Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
касается симпатичного
человека, сидящего передо мной в кресле, спутника Марилизы, и проклятого,
но знаменитого поэта Фредерика Леграна.
Несколько секунд он мрачно смотрел на меня, бровь его резко
подергивалась.
- Вы надо мной смеетесь.
- Смеюсь? С чего вы взяли?
- Проклятый поэт, проклятый поэт... я сам, да, я сам так думал, сам
верил, что я проклятый поэт... но во что, во что он превратился, проклятый
поэт?
- На этот вопрос мы оба ищем ответа.
- Вы сказали, что больше не ищете.
- Потому что мы оба его уже нашли. Успокойтесь же, друг мой. Если
хотите, уходите, а хотите, продолжайте поиски, и тогда, - правда ведь? -
тогда уже стоит доискаться до самых глубин. Мои вопросы вам больше не
нужны, вы сами спокойно расскажете мне, что произошло этой ночью.
- В том-то и дело: ничего не произошло.
Мой осторожный выпад несколько встряхнул его. Он встал и начал
расхаживать взад и вперед, и каждый раз, поравнявшись с окном,
останавливался, чтобы полюбоваться городом, не прерывая рассказа.
- Ничего не произошло. Ровным счетом ничего. И, однако, пока мы
поднимались по лестнице, устланной потертым ковром, как я желал ее, в
каком был смятении! У дверей моей комнаты между нами произошла молчаливая
борьба. Я в последний раз пылко поцеловал Балу, она стояла неподвижно,
уронив руки. Когда я открыл дверь, она не шевельнулась, не ушла, она
откровенно ждала, чтобы я снова взял ее за руку, обнял за талию и увел к
себе. (Молчание.) Ее золотистые глаза смотрели на меня спокойно, прямо,
настойчиво, безмятежно. Я понимал, что она даже не отстранится, и я
страстно желал ее. Но я не мог, не мог шевельнуть рукой. Я дважды
беззвучно произнес ее имя: "Бала... Бала...", она прочла его по моим губам
- одарила меня лучистой улыбкой, кончиками пальцев послала мне воздушный
поцелуй, тенью скользнула в темный коридор к своей комнате. Я слышал, как
открылась и потом захлопнулась дверь.
Я раздевался в своей комнате, я был словно автомат - только не думать
ни о чем, ни о чем не думать! Я забился в постель с таким чувством, какое,
наверное, бывает у зайца, прячущегося в нору от своих преследователей:
только бы исчезнуть, перестать существовать. Но как заяц не может не
вслушиваться в каждый звук, в каждый шорох, так и я вслушивался, не
раздастся ли за тонкой перегородкой вздох, рыдание. Но нет, я услышал
совсем другое, я услышал приглушенный голос, напевающий
песенку-считалочку, это был как бы привет, - считалочку, положенную на
музыку Эриком Сати:
Что делают утром ясным
Кони и солнце красное?
На берег реки выбегают
И гривы в воде омывают.
Какое-то мгновение я не мог понять - то ли это мой внутренний голос
напевает, бормочет эту песенку, то ли это Бала голосом сирены обращает ко
мне через перегородку приглушенную жалобу. Я натянул на голову подушку, но
все равно не мог не слышать:
Что делают ночью ясной
Дети луны прекрасной?
Всю ночь хороводы водят
И гибнут, как утро приходит.
Не помню уж, как и когда мне удалось заснуть.
Я тоже стала неумело напевать:
На звезды смотрят гиены,
И гаснут они постепенно.
Волк неслышно крадется,
И стук молотка раздается.
Он слушал меня, приподняв брови.
- Я думал, вы не читали моих стихов.
- И правда, не читала, но время от времени я слушаю радио. Я и не
знала, что это ваши слова.
- Мои, я написал их экспромтом, по просьбе старого композитора. Радио -
как странно! После войны Сати совсем забыт. А с ним и мои считалочки. Но в
ту пору их распевали повсюду, и Бала знала их наизусть, как, впрочем, и
другие мои стихи. Я зарылся головой в подушку, но все равно слышал слова
песенки. И Бала была рядом со мной, отделенная от меня только тонкой
перегородкой, наверное, она лежала в постели раздетая и ждала меня.
Все-таки я наконец забылся сном, но утром с первыми лучами рассвета я
проснулся, твердо зная, что сделаю.
- Неправда. Вы знали это с первой минуты.
(Молчание.)
- Может быть, да... (Молчание.) С той минуты, как я увидел, что это она
дожидается меня в маленьком закутке... Да, безусловно, но только - вы
должны понимать это состояние - я знал и в то же время по-настоящему не
знал, не решался всерьез это сформулировать. И только утром, на
рассвете... в порту было еще безлюдно и тихо, в сероватом свете
покачивались мачты, изредка раздавался какой-то звук, скрежетали цепи,
всплескивал веслом какой-нибудь ранний рыбак, вытаскивавший свои верши...
Небо медленно светлело, я встал, подошел к самой ее двери -
удостовериться, что она спит. Ни звука. Я вернулся к себе. Сел к столу. И
составил телеграмму Корнинскому.
Вы вздрогнули - это превзошло ваши предположения, не так ли? И мои
тоже. В ту минуту, когда действуешь, непросто оценить свой поступок... Но
по истечении времени... Сегодня мне трудно представить себе, как я мог
пойти на... Видимо, страх затуманил мой рассудок. А может, моя врожденная
честность, будем справедливы, не стоит сгущать краски, картина и так
достаточно неприглядна. "Обещаю не тронуть ее пальцем". Чтобы связать себя
обещанием, надо его кому-нибудь дать, не так ли? И как только я его дал,
как только связал себя, я успокоился. Я понес телеграмму на почту к
открытию. Если бог хочет погубить человека, он отнимает у него разум; я
вернулся к себе в номер с легким сердцем и даже в хорошем настроении.
Точно я вдруг разрешил все сложности своих отношений с Балой. Может, она
слышала, как я выходил? Так или иначе, когда я постучал к ней в дверь:
"Вставайте! Пойдемте в порт пить турецкий кофе!" - оказалось, что она уже
одета и даже ждет меня. Мое хорошее настроение ее явно удивило, но она
сразу настроилась на тот же лад. Кофе был сладкий и крепкий. Ласково грело
белое мартовское солнце. Даже камни казались счастливыми. Торопясь
встретиться со мной. Бала успела побывать только в "Альянс франсез" и
совсем не видела Афин. В трамвае мы напевали разные считалочки, старинные
народные песенки, люди нам улыбались. Мне не хотелось сразу вести ее в
Парфенон, мы сначала побродили вокруг, по старым улицам, по античной
Агоре, но храм был виден отовсюду. Была пора полнолуния, я знал, что три
вечера подряд он будет открыт до полуночи. На крохотной площади под
единственным платаном мы отлично поужинали рисом, оливками и шиш-кебабом и
наконец поднялись на священный холм. Вдвоем с любимой женщиной ходить
ночью по Пропилеям, которые кажутся огромными! И вдруг выйти на залитую
лунным светом старую скалу, на широкую монолитную площадку, израненную
турецкими ядрами, истертую миллионами ног, и увидеть равнодушный к
призрачным теням безмолвных ночных посетителей волшебный, далекий,
молчаливый и таинственный в молочном свете храм с его колоннадой, еще
более огромный, недосягаемый, удаленный во времени, вознесенный над
временем, над всем! На фоне черного, усеянного звездной пылью неба
любоваться самым прекрасным, самым совершенным в мире памятником! Какое
волнение, какой восторг, какое блаженство охватывает тебя! Мы допьяна
упивались этим восторгом, прижимаясь друг к другу, и Бала до боли
стискивала мою руку.
Когда мы вернулись в гостиницу, ночной швейцар на ломаном французском
языке сообщил нам, что немецкая армия вошла в Прагу.
22
- Что с вами?
Очевидно, я так и подпрыгнула.
- Вы умеете преподносить неожиданности... без всякой подготовки...
Шутка сказать - Прага! Вы что же, совсем не интересовались международным
положением?
- Нет, не интересовался. Я ведь вам рассказывал, что монпарнасцы
подчеркнуто держались в стороне от всякой политики.
Но Бала побледнела, у нее вырвался какой-то судорожный вздох, она была
растерянна, потрясена. Я сказал: "Пусть эти зловещие барышники перебьют
друг друга. Это не касается ни Афин, ни нас". Она посмотрела на меня
каким-то странным взглядом, точно сомневаясь, правильно ли меня поняла,
потом покачала головой, озабоченно покусывая нежные, в мелких трещинках
губы, которые я так любил. Она медленно стала подниматься по лестнице, то
и дело останавливаясь в секундном раздумье, точно каждая ступенька ставила
перед ней новый вопрос, а у меня перед глазами был пленительный,
трогательный сгиб ее коленей, и я ни о чем больше не думал. У дверей моей
комнаты она рассеянно поцеловала меня, почти не касаясь моих губ. Готовясь
ко сну, я чувствовал себя немного задетым, но главное - успокоенным: после
такого упоительного дня и вечера я немного побаивался ее настойчивости,
искушения, собственной слабости. На этот раз я не услышал пения. Я уже
засыпал, когда дверь отворилась. Я хотел зажечь свет, но Бала не дала мне
шевельнуться. Она скользнула ко мне в постель. Ночью, раздетый, в ее
объятьях, как я сумел сдержать свое обещание? К счастью, слишком страстное
желание, слишком целомудренные объятия, пьянящее прикосновение
пленительного тела исторгли у меня наслаждение до того, как я окончательно
потерял голову. Впрочем, я почти уверен, что сумел скрыть от нее силу
своего волнения. Она же не таила своего - оно было глубоким, страстным. Мы
заснули в объятиях друг друга - в этой позе нас застиг рассвет.
Рассвет неописуемой чистоты - свежий, розовый, прозрачный. Прелюдия
теплого, солнечного, нежаркого дня. Силуэт Балы в рамке окна, ее хрупкая,
беззащитная нагота, обведенная перламутром... Она радостно кружит в танце,
посылая мне воздушные поцелуи, перед тем как убежать к себе, чтобы
одеться... И моя собственная радость, огромная, забывчивая, беззаботная...
В порту мы лакомились морскими ежами и гребешками. Потом, смеясь как дети,
объедались пончиками на меду в какой-то турецкой кондитерской. Потом сели
в трамвай, чтобы подняться на Акрополь и на этот раз увидеть его днем. Это
было, может быть, менее волнующее, но не менее прекрасное зрелище: синее
небо, светлый камень, безмятежные колонны, так гармонирующие с нашим
счастьем...
Американцы из Техаса, приехавшие на автобусе, одетые ковбоями,
вооруженные фотоаппаратами, ребячливые и невыносимые, в конце концов
добились того, что мы убрались из Акрополя, задыхаясь от смеха. Завтракали
мы в Пирее; я нанял на вечер моторную лодку, чтобы поехать в храм на мысе
Сунион, который лучше осматривать при заходе солнца. Пока же мы
возвратились в гостиницу, усталые, счастливые, рука в руке. Дверь в
маленький закуток была открыта, чья-то фигура поднялась нам навстречу с
того самого кресла, где три дня назад меня дожидалась Бала, - это был
Корнинский.
Я почувствовал, как окаменела Бала: ее ногти вонзились в мое запястье.
Ее отец с улыбкой подошел к нам. Протянул мне руку: "Спасибо за вашу
телеграмму".
Была ли это в самом деле искренняя благодарность или он сказал это,
чтобы погубить меня? Не знаю по сей день. Резким движением Бала
отстранилась от меня. А взгляд, который она на меня бросила...
Молчание оборвало фразу так, словно какой-то призрак зажал ему рот
рукой. Он стоял у окна, спиной ко мне, прямой как жердь. Потом, точно по
команде, сделал поворот кругом, мне даже почудилось, что он приложил палец
к козырьку, но нет, это он тщетно старался пригладить непокорную прядь, а
губы тщились что-то выговорить, но слова можно было только угадать по
выражению его опрокинутого лица: "...не забыть до смерти". Я не сразу
связала этот обрывок фразы с предыдущей фразой о взгляде Балы. Он хлопнул
себя ладонью по лбу, беззвучно смеясь и скривив лицо.
- Гм, странно: все это сидело здесь, запертое на ключ, под замком, но
все - здесь.
- Что именно?
- Ее взгляд. Забытый. Незабываемый. Горестный взгляд. Полный
бесконечного изумления. Взгляд животного, раненного хозяином. Взгляд,
полный отчаяния, ненависти, отвращения. Она поднесла руку к губам, я
услышал какой-то гортанный, мучительный, хриплый звук, мелкие зубы
вонзились в нежную кожу... Потом... потом она повернулась и бросилась к
лестнице. Мы с ее отцом видели, как она пошатнулась, с трудом ухватилась
за перила, точно слепая, стала подниматься по ступенькам, еле удержалась
на ногах на площадке, снова стала подниматься по ступенькам вверх и
исчезла. Корнинский стиснул мое плечо: "Не беда, не обращайте внимания.
Экзальтированная девочка. Это у нее пройдет. И обещаю вам..." Но, не дав
ему окончить, я вырвался от него и выбежал из отеля на улицу... Моя
чудовищная глупость вдруг предстала передо мной во всей своей красе: я
понял, что потерял все. Я бежал, пока не выбился из сил. Люди оглядывались
на меня с любопытством, сам того не замечая, я заливался слезами. Но мне
было все равно. Наконец я очутился у края мола, в самом его конце, между
небом и морем. Раз уж я здесь у вас, не к чему говорить, что и на этот
раз, как в детстве после вранья, я утопился бы, не будь я слишком труслив.
Но я только обвил руками ржавую лебедку и рыдал, пока не задохнулся от
рыданий. Кого, что оплакивал я в глубине души? Не знаю. Балу, себя самого,
загубленную любовь? Не знаю. Наверное, в первую очередь чудовищную
бессмыслицу. В самом деле, жизнь была слишком сложна. Никакие правила игры
для нее не годились - ни те, что предлагали одни, ни те, что предлагали
другие. Что бы ты ни делал - все равно тебя ждет проигрыш. А другой голос
обвинял меня в том, что я хитрю, что я знал, что делаю. Но от этого мои
слезы становились лишь горше.
- Хитрите - с кем?
- С самим собой. С Балой. С любовью. С ее бунтарством и с моим
собственным. Я слишком мало любил Балу, слишком мало, чтобы преодолевать,
преодолеть... Ну да, робость, страх перед новым скандалом. Да, это была
правда, я боялся скандала. Первый скандал выдвинул, прославил меня,
заставил общество меня "принять", конец моим былым, детским страхам - но
второй скандал? Да еще почище первого, потому что это скандал не на
бумаге, а на деле. На этом моя удача кончится. Похищение, да еще
несовершеннолетней, да еще дочери угольного магната... Нет, невозможно. Я
не мог. И я плакал. Оплакивал Балу. Себя. Свою трусость. Разбитую любовь.
Вот и все.
- Когда вы возвратились, отец с дочерью все еще были в гостинице?
- Нет, они уехали. Очевидно, перебрались в другую гостиницу. У меня
хватило сил вернуться только с наступлением ночи.
- Но потом вы еще увиделись с нею?
- С Балой? Нет, никогда.
Он сказал это печально, но на сей раз уже без волнения: он вновь обрел
хладнокровие, контроль над своими нервами. Этот человек выкрутится. За его
жену я далеко не так спокойна.
- Я узнал, что на другой же день они сели на пароход. Несомненно, по
настоянию Балы. Думаю, что ее отец предпочел бы остаться. Хуже всего было
то, что я не мог уехать за ними следом: меня связывали обязательства перед
"Альянс франсез". О, я, конечно, мог придумать какой-нибудь уважительный
предлог, но я не посмел, вернее, не захотел: я не люблю нарушать данное
мною слово. Чтобы дописать текст лекции, в том состоянии, в каком я
находился, я не придумал ничего лучшего, как напиться. Это принесло
своеобразные плоды: лекция получилась донельзя пылкой, страстной, полной
противоречий, которые набегали, наскакивали друг на друга, точно морские
валы на песчаный берег, и никто из моих слушателей не мог потом объяснить,
что же я, собственно, хотел сказать. Но так как я и сам этого не знал, я
произвел на редкость искреннее впечатление. Кстати, в связи с этим я
оценил преимущество двусмысленности: спустя недели, месяцы в печати, в
салонах еще спорили о том, что означает моя речь. "Нувель ревю франсез",
уведомленное молодым профессором из Французского института в Афинах,
попросило меня передать им этот туманный текст и опубликовало его на
почетном месте между туманными заметками Жуандо и туманной поэмой Фарга.
Ну, а дальше - вы сами знаете, как часто случай устраивает все к
лучшему, а порой к худшему.
- Вернее, то, что вы называете случаем.
- То есть?
- На этот пресловутый "случай" удобно сваливать что угодно. Слишком
часто, когда не хочешь смотреть правде в глаза, ему приписываешь дела, к
которым он не имеет ни малейшего отношения. Обвиняешь его в опозданиях,
встречах, ошибках, а их подлинный источник - в каком-нибудь страхе или
желании, в которых себе не признаешься.
- Тогда как вы объясните, почему я всеми силами старался сократить цикл
моих лекций? Он должен был продолжаться три недели, я сел на пароход по
истечении двух. Между Афинами и Парижем в те годы самолеты летали редко, а
может, их и вообще не было, в противном случае я выгадал бы еще три дня, и
как знать, быть может, все сложилось бы по-другому. Но когда по приезде в
Париж я бросился к баронессе Дессу, чтобы исповедаться ей, как сейчас вам,
и умолять ее устроить мне встречу с Балой, было уже поздно: Бала только
что уехала со своим отцом, он увез ее в Питтсбург, в Соединенные Штаты.
Корнинский должен был посетить тамошние угольные шахты, чтобы изучить
стратегию борьбы предпринимателей против могущественного профсоюза
шахтеров. Они собирались вернуться не раньше мая. Как я мог нагнать их
там? К тому же я потратил слишком много денег и оказался почти на мели.
- Вы могли попросить аванс.
- Мортье уехал лечиться на воды.
- Существуют телеграф, телефон.
- Я ненавижу брать взаймы. И если уж говорить начистоту, меня охватило
неистовое желание писать. Немедленно, да, сию минуту. Роман о трагической
любви. Почему вы смеетесь?
- Просто так.
- В эти годы еще легко было найти квартиру, если ты располагал
деньгами. Мне удалось снять благоустроенную однокомнатную квартиру с видом
на лес Сен-Клу - плата была мне по карману. Там я мог спокойно работать.
Само собой, я каждый день писал Бале, но то ли ей не пересылали моих
писем, отправленных на парижский адрес, то ли она не хотела их читать или
на них отвечать, я не получил в ответ ни строчки. Когда в июне она
вернулась, я об этом тоже узнал с запозданием. Баронесса Дессу сообщила
мне только, что она уехала на своем "бугатти" в Тироль, на озера, в Альпы:
разыскивать ее там бесполезно - она все время будет переезжать с места на
место. К тому же она уехала вдвоем с подругой. Я несколько раз пытался
дозвониться по телефону ее отцу, но он отправился в Швецию. Я ни с кем не
встречался, даже с Пуанье и моими приятелями, я не бывал на Монпарнасе,
только сидел и писал. Я вооружился терпением и два-три раза в неделю
звонил Корнинскому, мне отвечали, что его нет, но когда-нибудь он должен
же был вернуться. И в самом деле, однажды утром в начале августа я услышал
наконец его голос. Когда я назвал себя, мне показалось, что он
обрадовался. Он веселым тоном назначил мне встречу в тот же день вечером,
у себя дома...
Но, придя к нему, я застал его в совершенно ином настроении. Он
расхаживал взад и вперед по своему кабинету и, увидев меня, даже как будто
удивился. Было ясно, что он забыл о назначенной встрече. Он удивился, а
может быть, даже был раздосадован, я понял это по нетерпеливому жесту,
который мог означать в такой же мере "Чего ради вас сюда принесло", как и
"Садитесь". Я замешкался, не зная, как поступить, он остановился, схватил
валявшийся на кресле развернутый номер "Тан" и сунул мне в лицо: "Ну вот,
на этот раз мы влипли, мой мальчик!" Я читал заголовки, но смысл их до
меня