Рабинович. В 1937 году он был арестован, получил десять
лет. В Москве у него оставались жена и дочь - единственные его родственники.
Дочь во время войны вышла замуж за морского атташе Соединенных Штатов
Америки, капитана I ранга Толли. Капитан Толли получил линкор на Тихом
океане, уехал из Москвы на новое место службы. Еще раньше капитан Толли и
дочь Исая Рабиновича написали письма в концентрационный лагерь - к отцу и
будущему тестю, - капитан просил разрешения на брак. Рабинович погоревал,
покряхтел и дал положительный ответ. Родители Толли прислали свое
благословение. Морской атташе женился. Когда он уезжал, жене его, дочери
Исая Рабиновича, не разрешили сопровождать мужа. Супруги немед-ленно
развелись, и капитан Толли убыл к месту нового своего назначения, а бывшая
его жена работала на какой-то незначительной должности в Наркоминделе. Она
прекратила переписку с отцом. Капитан Толли не писал ни бывшей жене, ни
бывшему тестю. Прошло целых два года войны, и дочь Рабиновича получила
кратковременную командировку в Стокгольм. В Стокгольме ее ждал специальный
самолет, и жена капитана Толли была доставлена к мужу...
После этого Исай Рабинович стал получать в лагерь письма с
американскими марками и на английском языке, что чрезвычайно раздражало
цензоров... Эта история с бегством после двух лет ожидания - ибо капитан
Толли вовсе не считал свою женитьбу московской интрижкой - одна из историй,
в которых мы очень нуждались. Я никогда не замечал, говорю ли я о женщинах
хорошо или плохо, - все ведь, кажется, было давно вытравлено, забыто, и я
вовсе не мечтал ни о каких встречах с женщинами. Для того чтобы быть
онанистом на тюремный манер, надо быть прежде всего сытым. Развратника,
онаниста, а равно и педераста нельзя представить голодным.
Был красавец парень лет двадцати восьми, десятник на больничном
строительстве, заклю-ченный Васька Швецов. Больница была при женском
совхозе, надзор слабоват, да и закуплен - Васька Швецов пользовался
сногсшибательным успехом.
- Много я знал баб, много. Дело это простое. Только ведь, верите, дожил
почти до тридца-ти лет и ни разу еще с бабой в кровати не лежал - не
пришлось. Все второпях, на каких-то ящиках, мешках, скороговоркой... Я ведь
с мальчиков в тюрьме-то...
Другой был Любов, блатарь, а скорее "порчак", "порченый штымп" - а ведь
из "порченых штымпов" выходят люди, которые по своей злобной фантазии могут
превзойти болезненное воображение любого вора. Любов, высокий, улыбающийся,
нагловатый, постоянно в движении, рассказывал о своем счастье:
- Везло мне на баб, грех сказать, везло. Там, где я до Колымы был, -
лагерь женский, а мы - плотники при лагере, нарядчику брюки почти новые,
серые отдал, чтоб туда попасть. Там такса была, пайка хлеба, шестисотка, и
уговор - пока лежим, пайку эту она должна съесть. А что не съест - я имею
право забрать назад. Давно они уж так промышляют - не нами начато. Ну, я
похитрей их. Зима. Я утром встаю, выхожу из барака - пайку в снег. Заморожу
и несу ей - пусть грызет замороженную - много не угрызет. Вот выгодно
жили...
Может ли придумать такое человек?
И кто представит себе женский лагерный барак ночью, барак, где все -
лесбиянки, барак, куда не любят ходить сохранившие каплю человеческого
надзиратели и врачи и любят ходить надзиратели-эротоманы и врачи-эротоманы.
И плачущая Надя Громова, девятнадцатилетняя красавица, лесбиянка - "мужчина"
лесбийской любви, подстриженная под бокс, в мужских штанах, усевшаяся, к
ужасу санитаров, на заповедное кресло заведующей приемным покоем - только
одно, сделанное на заказ, кресло вмещало зад заведующей, - Надя Громова,
плачущая оттого, что ее не кладут в больницу.
- Дежурный врач не кладет меня потому, что думает, что я... а я,
клянусь честью, никогда, никогда. Да посмотрите мои руки - видите, ногти
какие длинные, - разве можно?
И возмущенный старик санитар Ракита негодующе плюнул: "Ах, стерва,
стерва".
А Надя Громова плакала и не могла понять, почему никто не хочет ее
понять - ведь она выросла в лагерях, около лесбиянок.
И слесарь-водопроводчик Харджиев, молодой, розовощекий, двадцатилетний,
бывший власовец, сидевший в тюрьме в Париже за воровство. В парижской тюрьме
Харджиева изнасиловал негр. У негра был сифилис - того самого острого сорта
последней войны - у Харджиева в заднем проходе были кандиломы -
сифилитические разращения, пресловутая "капуста". С прииска в больницу он
был направлен с диагнозом "проляпсус ректи" - то есть "выпадение прямой
кишки". Таким вещам в больнице давно не удивлялись - одного выброше-нного на
ходу из машины стукача, получившего множественный перелом бедра и голени,
местный фельдшер направил с диагнозом "проляпсус из машины". Слесарь
Харджиев был очень хороший слесарь, нужный больнице человек. Удобно, что у
него был сифилис, - целый курс ему провели, пока он работал на сборке
парового отопления совершенно бесплатно, числясь на больничной койке.
В следственной тюрьме, в Бутырках, о женщинах почти не говорили. Там
каждый стремил-ся представить себя хорошим семьянином - а может, так это и
было, да и некоторые жены, не партийные, ходили на свидания и носили
денежные передачи, доказывая правоту оценок Герце-на, данных им в томе
первом "Былого и дум" о женщинах русского общества после 14 декабря.
К любви ли относится растление блатарем суки-собаки, с которой блатарь
жил на глазах всего лагеря, как с женой. И развращенная сучонка виляла
хвостом и вела себя с любым человеком, как проститутка. За это почему-то не
судили, хотя ведь в уголовном кодексе есть статья о "скотоложестве". Но мало
ли кого и за что в лагере не судили. Не судили доктора Пенелопова, старика
педераста, женой которого был фельдшер Володарский.
Относится ли к теме судьба невысокой женщины, никогда не бывшей в
заключении, приехавшей сюда с мужем и двумя детьми несколько лет назад. Муж
ее был убит - он был десятником и ночью в темноте на льду наткнулся на
железный скрепер, который тащила лебедка, и скрепер ударил ее мужа в лицо, и
еще живым его привезли в больницу. Удар пришелся прямо поперек лица. Все
кости лица и черепной коробки ниже лба были смещены назад, но он был еще
жив, жил несколько дней. Жена осталась с двумя маленькими детьми, четырех и
шести лет, мальчиком и девочкой. Она скоро вышла замуж снова за лесничего и
жила с ним три года в тайге, не показывалась в большие поселки. Она родила
еще двух детей за три года - девочку и мальчика и принимала роды у себя
сама, муж дрожащими руками подавал ей ножницы, она сама перевязывала и
обрезала собственную пуповину и смазывала йодом конец пуповины. С четырьмя
детьми она пробыла в тайге еще год, муж простудил ухо, в больницу не поехал,
началось гнойное воспаление среднего уха, затем воспаление пошло еще глубже,
поднялась температура, и он приехал в больницу. Ему срочно была сделана
операция, но было уже поздно - он умер. Она вернулась в лес, не плача - чему
помогут слезы?
Имеет ли отношение к теме ужас Игоря Васильевича Глебова, который забыл
имя и отчество своей собственной жены? Мороз был большой, звезды - высокими
и яркими. Ночью конвоиры бывают более людьми - днем они боятся начальства.
Ночью нас отпускали погреться к бойлеру по очереди, бойлер - это котел, где
вода нагревается паром. От котла идут трубы с горячей водой в забои, и там
бурильщики с помощью пара бурят отверстия в породе - бурки, и взрывники
взрывают грунт. Бойлер в дощатой избушке-шалаше, и там - тепло, когда
топится бойлер. Бойлерист - самая завидная должность на прииске, мечта всех.
На эту работу берут и людей пятьдесят восьмой статьи. Бойлеристами в 1938
году были на всех приисках инженеры, блатарям начальство не особенно любило
доверять такую "технику", боясь картежной игры или чего-нибудь еще.
Но Игорь Васильевич Глебов не был бойлеристом. Он был забойщик из нашей
бригады, а до тридцать седьмого года был профессором философии в
Ленинградском университете. Это мороз, холод, голод заставили его забыть имя
жены. На морозе нельзя думать. Нельзя ни о чем думать - мороз лишает мыслей.
Поэтому лагеря устраивают на севере.
Игорь Васильевич Глебов стоял у бойлера и, завернув руками телогрейку и
рубашку вверх, грел голый свой замерзший живот о бойлер. Грел и плакал, и
слезы не застывали на ресницах, на щеках, как у каждого из нас, - в бойлере
было тепло. Через две недели Глебов разбудил меня ночью в бараке сияющий. Он
вспомнил: Анна Васильевна. И я не ругал его и постарался заснуть снова.
Глебов умер весной тридцать восьмого года - он был слишком крупен, велик для
лагерного пайка.
Медведи казались мне настоящими только в зоологическом саду. В
Колымской тайге и еще раньше в тайге Северного Урала я несколько раз
встречался с медведями, всякий раз днем, и всякий раз они казались мне
игрушечными медведями. И той весной, когда везде была прошло-годняя трава, и
ни одна ярко-зеленая травинка еще не распрямлялась, и ярко-зеленым был
только стланик, и еще коричневые лиственницы с изумрудными когтями, и запах
хвои - только молодая лиственница да цветущий шиповник на Колыме и пахнут.
Медведь пробежал мимо избы, где жили наши бойцы, наша охрана -
Измайлов, Кочетов и еще третий, фамилию которого я не помню. Этот третий в
прошлом году часто приходил в барак, где жили заключенные, и брал у нашего
бригадира шапку и телогрейку - он ездил на "трассу" продавать бруснику
стаканами или "чохом", а в форменной фуражке ему было нелов-ко. Бойцы были
смирные, понимали, что вести себя в лесу надо иначе, чем в поселке. Бойцы не
грубили, никого не заставляли работать. Измайлов был старшим. Когда ему
нужно было уходить, он прятал тяжелую винтовку под пол, вывертывая топором и
сдвигая с места тяжелые лиственничные плахи. Другой, Кочетов, прятать под
пол винтовку боялся и все таскал ее с собой. В этот день дома был только
Измайлов. Услышав от повара про подошедшего медведя, Измайлов надел сапоги,
схватил винтовку и выбежал на улицу в нижнем белье - но медведь уже ушел в
тайгу. Измайлов с поваром побежали за ним, но медведя нигде не было видно,
болото было топким, и они вернулись в поселок. Поселок стоял на берегу
небольшого горного ключа, но другой берег был почти отвесной горой, покрытой
невысокими редкими лиственницами и кустами стланика.
Гора вся была видна - сверху донизу, до воды - и казалась очень
близкой. На небольшой полянке стояли медведи - один побольше, другой
поменьше - медведица. Они боролись, ломали лиственницы, швыряли друг в друга
камнями, не спеша, не замечая людей внизу, бревенчатых изб нашего поселка,
которых и всех-то было пять вместе с конюшней.
Измайлов в нижнем бязевом белье с винтовкой и за ним жители поселка,
каждый кто с топором, а кто с куском железа, повар с огромным кухонным ножом
в руках подбирались с наветренной стороны к играющим медведям. Казалось, что
они подошли близко, и повар, потрясая огромным ножом над головой конвоира
Измайлова, хрипел: "Бей! Бей!"
Измайлов приладил винтовку на упавшей гнилой лиственнице, и медведи
услышали что-то, или то предчувствие охотника, дичи, предчувствие, которое,
несомненно, существует, предупре-дило медведей об опасности.
Медведица кинулась вверх по склону - бежала она вверх быстрее зайца, а
старый самец не побежал, нет - он пошел вдоль горы